444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Боярин » Возрождение Легенды (СИ) » Текст книги (страница 13)
Возрождение Легенды (СИ)
  • Текст добавлен: 12 августа 2026, 22:31

Текст книги "Возрождение Легенды (СИ)"


Автор книги: Антон Боярин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)

Я досмотрел до того момента, когда занялась крыша, и пошёл. За спиной у меня в небо поднималось столько света, что на мосту стало видно перила и мокрый настил под ногами.

Две недели назад я не сумел бы этого и с семью помощниками.

Товарные на этой ветке ходят ночью, и я знал это из тех же накладных. На станции я перелез через пути в стороне от фонарей и дождался состава, который стоял под погрузкой и тронулся в четвёртом часу. Сел на площадку последнего вагона, между тормозной будкой и бортом, и сорок минут ехал стоя, держась за скобу, и за эти сорок минут ветка кончилась дважды: сначала кончились дома, потом кончились огни.

Соскочил я на замедлении, когда состав пошёл на кривую. Ветка была новая – щебень свежий, шпалы ещё не почернели, и на головках рельсов лежал тот рабочий блеск, какой бывает у путей, по которым ходят каждую неделю. Я пошёл вдоль насыпи по мокрой траве, и через полчаса низина открылась.

Завод стоял в ней целиком. Четыре корпуса, две трубы, водокачка, ограда из бетонных плит. Из одной трубы шёл дым – жидкий и ночной. За стёклами первого корпуса горел свет.

Ворота были открыты.

Я лёг в траву и стал смотреть, и смотрел долго, и за всё это время в воротах никто не появился.

Внутрь я вошёл через ворота. Я обошёл периметр по внутренней стороне ограды и проверил створ, косяки и пороги – там, где ставят родовую сигнализацию, там, где вешают купеческую сторожку за двадцать рублей, там, где хотя бы натягивают проволоку с колокольцем. Ничего.

Первый корпус работал. Чаны, трубы, охлаждение, гул насосов, стрелки на манометрах стояли в рабочих секторах. Я прошёл его насквозь по центральному проходу, не пригибаясь и не прячась, и не встретил никого.

Второй тоже работал и тоже пустовал. В третьем на столе у входа стояла остывшая кружка и лежала раскрытая тетрадь учёта, и последняя запись в ней была сделана вечером.

Я стоял посреди цеха, в котором можно было бы разместить манеж Академии, и слушал, как за меня работает чужое производство, и мне это не нравилось всё сильнее. Свет в проходной я заметил на обратном пути.

Он сидел один, спиной к двери, положив ноги на вторую табуретку, и смотрел телевизор с приглушённым звуком. По экрану шёл футбол – запись, потому что ночью футбола нет, – и голова у него клонилась к плечу, и он её поднимал, и через полминуты она клонилась опять.

Я взял его за лоб и приставил нож к горлу сбоку, под ухом, где кожа тонкая и сталь чувствуют прежде, чем понимают.

Он дёрнулся один раз и обмяк.

– Не двигайся, – сказал я. – Дышать можно.

– Господи, – сказал он. – Господи боже.

Лет ему было под шестьдесят, и от него пахло чаем и махоркой.

– Где все?

– Кто?

– Смена.

– Так нету ночной. – Он сказал это торопливо и с обидой, как говорят вещь, которую сто раз объясняли начальству. – Отродясь не было. Дневная в шесть придёт.

– Печи не гасят.

– И не гасят. Они сами идут, там и глядеть нечего, а если чего – я в шесть скажу.

Нож я держал.

– Охрана.

– Какая охрана, милый. – Он попытался повернуть голову и не смог. – Я и есть охрана.

– Один. На четыре корпуса.

– Так объект-то имперский, – сказал он.

Я помолчал.

– Дальше.

– А чего дальше. Нам как заступали, так и сказали: объект под защитой Империи, один из важнейших, и никто сюда не полезет, потому что кто полезет, тот через сутки нигде не живёт. – Он говорил уже спокойнее, потому что человеку легче, когда его спрашивают о том, что он знает. – Тут по бумагам Кровины хозяева, они и платят, и мастера ихние. А приезжают раз в неделю не ихние. Свои вагоны, свои люди, грузят ночью и уходят, и нам в ту ночь велено сидеть в проходной и не выходить. Я в четвёртый корпус за три года не заглядывал ни разу.

– Кто приезжает?

– Не знаю, – сказал он. – Ей-богу не знаю. Не спрашивал.

Я поверил ему сразу и целиком, и от этого стало хуже.

Я держал нож у горла человека, который сторожил государственный объект в одиночку, потому что государство сказало ему, что этого достаточно. Кровины на этом заводе не хозяева. Хозяин так не работает – хозяин ставит забор, собак и людей, а тут поставили слово.

Кровины на нём подрядчик.

А я две недели считал, что бью по враждебному роду, и три дня назад стоял в сокровищнице и брал из чужих рук десять лет для своей семьи.

– Слушай меня, – начал я.

Четвёртый корпус рванул на середине фразы.

Сначала ударило в уши – низко, коротко, – и стекло в проходной вылетело внутрь целиком, вместе с рамой. Меня приложило спиной о стену, нож я потерял, и следующее, что я увидел ясно, был потолок и падающая с него побелка.

Потом рвануло второй раз и третий, с промежутками, и с каждым разом ближе.

Я поднялся на четвереньки. Старик лежал у опрокинутой табуретки, придавленный рамой, и шевелился, и это было всё, что мне требовалось знать. Я стащил с него раму, взял под мышки и потащил к двери, и он помогал ногами, и мы вывалились наружу вдвоём.

Над четвёртым корпусом стояло зарево, и крыша над ним уже провалилась внутрь.

Дальше я тащил его до ограды и через ворота, и посадил в траву за плитой, и сам сел рядом, потому что ноги не держали.

Четвёртый горел весь. От него занялся третий. Я сидел и смотрел, как обваливаются фермы, и складывал то, что видел, в единственный порядок, в который оно складывалось.

Реагенты так не рвут. Реагенты дают один хлопок и долгий пожар, а здесь ударило трижды с одинаковыми промежутками и по опорам: первый угол, второй угол, середина. Такое ставят руками, и ставят те, кому нужно, чтобы здание село на себя, а не разлетелось. Я видел эту работу столько раз, что узнал бы её по звуку с закрытыми глазами, и услышал её в ту минуту, когда держал нож у горла сторожа.

Второй раз за десять дней кто-то делал мою работу за меня и делал её крупнее, чем я собирался.

Тогда, во дворе клуба, Кровина-младшего вбило в брусчатку при трёхстах свидетелях, и мне это сошло: никому не пришло в голову, что восемнадцатилетний умеет ронять на человека небо. Сегодня выйдет так же. Склад и завод свяжут в одно дело – одна ночь, один подряд, – и станут искать того, у кого есть люди, деньги и счёт к казне. Первокурсника в этом списке не будет.

Меня прикрывало то самое, что я всю жизнь считал бы оскорблением.

– Ты кто? – спросил старик.

Он сидел рядом, придерживая руку, и смотрел не на меня, а на огонь.

– Никто, – сказал я. – Меня здесь не было.

– Ага, – сказал он. – А раму с меня кто снял.

Я не ответил.

Мы посидели ещё немного, потом он полез в карман, достал махорку и попытался свернуть одной рукой, и я взял у него бумагу и свернул сам.

До станции я шёл быстро и на первый утренний поезд успел. В вагоне ехали трое: женщина с корзиной, парень в форме железнодорожного училища и старуха, спавшая сидя. Никто из них не посмотрел на меня дважды, и правильно сделали: грязная куртка и сажа под ногтями на первокурснике – это загулял, и ничего больше.

Царапину на скуле я нашёл в стекле, когда рассвело. Раньше она сошла бы к утру сама. Теперь она подсыхала обычным человеческим порядком, и к первой паре будет коркой, и её увидят.

Я закрыл глаза и попробовал считать заново, с начала. Кровины остались без вещества – обе точки, и обе за одну ночь, и это было то, за чем я шёл. Считать это победой мешало одно: половину работы сделал не я, а тот, кто уже однажды сделал за меня работу и ни разу не показался.

За окном пошли пригороды, потом склады, потом стена депо, размалёванная от угла до угла.

В Академию я вернулся к завтраку.

Глава 18

На первую пару я сел за пять минут до звонка и стал слушать. Аудитория на восемьдесят человек перед началом гудит одинаково и бессмысленно, и в этом гуле всё лишнее слышно сразу – так же, как слышно чужой шаг в караульном коридоре. Я сидел с раскрытой тетрадью и ждал одного: своей фамилии.

Её не было.

Был Крутицкий пожар. О нём говорили в трёх местах сразу и с явным удовольствием, потому что горело красиво и далеко.

– …всю ночь тушили, у нас с балкона видно было.

– Склад чей?

– Казённый вроде.

– Ну и туда ему дорога.

Преподаватель вошёл, все встали, и дальше час я честно писал под диктовку про сопротивление сред, потому что это единственный способ не думать.

Версия дошла до меня в столовой, к обеду, и оказалась лучше всего, что я мог бы придумать сам. Сторож с папиросой.

Полночный принёс её вместе с подносом, сел напротив и изложил с подробностями, которых у него быть не могло.

– Сторож курил у бочек, – сказал он и поднял палец, чтобы никто не перебивал. – У бочек, понимаешь? Там реагент, там пары, там всё что угодно. Он бросил окурок, и оно пошло. Мне отец рассказал утром, а ему звонили из управы, а в управе уже знают, потому что там всё знают первыми, это же управа.

– Погиб кто-нибудь?

– Двое караульных, – сказал он и на секунду перестал жевать. – Двое насмерть, остальных вытащили. Сторожа, кстати, тоже вытащили. Он теперь под следствием, и я тебе честно скажу: я бы на его месте лучше сгорел.

Я взял вилку и стал есть.

Кто-то в управе посмотрел на два тела, на выгоревшие корпуса, на сорванную казённую поставку – и написал то, что писать проще всего. Он был почти прав. Огонь на Крутицкой действительно начался с папиросы, вложенной в раскрытый спичечный коробок, и папиросу эту я вынул из кармана человека, которого перед этим убил.

Я подумал, что если бы мне доложили такое донесение, я бы его вернул. Слишком удобно. Потом я подумал, что возвращать его некому: я – единственный в этом городе, кто знает, что оно неверно.

– Ты чего молчишь? – спросил Полночный.

– Ем.

– Ты всегда ешь так, будто тебе за это платят.

Он поймал меня после третьей пары у лестницы и не спросил, свободен ли я.

– Сегодня едем смотреть.

– Куда.

– На Крутицкую, куда. – Полночный уже шёл, и мне пришлось идти рядом. – Пока не разобрали. Такое раз в год бывает, а нам ещё повезло, что рядом. Огнева едет, Орлова едет, я договорился. И не делай такое лицо, я его знаю, это лицо человека, у которого срочные дела. У тебя нет срочных дел, Жаров. Ты первокурсник.

Я открыл рот, чтобы отказаться.

Отказ был готов и лежал наготове, как лежит заряженное у кровати: мне нельзя туда, я там был, меня видел сторож с ножом у горла, а другой видел лицо в темноте и не понял, что видел. Всякий, кто возвращается на своё место, рано или поздно на нём остаётся.

– Хорошо, – сказал я.

Полночный остановился.

– Что?

– Хорошо, – повторил я. – Во сколько.

– В шесть у ворот. – Он смотрел на меня с подозрением. – Ты обычно споришь минуты три.

Я и сам не понял, почему согласился, и весь остаток дня возвращался к этому и не находил ответа. Вечер у меня был свободен впервые с того дня, как я очнулся в этом теле. Ни Воронова, ни архива, ни бумаг, ни списка. Свободный вечер – это провал в расписании, и раньше я такие провалы затыкал работой.

А теперь просто поехал смотреть на пожар.

Крутицкую перекрыли в переулке, метрах в тридцати от ворот, и оцепление стояло скучное и промокшее: четверо городовых и один в шинели ОЗАП, которому здесь было совсем нечего делать. Толпа стояла плотно. Пожар кончился к утру, но люди приходили и приходили, и было их больше, чем ночью: смотреть идут на то, что осталось, а не на то, что горело.

Средний корпус сел внутрь себя целиком, и от него торчали только простенки. Первый выгорел до кирпича, и над его крышей ещё тянуло тем сизым дрожанием, которое стоит над остывающим пепелищем сутки. Двор был залит водой, и в ней плавали обугленные клёпки от бочонков.

Ворот, через которые я входил, больше не было.

– Ух ты, – сказал Полночный.

Женя протолкалась вперёд и встала у самой ленты, положив руки на неё сверху. Ей это никто не запретил.

– Смотри, – сказала она мне через плечо. – Вон там кладка вспучилась. Это не от огня.

– А от чего?

– От воды. – Она обернулась, и было видно, что ей интересно всерьёз. – Когда льют на раскалённое, кирпич рвёт изнутри. У нас в доме печника из-за этого выгнали.

Рыжина у неё в сентябре темнеет, и вечером, у мокрого кирпича, волосы казались почти каштановыми. Веснушки не казались никакими: их просто было видно. Елена стояла чуть позади, руки в карманах пальто, и на пожарище смотрела вежливо.

– Двое погибших, – сказала она.

– Караульные, – подтвердил Полночный. – Я утром говорил.

– Ты говорил «двое насмерть». Насмерть – это когда обрушилось. – Елена не повысила голоса ни на полтона. – Их нашли не в корпусе, а во дворе, и до огня. Один за колонкой, второй у пристройки.

– Ты откуда это знаешь?

– Оттуда же, откуда ты. – Она пожала плечами. – Только у меня дома завтракают молча, и говорит один человек.

Полночный засмеялся и тут же перестал.

Я стоял, смотрел на воду во дворе и думал о том, что оба лежат сейчас в одном морге, и что имён их я не знаю и не узнаю никогда, и что один из них умел ходить по своему двору без всякого порядка, а второй вышел покурить не вовремя. Всё, что я мог для них сделать, я сделал ночью, и стоило это меньше, чем ничего: я не тронул тех, кто спал, и вынул клин из-под их двери.

– Жаров.

Елена стояла рядом. Я не заметил, когда она подошла, и мне это не понравилось.

– Вы тут единственный, кому не интересно, – сказала она.

– Мне интересно.

– Нет. – Она смотрела туда же, куда все, и от этого разговор становился похож на служебный. – Полночный считает трупы вслух. Огнева разбирает кладку. Даже полицейский у ленты вытягивает шею, когда там что-то падает. А вы стоите и смотрите на воду.

– Я видел пожары.

– Я знаю, что видели. – Пауза у неё вышла короткая и на своём месте. – Дом барона Гарина, обвалившееся перекрытие. Про это писали. Про то, что вас оттуда вынесли, не писали.

– Тогда вопросов нет.

– Вопрос один, – сказала Елена. – Человек, который видел много пожаров, приходит смотреть на пожар. Приходит сам, вечером, после занятий. Мне интересно зачем.

Я мог ответить пятью способами, и три из них были хорошие. Я выбрал четвёртый.

– Меня позвал Полночный.

Она наконец повернула голову.

– Вот это правда, – сказала она с некоторым удивлением. – Ладно.

И отошла.

Я стоял и заново, спокойно и подробно, признавался себе, что ошибся дважды. Первый раз – когда согласился ехать. Второй – когда решил, что среди четверых первокурсников можно не следить за лицом.

Отец у неё двадцать два года сажает людей напротив себя и снимает с них правду. Такое перенимают, не выбирая: за завтраком, между вопросом про уроки и вопросом про подругу.

Полночный объявил, что вечер испорчен и его надо чинить, и повёл нас есть. Столовая стояла в двух кварталах от набережной, в полуподвале, и была из тех заведений, куда ходят таксисты и студенты, потому что там дёшево и не смотрят на форму. Мы сели у окна, вровень с тротуаром, и мимо нас всю дорогу ходили чужие ноги.

Заказывал Полночный, не спрашивая никого.

– Четыре чая, солянку два раза, пирогов с мясом сколько есть и с капустой сколько есть. – Он подумал. – И ещё солянку.

– Третью? – спросил половой.

– Третью, – подтвердил Полночный. – Она не мне, она вон тому. Он ест как лошадь и думает, что мы не замечаем.

Женя ела быстро и без всякого смущения, поставив локти на стол, и первую тарелку кончила раньше всех. Елена расстегнула пальто, но снимать не стала, и ела мало и очень аккуратно, и за весь вечер не уронила ни крошки.

– Про портьеру расскажи, – потребовала Женя.

– Ей год, а вы её всё требуете.

– Расскажи.

– Ну хорошо. – Полночный отложил ложку и развёл руки, чтобы стало видно масштаб. – Была портьера. Бархат, от потолка до пола, отец её из Вены вёз, я не вру, там даже бумага сохранилась. И в неё какой-то умный человек попал искрой. Не стихией, заметь, просто искрой от лампы, а она была старая, отец её потом выкинул. И вот она занялась снизу.

– И ты её потушил, – сказала Елена.

– Я её потушил.

– Руками.

– Руками. – Полночный посмотрел на неё с подозрением. – Ты так говоришь, будто ты там была.

– Я там была, – сказала Елена. – С отцом. В апреле.

Стало тихо.

– И? – спросила Женя.

– И он её сорвал и топтал ногами, – сказала Елена без нажима. – Очень быстро и совершенно правильно. Портьеру спасти было нельзя, а зал он спас. Просто он рассказывает это как спасение портьеры, а спас он зал.

Полночный открыл рот, закрыл и полез за пирогом.

– Между прочим, я не спорю, – сказал он с набитым ртом. – Зал так зал. Я герой, но с оговорками. Это тоже неплохо, я согласен на такое.

Женя смеялась так, что ей пришлось поставить кружку. Я сидел у окна и слушал, и в какой-то момент обнаружил, что слушаю не для того, чтобы что-нибудь из этого извлечь.

– Жаров, – сказал Полночный. – Ты второй час молчишь. Скажи хоть что-нибудь, а то Орлова решит, что я тебя утомил, и будет права.

– Я думаю, чем у вас там лампу заправляли.

– Артефактная лампа, – сказал он. – Они не заправляются.

– Тогда искры не было.

Полночный застыл с пирогом на весу.

– В смысле не было?

– Артефактная лампа не искрит, – сказал я. – Она может звенеть, может тускнеть, может погаснуть совсем, если рядом рвануло маной. Искры она не даёт. Значит, у вас в зале кто-то работал стихией, а потом рассказал про лампу, и лампу выкинули, чтобы не искать этого человека.

Тишина в этот раз вышла другая.

– Ой, – сказала Женя с интересом.

– Отец её выкинул на следующий день, – медленно сказал Полночный. – Он мне сам говорил. Он вообще про эту лампу говорил три раза.

– Три – это много, – сказала Елена.

– Спасибо, я как-нибудь без вас, – сказал Полночный и сунул пирог обратно на блюдо. – Вы двое просто отвратительные люди, и я вас больше никуда не позову. Огнева, скажи им.

– Скажу, – согласилась Женя и не сказала ничего, потому что как раз доедала.

Дальше он перешёл на преподавателя, который всю лекцию держит воду в стакане на весу и думает, что этого никто не замечает. Потом на то, что вода у него на прошлой неделе дрогнула, а это значит, что кто-то в аудитории сильнее, чем прикидывается. Потом на то, что этот кто-то, скорее всего, Огнева, потому что она с первого дня подозрительно спокойная.

– Я огневик, – сказала Женя. – Я не умею воду.

– А что ты умеешь?

Она посмотрела на дверь, потом на половых, потом положила левую руку на стол ладонью вверх. Над ладонью встал огонёк – маленький, ровный, сантиметра три, чистого желтоватого цвета, без копоти и почти без тепла. Он постоял и погас.

– В помещении нельзя, – сказала Елена.

– Я знаю.

– За это отчисляют.

– За это делают выговор, – сказала Женя. – Отчисляют за второй.

Рукав у неё при этом движении задрался, и белая полоса на запястье была видна всем троим, и никто на неё не посмотрел – а значит, все увидели давно и решили не смотреть. Я засмеялся.

Не изобразил вежливость и не поддержал застолье. Засмеялся коротко и сам, и звук вышел незнакомый, и на секунду за столом стало очень тихо.

Не изображаю. Смеюсь.

Я остановился на середине шага, и Женя обернулась.

– Ты чего?

– Ничего, – сказал я. – Камешек в ботинке.

Мне стало не по себе так, как не было ни на складе, ни на заводе, ни в горящем доме Гарина. Там я знал, что со мной происходит. Здесь – нет.

Мост через реку они прошли, а мы отстали – не нарочно: Женя остановилась у парапета посмотреть на воду, я остановился рядом, и через полминуты Полночный с Еленой были уже на той стороне и не обернулись. Отсюда пожарище было видно целиком – далеко, наискось, тёмной проплешиной среди огней набережной. Над ним всё ещё стояло дрожание.

– Красиво, – сказала Женя. – Скажи же?

– Там двое умерли.

– Я знаю. – Она не стала спорить и не стала оправдываться. – И всё равно красиво. Так тоже бывает.

Она стояла, опершись локтями о парапет, и рукав у неё съехал, и на левом запястье стала видна белая полоса старого ожога, уходящая под манжету. Я видел её второй раз и второй раз не спросил.

– Огнева.

– Женя.

– Женя, – сказал я.

И на этом у меня кончилось.

Я умею говорить с теми, кто мне подчиняется, с теми, кто меня допрашивает, и с теми, кого нужно убедить. Я знаю, как строить фразу, чтобы человек согласился, и знаю, как строить, чтобы отказался и считал отказ своим решением. Ничего из этого сюда не годилось.

Она смотрела на меня и ждала, и пауза затягивалась. Потом ждать перестала.

Она повернулась ко мне вся, взялась за отвороты моей куртки и потянула вниз, потому что была ниже, и поцеловала. Я успел подумать одну мысль, короткую и глупую, – что-то про то, что стою спиной к открытому мосту.

Дальше думать перестал.

Тело ответило само, без всякого моего разрешения: я обхватил её, и притянул, и целовал так, как не целовал никого ни в этой жизни, ни в той, потому что в той на это не находилось ни времени, ни человека. У неё были горячие ладони и холодная от ветра щека. От волос пахло дымом – нашим общим дымом, тем самым, который я запалил четырнадцать часов назад.

Она отстранилась первой, на секунду, посмотрела мне в лицо близко и с интересом – и поцеловала снова, и вот тут я забыл про мост окончательно. Когда мы остановились, у меня шумело в ушах.

Не от нехватки воздуха. Так шумит, когда через каналы проходит больше, чем они держат, – только каналы были ни при чём, и это было первое ощущение, которого я не смог разложить на части.

– Ага, – сказала Женя, отдышавшись. – Ну хорошо.

– Что хорошо?

– Всё. – Она отпустила мою куртку и стала её разглаживать ладонью, очень деловито. – Я думала, ты вообще не человек. Ходишь, смотришь мимо, отвечаешь по два слова. А ты просто медленный.

Дальше мне надо было сказать одну вещь, и я собирался с ней дольше, чем собирался ночью перед оградой склада.

– Я хотел бы увидеть тебя, – сказал я. – Отдельно.

Женя моргнула.

– Отдельно от чего?

– От всех. – Я слышал себя со стороны и не мог остановиться. – В свободный вечер. Без Полночного.

Она смотрела на меня секунды три, а потом расхохоталась – громко, на весь мост, запрокинув голову.

– Господи, – сказала она. – Ты сейчас как на приёме у ректора.

– Я давно не приглашал никого никуда.

– Оно видно. – Она вытерла глаза. – В субботу. И не надо ничего придумывать, я всё равно всё испорчу.

Я хотел ответить, но не успел.

На той стороне моста стояла Елена и смотрела на нас. По тому, как она стояла, было понятно: остановилась давно и осталась. Полночный ушёл вперёд и махал нам оттуда обеими руками.

Женя махнула в ответ и пошла к ним, и я пошёл следом. Когда мы поравнялись, Елена сказала:

– Долго вы.

Голос был совершенно ровный – каким она в клубе просила целителя. Она не смотрела на Женю. Она смотрела на меня – и держала взгляд на секунду дольше, чем нужно человеку, которому всё равно.

– Смотрели на пожар, – сказал я.

– На пожар вы не смотрели, – сказала Елена. – Ни разу за весь вечер.

И пошла вперёд, к Полночному, не оборачиваясь и не сбавляя шага.

Женя посмотрела ей вслед, потом на меня, и ничего не сказала, и это было умнее всего, что можно было сказать.

Наташа ждала меня в моей комнате. Она сидела на моём табурете, в тёмном пальто, и не изображала старуху, и по одному этому было ясно, что разговор служебный.

– Дверь, – сказала она.

Я закрыл дверь.

– Три дня назад в порту приняли груз, который никто не заказывал. – Она говорила сухо, без вступлений, и папку с колен не поднимала. – Приняли и увезли. Дальше нить идёт на Мещанскую, в дом, где половина квартир сдаётся помесячно, и в одну из них въехали четверо. Не наши.

– Чьи?

– Разберёшься на месте. – Она наконец подняла на меня глаза. – Работа долгая и скучная. Не бой. Сидеть, слушать и ждать, и ждать придётся недели, а не дни. Ты для этого не приспособлен совершенно, поэтому поедешь ты.

– Один?

– Со мной, – сказала она. – Легенда – молодая пара, снявшая квартиру. Ты недалёкий богатый мальчик, я взбалмошная девица, которой скучно. Смеяться будешь потом.

Я и не собирался. Она поднялась, одёрнула пальто и пошла к двери, и у двери остановилась.

– И вот ещё что. – Пауза у неё вышла на полтона длиннее обычного. – Огнева.

Я молчал.

– Мне докладывают, – сказала Наташа. – Не про неё, про тебя. Про тебя докладывают всё.

– И?

– И ничего. – Она смотрела в дверь, а не на меня. – Тебе восемнадцать лет. Тебе положено ходить на свидания, ссориться из-за ерунды и опаздывать на первую пару. Это не моё дело, и я не собираюсь делать вид, что моё.

Она сказала это спокойно и до конца, и далось ей это не даром. Столько лет я слушал, как люди говорят то, чего им говорить не хочется, что услышал и здесь.

– Суббота, – сказала она уже из коридора. – В воскресенье в шесть утра ты на месте.

Дверь закрылась.

Я сел на койку и некоторое время не двигался. Утром я проверял, смотрят ли на меня в аудитории. Вечером стоял в толпе против собственной работы и не смотрел на неё ни разу – и это увидела восемнадцатилетняя девочка, которую я до сегодняшнего дня считал приятной собеседницей. Между этими двумя вещами я успел поцеловать другую, договориться о субботе и один раз засмеяться по-настоящему.

Я лёг и понял, что не могу перестать улыбаться, и это было последнее, что я успел про себя понять.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю