Текст книги "Возрождение Легенды (СИ)"
Автор книги: Антон Боярин
Жанры:
Боевое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)
Глава 20
Собирались они быстро.
Я сидел у стены с наушником. За стеной затягивали мешки, двигали к двери что-то плоское, в третий раз обходили комнату и проверяли, не забыто ли. Записывать было нечего. Они уходили.
Наташа положила трубку.
– Двадцать минут, – сказала она.
– До чего?
– До группы. Их нет ни в этом районе, ни в соседнем. Девять человек и снаряжение – быстрее не собирают.
За стеной звякнула пряжка.
– Обуваются, – сказал я.
– Обуваются, – согласилась она.
Двадцать минут – это если у нас есть двадцать минут. Никто нам их не обещал. Прихожая, лестница, двор, улица – и четыре года работы уходят в город, а второго такого адреса не будет.
Она отошла от окна.
– Планировку. Коротко.
– Кашель у окна. Тяжёлый один во второй комнате, дверь открывается внутрь. Тот, кто читает вслух, у стола. Молчун на полу у стены, ниже уровня стола и не на линии двери.
– На полу?
– За три недели ни разу не лёг иначе.
Она закатала рукава мужской рубашки, сначала правый, потом левый, и делала это очень аккуратно.
– Живыми нужны все четверо, – сказала она. – Понимаешь, чего мне это будет стоить?
– Ты не станешь работать в силу.
– Я не стану работать даже вполсилы. В доме пять этажей и сорок квартир, а под нами соседка, которая нас ненавидит. Если я возьму столько, сколько беру на границе, дом сложится вместе с ней и вместе с китайцами. – Она взялась за ручку двери. – Поэтому руками.
– Руками, – повторил я.
– И запомни: у каждого на шее ампула на нитке. Пошла рука к лицу – ломай руку, думать некогда. Первую комнату беру я, ты за мной.
– А «пара ушей»?
– Кончилась.
Их дверь была через площадку, в четырёх шагах от нашей.
Наташа не примерялась и не считала. Она ударила у замка один раз, дверь ушла внутрь вместе с куском косяка, и мы вошли в квартиру, которую я три недели знал на слух и ни разу не видел.
Она оказалась меньше, чем я себе представлял. Шкаф стоял не там, где я думал, стол был круглый, а не квадратный, и на нём лежала раскрытая газета – вечерняя, которую он читал вслух.
Всё это я взял одним куском и без порядка, потому что порядок в первый миг не нужен. Нужны руки.
Трое были здесь: у окна, у стола и на полу у дальней стены. Четвёртый за закрытой дверью во вторую комнату, и накрыть её вдвоём с этой мы не могли.
Наташа шла через комнату к окну быстрее, чем я успевал за ней взглядом.
Кашель успел. Он был у окна, между ним и ней лежала вся комната, и он поднял руку – не для удара, ко рту, – и я понял, что сейчас произойдёт, за то мгновение, за которое ничего сделать нельзя.
Он сжал зубы.
Умер он быстро. Его выгнуло, он ударился затылком о подоконник, и я отвернулся.
Тяжёлый успел тоже. Он был во второй комнате, дверь открывалась внутрь, и Наташа вынесла её плечом. Ему хватило времени на то же движение – рука ко рту, – и он его сделал, глядя ей в лицо, без всякой спешки.
Девятеро вошли бы разом во все четыре угла. Нас было двое.
Тот, кто читает вслух, сидел у стола и завязывал шнурок на ботинке. Он поднял голову на грохот, и рука у него пошла к вороту рубахи, где на нитке висело что-то маленькое. Он не торопился. Он вообще всё делал не торопясь, три недели подряд.
Я ударил его ладонью в висок, вложив в удар столько, чтобы он выключился наверняка и остался жив, – и это оказалось самой точной работой, какую я делал за две недели. Он завалился набок, не донеся руки до ворота.
Я перевернул его на живот и сорвал нитку вместе с ампулой.
А потом Молчун встал с пола у дальней стены.
Он был одет и обут.
Вот что означало «ложится не на кровать»: три недели у самой стены, ниже линии двери, в брюках, в рубахе и в мягких туфлях на плоской подошве, – и мешок у ноги, собранный раньше всех и, похоже, давно. Встал он одним движением, не опираясь на руки.
Ли Вэнг ударил.
Разглядеть удар не вышло. Нога легла плотно, всей ступнёй, потом короткая заминка, потом рука пошла от бедра вперёд – низко, без замаха. Падал я уже без всякой мысли, просто вниз.
Стену надо мной посекло. Обои разошлись, штукатурка сошла мелким крошевом, по кирпичу легли частые тонкие борозды – сверху донизу, за одно движение руки.
Газета на столе распалась на узкие ровные полосы.
Наташа всё ещё стояла над Тяжёлым и разжимала ему зубы, хотя разжимать было уже незачем. На Молчуна она обернулась с опозданием и вышла из второй комнаты, вытирая пальцы о брюки.
За спиной у Ли Вэнга была наружная стена, за стеной – двор, бельё и Кузьмич с метлой. Наташа ударила в пол. Доски под Ли Вэнгом схватились коркой льда, ступня поехала, и его повело в сторону.
И он достал её всё равно.
Удар прошёл мимо неё и достал простенок между комнатами – полкирпича, кладка на глине. Он сложился внутрь весь, разом, вместе с дверной коробкой, и Наташу накрыло.
Под завалом она дышала – это я слышал. Больше я про неё не знал ничего.
До завала было четыре шага. Разобрать коробку и полстены руками – минуты три, если никто не мешает.
Мешать собирался Ли Вэнг. Пока он стоял в этой комнате, к завалу было не подойти.
Я пустил ману в Сокрытие. Ничего не произошло. В каналах было пусто – трое суток на четырёх часах сна и ночь без сна перед этим, – и то, что должно было лечь на плечи весом, только царапнуло изнутри и рассыпалось.
Оставались руки и голова, как у всех. Я ударил первым, потому что стоял ближе.
Кинетика вышла короткой и в корпус, и он принял её на предплечье и сдвинулся сантиметров на двадцать, и на этом всё моё преимущество кончилось. Он посмотрел на меня, и в его лице не было ни удивления, ни интереса, ни злости.
Он поставил ногу.
И тут вскрыли потолок.
Он просел по всей комнате разом, доски вывернуло щепой вверх, штукатурка сошла пластами: работали сверху и дома не жалели. В проём полезли те, кого мы не стали ждать. Первый спрыгнул удачно и сразу пошёл на Ли Вэнга с открытой стороны.
По нему прошло сверху вниз и наискось множество очень тонких линий, и линии эти открылись все разом. Он ещё стоял, когда стало ясно, что помочь ему нельзя, и упал уже мёртвым, и я слышал, как он падает.
Имени его я не знал и уже не спрошу.
Второй прыгнул следом и попытался достать сбоку. Ли Вэнг убил его так же – постановка, доля, удар, – и на этот раз я смотрел ему под ноги.
И увидел.
Он не мог бить с ходу. Между тем, как он ставил ступню, и тем, как шла рука, лежала пауза. Короткая, около секунды, и всё это время он стоял неподвижно и всем весом, вкопанно, как вкопан столб.
Значит, ему нужна была опора. Твёрдое под ногой, во что упирается то, что он потом выпускает из руки. Дом на Мещанской стоял с прошлого века, полы в нём были деревянные, и лежали они на лагах, которые я третью неделю слушал под собой каждую ночь.
Я стоял на коленях у стены, и в каналах у меня оставалось меньше половины. Я вложил всё.
Не в него – в пол под ним. Кинетика ушла вниз и вбок, в стык между лагами, доска не сломалась – прогнулась и просела на те десять сантиметров, которых ему не хватило.
Он как раз стоял. Нога ушла вниз вместе с доской, поза распалась, и удар, который он уже отпускал, ушёл в потолок. С потолка сошло всё – куски, пыль, чужая мебель сверху, – и в комнате перестало быть видно что бы то ни было.
Я пошёл на него в этой пыли.
Он был быстрее меня и лучше меня, и в правильном бою я не продержался бы и минуты. Но правильного боя не было. Была тесная комната, просевший пол, пыль и потерянная опора, которую он не успел вернуть.
Я взял его так, как учил Воронов, и в этом опять не было ничего красивого: каблуком по своду ступни, чтобы он не встал плотно; локтем в горло, чтобы он думал про воздух; ладонью по кисти сверху вниз, отбивая руку в сторону, потому что рука у него была не оружие, а кран, и оборонять её никого не учат. На третьем движении я сломал ему запястье.
Он не закричал. Он выдохнул сквозь зубы, коротко, и попытался поставить ногу второй раз – и я подсёк его под колено, и мы упали вместе, и я оказался сверху.
Дальше всё кончилось.
Он лежал подо мной с раздробленной кистью, придавленный коленом, и с левой рукой, зажатой между моим весом и его собственным. Он был жив, в сознании и обезврежен. По комнате шли наши, кто-то кричал «вяжи», кто-то тащил верёвку, до нас было четыре шага и полторы секунды.
Приказ был – живыми.
И я его убил.
Я хочу быть точным, потому что врать себе в этом месте бесполезно. Я не сорвался и не был в трансе. Ярость тут тоже ни при чём: за двоих на полу я в ту минуту не мстил, хотя оба лежали в трёх шагах.
Я посмотрел на его руку – на ту, которая одним движением разбирает человека на части. Такому не учат на полигоне, и Воронов такого не умеет. Всё это лежало сейчас подо мной, придавленное коленом, и через два часа уехало бы в чужие руки навсегда.
Мысль заняла меньше времени, чем требуется, чтобы её произнести. И я даже не спешил. У меня хватило времени посмотреть ему в лицо, и я посмотрел. Лет тридцать пять. Старая вмятина на переносице от чужого кулака, белая точка под левым глазом – из тех, какие набирают в детстве и носят всю жизнь.
Он понял раньше, чем я двинулся. Не испугался: испуганных я видел достаточно, чтобы отличать. Он перестал вырываться и стал ждать, и это было последнее, что он успел сделать правильно. Я перехватил его горло предплечьем и довернул.
Позвонки хрустнули глухо.
Сгусток поднялся сразу. В прошлый раз, во дворе клуба, я лежал на боку и не мог ни разрешить, ни запретить. Теперь я стоял на коленях над телом, в пыли, при чужих людях, которые лезли в проём у меня над головой, и всё, что я сделал, – это не стал мешать.
Он вошёл, и внутри снова стало тесно, и место опять нашлось. И пришло знание.
Я знал, как ставится ступня – плотно, всей подошвой, и вес идёт в пятку. Знал ту долю, за которую собирается то, что потом выпускается; знал, что собирать надо не в ладони, а в предплечье, и что ладонь только выпускает. Знал, что после третьего удара подряд начинает вести локоть, и что бить с неустойчивой опоры бесполезно – сила уходит в собственную ногу.
И знал, чего это стоило: чужая память о том, как в двенадцать лет стоишь на камне у воды и тебе говорят, что если сдвинешься, будешь стоять снова, и ты стоишь до темноты, и снова, и снова, и так одиннадцать лет. Меня не вырвало только потому, что было нечем.
Я сидел на полу чужой квартиры, среди чужих и своих мёртвых, и во мне устраивались чужие одиннадцать лет работы – того самого, кого я убил минуту назад именно затем, чтобы они мне достались.
Ничего дешевле мне ещё не доставалось.
– Жаров.
Разбирать завал взялись трое, сразу, как спрыгнули, – им никто не приказывал. Я в это время сидел на полу и не помог.
Вытащили её быстро: дверная коробка легла домиком и держала кирпич на себе. Она стояла над разобранным простенком, серая от штукатурки до бровей, придерживая левую руку правой, и смотрела не на меня, а на пол рядом со мной. Пыль оседала, и в комнате становилось видно всё: двоих наших, двоих отравившихся, связанного и Ли Вэнга.
– Он был обезврежен, – сказала она.
– Запястье я ему сломал, а он всё равно начал ставить ногу, – сказал я. – Держал я его одной рукой, вторая у него была свободна.
Ложью тут была одна деталь: ногу он не ставил. Она смотрела на меня долго. Потом присела на корточки рядом с телом.
Смотрела она не на лицо и не на шею. Она посмотрела на раздробленную кисть, потом на сломанное запястье, потом на то, как лежат ноги, – и я видел, как из этого складывается порядок движений: чем я его взял, где он при этом был и сколько у него оставалось. Она прочитала картину быстрее, чем прочитал бы Орлов, и знала о ней больше, чем я мог соврать.
– Сколько он пролежал под тобой? – спросила она, не поднимая головы.
– Секунд пять.
– Пять, – повторила она.
За пять секунд человека вяжут. Мы оба это знали, и она знала, что знаю я.
– Хорошо, – сказала она наконец и поднялась.
Разбора не было. Она отошла к проёму и стала распоряжаться носилками тем же голосом, каким называла мне двадцать минут.
Старший группы сидел на корточках у своих. Целители от них уже отошли, и делать ему было нечего; он сидел и смотрел, как обоим закрывают лица.
– Как их звали? – спросил я.
Он назвал. Я повторил оба имени про себя дважды.
– Ты их не знал, – сказал он.
– Не знал.
– Вот и не начинай, – сказал он и встал.
Наташа обошла комнату по кругу и остановилась над Кашлем. Рот у него был приоткрыт, и ампулы там уже не было – её вынули и унесли в жестяной коробке, отставив от себя, как носят паука.
– Я просила четверых, – сказала она.
Отвечать было некому: старший сидел у своих, целители работали, а я сидел на полу и молчал. Из четверых один остался жив, и это был мой, и говорить это вслух не следовало никогда.
Она постояла над ним и отошла.
Бедро у меня было разрезано в четырёх местах. Я обнаружил это, когда попытался встать, и нога не встала: тонкие, ровные, глубокие полосы через мышцу, наискось, – то, что прошло над спиной и всё-таки задело низом. Крови из них шло много и не переставая.
Целитель был занят связанным, второй – своими.
– Сядь, – сказала Наташа.
Она села передо мной прямо на пол, разрезала штанину до пояса, вылила на порезы что-то из плоской склянки – жгло так, что я перестал слышать, – и стала бинтовать. Руки у неё двигались быстро и без всякой мягкости.
– Целители такое не закрывают, – сказала она. – Режет чисто, а срастается долго и криво.
– Знаю.
– Три недели с палкой. Может, четыре.
– Знаю.
Она затянула узел, посмотрела на свою работу и задержала ладонь у меня на колене.
– Ты остался жив, – сказала она. – Первый его удар ты не отбил и не увидел. Ты упал, и он прошёл над тобой. Ты понимаешь, что ты просто уцелел?
– Понимаю.
– Ничего ты не понимаешь, – сказала она, встала и пошла распоряжаться.
Того, кто читает вслух, вынесли на носилках, под конвоем, с зажатым ртом и в наручниках, блокирующих дар. Он пришёл в себя на лестнице и увидел комнату через плечо санитара: двоих своих на полу, Ли Вэнга у стены, чужих людей на своей кухне.
И заплакал.
Не от страха – я видел достаточно испуганных, чтобы отличить. Он плакал так, как плачет человек, до которого дошло, что теперь придётся жить дальше и объяснять, почему он один.
– Вот этот заговорит, – сказала Наташа, глядя ему вслед. – Через неделю, через месяц. Он любит разговаривать, а слушать его теперь буду я.
Награждения не было.
Не было вообще ничего: ни бумаги, ни благодарности, ни строки в приказе. Дело закрыли в тот же день, и сделали это так, что его будто и не было – квартиру на четвёртом этаже сняли новые жильцы, дыру в потолке заделали за сутки, соседке снизу объяснили, что рухнула балка.
Съехали мы в тот же день. Собирать было нечего: чемодан, наушник, медный диск. Наташа сняла коробку со стены, выдернула провод из-под плинтуса и оглядела комнату – стол, два стула, шкаф с перекошенной дверцей, кровать.
Во дворе Кузьмич мёл под липами и на нас не посмотрел. Соседка снизу стояла у своего окна и посмотрела как следует.
– Съезжает, – сказала она кому-то в глубину квартиры. – Я говорила.
Наташа села в такси со своим ярким лицом, на которое во дворе оборачивались три недели, и во дворе на неё обернулись в последний раз.
Наташа нашла меня вечером в моей комнате, куда меня довезли и куда я поднялся по стенке. Она принесла палку – простую, тяжёлую, с потёртым набалдашником – и положила на стол.
– Дней десять никаких полигонов, – сказала она. – Воронову я скажу сама.
– Хорошо.
Она села на край стола и молчала дольше, чем нужно, чтобы встать и уйти, и я ждал, что сейчас всё-таки будет про пять секунд.
– Завтра тебя вызовут писать рапорт, – сказала она вместо этого. – Про его руку пиши коротко. Как он работал и что именно я сломала – это дам я.
– Почему вы?
– Ты.
– Почему ты?
– Потому что двоих он убил при девяти свидетелях, а сломанное запястье видела я одна. – Она встала. – И потому что я подписала бумагу, не спросив тебя. Теперь мы в ней вдвоём.
Она постояла ещё немного у двери – не так, как стояла три недели назад, – и вышла, и я слышал, как она идёт по коридору, и шаги были обычные, женские, ничем не примечательные.
Потом я лёг на койку, положил ногу повыше и до темноты разбирал в голове чужую постановку ступни. Она была очень хорошая. Учили его одиннадцать лет, и учил кто-то, знавший дело.
Теперь так умею я.
Глава 21
Палку я оставил у стойки и до третьей площадки дошёл сам. Метров тридцать, и последние десять правую я берёг и почти не давал ей веса.
Одиннадцатый день. На полигон я приехал в шесть утра, работать мне было нечем, и стоял я у сетки вместе с теми, кто отбывает практику глазами.
Ноябрь в этом году поставили сырой. Песок на площадках слежался тёмной коркой, от реки тянуло холодом, и половина курса грелась перебежками вдоль ограды.
– Ковалёвы, Ланской, Бекетов, – сказал преподаватель, не поднимая головы от списка. – Третья. Двое на двое, до касания или до земли.
Семён и Саша вышли первыми и встали в двух метрах друг от друга, как я поставил их в сентябре за те несколько часов, которые у меня тогда нашлись. Весь октябрь они ходили сюда без меня.
Ланской вышел не спеша, разминаться не стал и на противников почти не смотрел. Второкурсник, из рода, Огонь. Бекетов встал у него за левым плечом и сразу начал двигать воздух – не для удара, для пыли.
Я стоял у сетки и держался за неё правой, потому что стоять просто так было тяжело. Первый заход они проиграли за десять секунд. Ланской пустил огонь низом, Саша принял его на предплечье, серая корка на коже вспухла и лопнула, и его снесло на песок. Бекетов дожал пылью, Семён закрыл глаза, и на этом всё кончилось.
Кто-то у сетки засмеялся, и смех был привычный, без злобы. Во втором заходе они проиграли за двадцать секунд, и это было уже другое.
Саша не стал принимать огонь предплечьем. Он сошёл с линии коротким шагом, и корка легла у него не на всю руку, а полосой по внешней стороне – там, куда я бил его в сентябре, пока он не перестал закрываться всем телом. Огонь прошёл мимо. Семён в это время двигался к Бекетову.
Он не дошёл. Ланской достал его вторым, поставленным ударом, и Семён сел на песок, но сел сам, а не улетел. Преподаватель посмотрел на них внимательнее и списка не отложил.
Третий заход они выиграли.
Ланской начал так же – низом, потому что низом у него выходило лучше всего, – и Саша ушёл в ту же сторону, что и в прошлый раз, и Ланской это учёл и повёл огонь следом. Тут Саша остановился.
Он стоял плотно, на обеих ногах, и принял огонь грудью, не отходя, как принимал всё в этой жизни. Корка на груди держалась полторы секунды. За эти полторы секунды Семён вошёл Ланскому под руку с открытой стороны и уронил его на песок – без стихии, весом и плечом, тем самым движением, которое я успел вбить в них за сентябрьский час в день, потому что для него не нужно ни маны, ни ранга.
Ланской упал плохо. Он поднялся сразу, но встал уже с рассечённой бровью, и кровь пошла ему на глаз, и он вытер её тыльной стороной кисти и посмотрел на неё.
У сетки стало тихо.
– Касание, – сказал преподаватель. – Ковалёвы.
Бекетов подал Ланскому платок. Ланской платок взял и на песок больше не смотрел. Он держал взгляд на Семёне – столько, сколько нужно, чтобы запомнить лицо.
Я стоял у сетки и не двинулся с места.
В сентябре я вышел бы в круг. В сентябре я дрался за них плохо и нарочно, и Воронов потом сказал у ворот, что за двух серых драться будет обходиться дороже с каждым разом. Сейчас у меня была палка у стойки и нога, которая не держала веса, и всё, что я мог, – стоять и смотреть, как двое простолюдинов при тридцати свидетелях роняют на песок сына рода.
Саша нашёл меня глазами и коротко поднял подбородок.
Я не ответил. Мне хватило того, что я уже понял, чем это кончится.
Кончилось это через день, и оформили быстрее, чем я рассчитывал. Список выбывающих висел у коменданта на первом этаже, под стеклом, и подходили к нему обычно в конце месяца. Десятого ноября, за три недели до срока, туда добавили лист.
«Ковалёв С. И., Ковалёв А. И. – исключены из числа обучающихся за нарушение порядка на учебных площадках. Основание: рапорт от 9 ноября».
Дальше шла подпись, и подпись была ректорская.
Комендант сидел за своим столом и делал вид, что меня нет.
– Кто подавал рапорт?
– Преподаватель практики, – сказал он и перевернул страницу в журнале.
– Преподаватель практики засчитал им касание. Я стоял в четырёх шагах.
– Значит, потом передумал.
Он всё-таки поднял голову, посмотрел на палку у меня в руке и вернулся к журналу, и по тому, как он это сделал, я понял, что рапорт лежал у него в столе с вечера седьмого, то есть за сутки до драки.
Наверх меня пустили только после обеда. В приёмной ректора пахло бумагой и мокрой шерстью, секретарь записал фамилию и продержал меня сорок минут, и сорок минут я простоял, потому что садиться и вставать было хуже, чем стоять.
Разговаривал со мной не ректор. Разговаривал помощник – немолодой, в форменном пиджаке, с той спокойной вежливостью, за которой ничего нельзя достать.
– Приказ подписан, – сказал он. – Оспаривать его вам не по чину, Григорий Андреевич.
– У меня допуск Тайной канцелярии.
– У вас допуск к делам Тайной канцелярии, – поправил он мягко. – К внутреннему распорядку Академии он не относится, и я вам это говорю без всякого удовольствия.
Я положил на стол бумагу. Он прочитал её всю, включая то, что читать было незачем, потом сложил вдвое и придвинул обратно.
– Рапорт подан родом, а не преподавателем, – сказал я.
– Рапорт подан преподавателем.
– По просьбе рода.
Помощник посмотрел на меня, и в этом взгляде не было ни вражды, ни сочувствия.
– Вы просите меня сказать вслух то, чего я не скажу. – Он сложил руки на столе. – Могу дать другое. Приказ вступает в силу с первого декабря. Если до первого декабря у обоих переменится основание для содержания, приказ придётся переписывать, а переписывать никто не любит.
– Основание – казённый счёт.
– Да, – согласился он. – Казённого студента исключают рапортом. Пансионера рода исключают через попечительский совет, и это уже четыре подписи и полтора месяца.
Он сказал это служебным голосом, каким читают правило, и больше не прибавил ничего.
Я вышел на крыльцо и постоял.
Три недели. Четыре подписи. И род, который должен взять на себя двоих серых из уездного отбора – в ноябре, когда моего отца в третий раз спрашивают, зачем он растит сына, роняющего на людей потолки.
Они пришли вечером и опять не стали стучать.
– Мы поговорить, – сказал Семён из коридора.
В комнате у меня с сентября прибавилось два стула, и я показал на них, потому что сам сидел на койке с вытянутой ногой и вставать не собирался.
Они сели. Саша поставил локти на колени.
– Мы уходим сами, – сказал он. – Завтра напишем.
– Зачем?
– Затем, что бумагу перепишут на тебя, – сказал Семён. – Не сейчас, так в феврале. Мы посмотрели, как это делается: сначала выкидывают того, за кого некому вступиться, потом спрашивают, почему за него вступались.
– Кто вам это объяснил?
– Никто. Сами насмотрелись.
Саша достал из кармана сложенный конверт и положил на стол так, чтобы я видел, а придвигать не стал.
– Мамке в октябре стало хуже, – сказал он. – Фельдшер ездит из Клина раз в две недели, и в октябре он приехал один раз. Пока мы в ведомости, ей идёт по восемь рублей на брата. Отчислят – не пойдёт ничего.
– Поэтому и уходим сами, – сказал Семён. – Уйдёшь сам – дадут расчёт за ноябрь. Выкинут – не дадут.
Они сидели и ждали, и ни один не спросил, могу ли я что-нибудь сделать. За два месяца они усвоили, что просить меня бесполезно, и научил их этому я сам.
– В сентябре я вам говорил, что денег нет, – сказал я. – Это перестало быть правдой в октябре, и я вам не сообщил.
Саша поднял голову.
– Лекарь поедет в Клин с четверга и будет ездить дважды в месяц. Лекарство своё, не аптечное. Платит род Жаровых, счёт идёт через управляющего, вашей матери про меня знать необязательно.
– Так, – сказал Семён очень спокойно. – А взамен?
– Взамен я скажу всё, и слушать вы будете до конца, потому что второй раз я это не проговорю.
Я подвинулся к стене и сел прямее.
– У вас потолок Подмастерья, потому что вас так научили – развивать источник и почти не работать с каналами. У меня есть техника, которая ломает подобный потолок. Взамен – служба и клятва.
Саша посмотрел на брата. Семён с меня глаз не сводил.
– Служба – это что?
– Это то, что я скажу «поедешь», и ты поедешь, и не спросишь куда. Иногда это будет работа, за которую вешают. Иногда – сидеть месяц в чужой квартире и слушать стену.
– А клятва?
– Родовая. В вас войдут нити и лягут в каналы. После этого предательство убьёт вас само, без моего участия, и обратно не вынимается никогда.
В комнате стало тихо, и слышно было, как этажом ниже кто-то тащит по полу сундук.
– Восемнадцать таких по Академии ходит, – сказал Саша. – Мы про них тебе говорили. Их берут, а потом у них лица другие.
– Говорили.
– Так чем ты от них отличаешься?
Вопрос был хороший, и обещанием на него не отвечают.
– Ничем, пока вы меня слушаете, – сказал я. – Поэтому не слушайте. Во флигеле у Жаровых живут двое: женщина по имени Лида и мужчина по имени Вадим. Они приняли клятву в сентябре. Съездите завтра, спросите у них что хотите и без меня, а я скажу управляющему, чтобы вас пустили и не мешали.
Семён подумал.
– А если они соврут?
– Соврать они могут только в мою пользу и только про меня, – сказал я. – Спрашивайте не про меня. Спрашивайте, сколько они получают, где спят, кто им платит за лечение и что было, когда Лида в октябре захотела съездить к сестре в Тулу.
– А что было?
– Съездила.
Уехали они утром и вернулись к ночи, и за этот день я трижды пожалел, что отправил их одних.
К отцу я поехал тринадцатого, во вторник, и в дом вошёл через кухню, потому что от кухни до кабинета на двенадцать ступеней меньше. Управляющий увидел палку и не сказал ничего. Отец сказал.
– Садись, пока не упал.
Он был за столом, с трубкой и с теми же папками, и за прошедший месяц папок стало больше, а его самого – меньше. Воротник он теперь застёгивал на верхнюю пуговицу, и она сходилась свободно.
Я сел.
– Мне нужны две подписи, – сказал я. – Двое студентов первого курса, уездный отбор, простолюдины, фамилия Ковалёвы. Я хочу взять их пансионерами рода до первого декабря.
Отец положил трубку.
– Причина?
– Приказ на них висит с десятого, сила у него с первого декабря. Рапорт лёг в стол за сутки до повода.
– Чей рапорт?
– Ланских.
Он повторил фамилию про себя, одними губами, и придвинул к себе чистый лист. Не для записи – чтобы было куда смотреть.
– В сентябре ты просил у меня список, и я тебе отказал, – сказал он. – Довод был простой: у тебя нет ни людей, ни денег, ни второй фамилии, которая встанет рядом. Что переменилось?
– Люди появились.
– Двое во флигеле.
– Четверо на этой неделе.
Отец поднял глаза.
– Ты понимаешь, что я не про подпись спрашиваю.
– Понимаю.
– Тогда слушай, что стоит на другой чаше. – Он говорил без нажима, тем голосом, каким читают счета. – Граф Вячеслав Кровин третью неделю собирает всё, что можно собрать про смерть сына. Не через Канцелярию – через людей, которые нам должны. Дважды спрашивали обо мне и один раз о тебе, и вопрос был не тот, что ты подумал: не «где был», а «на что живёт».
– На жалованье оперативника.
– На жалованье оперативника ты не содержишь двоих во флигеле, – сказал отец. – И четверых не будешь. А теперь ты просишь меня подписать бумагу, по которой род Жаровых берёт на кошт двух простолюдинов ровно в тот месяц, когда граф считает наши деньги.
Он был прав, и именно поэтому я приехал сюда сам, а не решил всё запиской управляющему.
– Подпиши, – сказал я.
– Основание?
– Их выкинут через двенадцать дней, и мать у них останется без фельдшера. Другого основания у меня нет.
Отец смотрел на меня долго. Потом придвинул лист ближе и стал писать, и писал он медленно, старательно выводя каждую букву, чтобы бумагу не вернули на переделку.
– Фамилию впиши сам, – сказал он, не поднимая головы. – Я её не знаю и знать не хочу до первого декабря.
Михаил стоял во дворе, у старой водокачки, спиной к дому.
Я увидел его из окна кухни, когда шёл обратно, и остановился, потому что вокруг него было чисто.
Полтора месяца назад воздух возле него подрагивал слабо и постоянно, как марево над камнем в жару, и это была утечка, которая шла у него круглые сутки – во сне, за едой, посреди разговора. Сейчас двор за его плечами стоял неподвижно.
Я вышел и подошёл к нему сзади, и он услышал меня по палке.
– Пять дней, – сказал он, не оборачиваясь. – Потом ещё раз посчитаю.
– Что пять дней?
– Держится. – Он всё-таки обернулся. – Первые полтора месяца я думал, что ты меня обманул. Потом в ночь на восьмое я сидел на этой самой лестнице и держал точку, и оно щёлкнуло.
– Как щёлкнуло?
– Никак. – Он подумал, подбирая. – Стало тише. Я даже сначала решил, что заболел.
Он поднял правую руку и открыл портал.
Дыра встала между нами в метре над землёй – маленькая, с тарелку, с рваным дрожащим краем, и я успел сосчитать до пяти прежде, чем она схлопнулась. Михаил опустил руку и посмотрел на неё сам, будто рука была чужая.
– Два вдоха было, – сказал он. – Теперь пять. И после этого я не сажусь на землю.
Ноябрьский двор, мокрые липы, кирпичная водокачка с содранной побелкой, и мой брат, который два года подряд слышал от четверых взрослых, что он тупик.
Я стоял и не мог сказать ничего.
Это стоило посчитать: Михаил с рабочим порталом – это переброска, это отход, это половина тех задач, которые я до сих пор решал ногами и кровью. Считать я умею быстро, и в этот раз счёт пошёл сам собой и мне не понравился.
Понравилось другое. Он держал руку на весу и смотрел на пустое место, где секунду назад стояла дыра, и лицо у него было такое, какого я у него не видел ни разу.
– Полгода до того, чтобы стало видно другим, – сказал я.
– Знаю. Ты говорил. – Он опустил руку. – Гриша.
Он назвал меня так впервые за две жизни, и, разумеется, не знал об этом.
– Что?
– Ничего. – Он пошёл к дому и на середине двора остановился. – Ты палку когда бросишь?
– Через две недели.
– Тогда через две недели покажешь, как ты меня тогда уложил.
Клятву я принял в четверг вечером, во флигеле, потому что в казарме за стеной живут двести человек.
Лида затопила печь и ушла с Вадимом в дом, не спрашивая. Семён и Саша сели на пол у стены, одинаково, подтянув колени, и я сел напротив – на табурет, потому что на пол сесть мог, а встать уже нет.
– Последний раз спрашиваю, – сказал я. – Обратно не вынимается.
– Мы вчера у Лиды спрашивали, – сказал Семён. – Она сказала, что первое время болит.
– Она сказала мягко.
– Мы поняли, что мягко.
Слова я говорил сам, а они повторяли за мной по строке. Формулу я подбирал заново: ту, сентябрьскую, я дословно не помнил, и врать в этом месте нельзя даже себе.




























