Текст книги "Возрождение Легенды (СИ)"
Автор книги: Антон Боярин
Жанры:
Боевое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)
Антон Боярин
Аномальная Жара Том 1: Возрождение Легенды
Глава 1
Я умер на камне чужого мира, придавленный тварью, которая издыхала дольше меня.
Кто-то сказал, что путь не окончен.
А потом было колено на гравии и темнота без единой звезды.
Кровь во рту оказалась моя – это я понял первым, по вкусу и по тому, как саднило разбитую изнутри щёку. Второе понимание пришло сразу следом и понравилось мне куда меньше. Рука, которой я упирался в землю, была чужой. Узкая кисть, длинные пальцы, у основания указательного ни одной мозоли. Такой рукой не держали ничего тяжелее вилки.
Я потянулся к источнику.
Там, где он лежал всегда, раскалённый и тяжёлый, не было ничего. Пусто, как в комнате, из которой вынесли не только мебель, но и стены.
Ладно. Будем без.
Темнота вокруг не была ночью. Ночь всегда чем-нибудь подсвечена – небом, окнами, чужим костром за три поля отсюда. Эта не пропускала ничего и вдобавок глушила звук, как мокрая вата: я слышал собственное дыхание и не слышал гравия под собственным коленом.
– Долго ты падал, Жаров.
Голос пришёл отовсюду сразу – сверху, сбоку, из-под земли. Молодой, довольный собой, с той ленцой, которую человек надевает, когда уверен, что всё уже решено.
Жаров. Хорошо, пусть будет Жаров.
Я не ответил и не двинулся. В незнакомом бою первое движение стоит дороже всего остального.
Итак, что у меня есть. Тело лет восемнадцати, лёгкое, тренированное для чего-то красивого – фехтование, может, верховая езда. Дыхание сбито, но не сорвано. Правое плечо отзывается тупо, левое молчит. В груди, там, где положено быть источнику, холодное пятно сантиметров в десять, и от него тянет сладковатым запахом хорошей химии. Об этом я подумаю позже.
Что есть у него. Темнота, которая ест свет и звук. По плотности – Подмастерье или около того. Стихия без надстроек, голая, ровная, без единой попытки собрать её во что-нибудь более умное, чем большое чёрное одеяло.
И вот здесь была ошибка.
Он говорил. Человек, который видит противника, не разговаривает с ним в темноте – он подходит и заканчивает. Значит, он тоже ничего не видел, и тьма его была слепа с обеих сторон, и он ждал, что я обнаружу себя первым: шорохом, паникой, попыткой встать и побежать.
Я лёг. Аккуратно, на бок, разложив вес по гравию так, чтобы камешки скрипнули один раз и коротко – как скрипят под телом, которое уже не управляет собой. Локоть отвёл от корпуса, кисть раскрыл ладонью вверх. Живые люди так руки не держат.
И перестал дышать.
– Чуров, хватит! – крикнул кто-то из-за черты, и голос дошёл смазанным, будто через стену. – Он не встаёт!
– Пусть встанет и скажет это сам.
Тишина. Долгая.
Гравий скрипнул в шести шагах правее и чуть впереди. Потом ещё раз, ближе. Он шёл медленно, короткими шагами, наверняка выставив руку перед собой – так ходят в темноте все, включая тех, кто эту темноту сделал.
Пять шагов. Четыре. Я считал не шаги, а промежутки между ними, потому что промежутки говорят правду о человеке больше, чем длина шага. Его промежутки становились короче. Он торопился.
Три.
Между вторым и первым он остановился и, кажется, наклонился – воздух надо мной сдвинулся.
– Ну и стоило оно того? – сказал он совсем близко, почти ласково.
Кость у этого тела была тонкая, мышц не хватало даже на честный захват. Зато у человеческого колена есть одно свойство, которое не зависит ни от массы нападающего, ни от его ранга: оно гнётся вперёд и назад и совершенно не гнётся вбок.
Я поймал его щиколотку обеими руками, прижал стопу к гравию всем весом, какой у меня был, и ударил плечом в наружную сторону колена.
Сустав ушёл внутрь.
Он закричал – высоко, коротко, по-мальчишески, и темнота дрогнула вместе с криком. Не рассеялась, но пошла рябью, как вода, в которую бросили камень. Я уже не полагался на глаза: держал его ногу, и через неё чувствовал всё остальное тело – куда оно валится, куда тянется рука, где сейчас окажется голова. Он упал на спину и попытался нащупать меня в темноте.
Я перевалился ему на грудь, коленом придавил ближнюю руку к земле, второй рукой нашёл подбородок и повернул. Дальше хватало одного знания: где у человека кончается прочное и начинается мягкое, а это я знал уже очень давно.
Темнота лопнула.
Свет ударил по глазам, и сначала я видел меньше, чем в темноте. Гравийный двор. Низкое солнце. Черта дуэльного круга, выложенная белым камнем. За чертой – люди в тёмном, лица размытые, много.
Кто-то бежал ко мне. Кто-то кричал. Я успел подумать, что надо бы встать, потому что лежать при свидетелях – плохая привычка.
А потом гравий оказался очень близко к лицу, и всё закончилось во второй раз за день.
* * *
Пришёл в себя от запаха.
Антисептик, крахмальная ткань, чуть-чуть спирта. Больничная палата, одна и та же в любом мире, где вообще научились лечить: белый потолок, штатив капельницы, штора, задёрнутая наполовину.
Я лежал и не шевелился, разбирая себя по частям – сверху вниз, без эмоций, как утренний доклад разведки.
Голова цела. Рёбра ноют, но вдох проходит до конца. Правое плечо разработано, левое отёкшее. Пальцы обеих рук слушаются. Мышцы есть, немного, сухие, длинные – фехтовальщик, я не ошибся. Источника по-прежнему не было.
Зато под пустотой обнаружилось кое-что другое, и это стоило внимания. Два узла, оба глубоко, оба еле тёплые. Один я узнал сразу – свой, эссерисовский, тот самый, из-за которого надо мной сначала смеялись, а потом перестали.
Стихия – это область, в которой тебе позволено работать. Аспект – способ, которым ты внутри неё работаешь: огонь можно жечь, можно давить жаром, можно им резать, и это три разных умения, а не одно с тремя названиями. Способов в любой стихии не меньше трёх. Открывают обычно один и всю жизнь считают, что больше и нет.
Я открывал три. Просто разрешение идти дальше, чем принято: силы и запаса оно не прибавляло. Сперва меня за это подняли на смех, а потом перестали смеяться те, кто дожил.
Второй узел был чужой.
Я потянулся к нему осторожно, двумя пальцами, и он отозвался мгновенно и жадно. По каналам прошёл сквозняк – снаружи внутрь. Что-то в этом теле умело брать чужое. Что именно и по каким правилам, я пока не понимал.
Без маны оба были бесполезны. Дверь открылась.
– Григорий, вы очнулись, – девушка в белом халате прошла к изголовью и защёлкала чем-то на приборе, ни разу на меня не посмотрев. – Голова кружится? Тошнит?
– Бывало лучше, – сказал я и услышал собственный голос впервые.
Он сорвался на середине слова, как у подростка, которому ещё год ломаться. Она подняла взгляд, чуть нахмурилась и решила, видимо, что дело в шоке.
– Родственники ждут в коридоре. Позвать?
– Кто из нас двоих выжил?
Она моргнула.
– Простите?
– Дуэль. Чуров.
– Баронет Чуров скончался на месте, – сказала она без выражения, но взгляд отвела. – Позвать родственников?
– Зовите.
Она вышла. Я остался лежать с новым знанием и без единой мысли по его поводу. Восемнадцатилетний мальчик, чью правую руку я сейчас разглядывал, убил сегодня человека. Точнее, убил я, а расплачиваться будет он – тем, что от него осталось.
Родственники. Значит, есть род и есть куда идти. Для утреннего покойника уже неплохо.
Их было трое.
Впереди стоял мужчина лет сорока, широкий в плечах. Он посчитал выходы прежде, чем встал в очередь: я видел, как он это делает, и понял, что вижу, только когда он закончил. От него шло плотное, придавливающее – маг, и не из последних. Рядом женщина с чёрными глазами. Позади парень постарше меня, и воздух вокруг него едва заметно рябил, как над нагретым асфальтом.
– Сын, – сказал мужчина. Голос ровный, а внутри что-то натянуто звенело.
Я решил не изобретать сложного.
– Я никого не помню, – сказал я. – Ни лиц, ни имён. Ничего.
Женщина всхлипнула, качнулась ко мне и обняла – слишком крепко для обычного человека, до боли в рёбрах. Я не отстранился, и это был не расчёт: я просто не знал, что с этим делать.
– Врачи говорят, ты здоров, – мужчина оборвал сцену коротким движением руки. – Меня зовут Андрей. Это Ирина. Твой брат Михаил. Собирайся, едем домой.
Михаил за всё это время не сказал ни слова и ни разу на меня не посмотрел.
* * *
В машине было тихо.
Ирина села рядом со мной на заднее сиденье и всю дорогу держала ладонь на моём запястье – не сжимая, просто держала, будто проверяла, что я никуда не делся. Дважды она начинала говорить: про обед, который ждёт дома, и про то, что комнату не трогали. Оба раза обрывала себя на середине.
Андрей сидел впереди и молчал. Водитель ловил его взгляд в зеркале и тоже молчал.
Я смотрел в окно. Город был низкий. Это оказалось первым, что я про него понял, и почему-то именно это меня и зацепило. Дома в шесть, восемь, десять этажей, из кирпича и бетона, с прямыми углами и плоскими крышами. Никакой левитации в перекрытиях, никаких висячих ярусов, никакой попытки уйти вверх, где всё равно свободно. Люди здесь строили так, будто высота – чужая территория, на которую не выпросить разрешения.
По улицам ехали машины на топливе. Я слышал их сквозь стекло: сотни маленьких управляемых взрывов в минуту, и всё это ради того, чтобы сдвинуть ящик с четырьмя людьми на несколько кварталов. Над крышами тянулись провода. В мире, где по улице ходят люди, способные вскипятить реку, – провода.
Отсталая, упрямая, довольно уютная дикость.
Солнце висело низко, тени домов легли поперёк улицы. Липы стояли пыльные, листья по краям уже жухли. Конец августа. У перехода мальчишка лет семи держал в руках арбузную корку, обгрызенную до белого, и разглядывал её так серьёзно, будто в ней содержался ответ на что-то важное. Женщина рядом дёргала его за руку. Я смотрел на него, пока машина не свернула.
Я и забыл, что дети бывают заняты чем-то настолько неважным – и заняты всерьёз.
Вывески я прочитал не сразу. Буквы тело узнавало быстрее, чем я, – глаз цеплял слово целиком, а понимание приходило с задержкой в полсекунды, будто кто-то переводил в соседней комнате и подавал готовое. «Продукты». «Аптека». «Ателье». Потом крупное, на всю стену торца: «Слава Империи и Дому Романовых». Империя. Дом Романовых. Записал.
– Мы почти приехали, – сказала Ирина.
Дом оказался особняком за оградой: белый камень, охрана у ворот, на створках герб – солнце в кольце вихрей. Огонь и воздух. По крайней мере, теперь я знал, чего от этого рода ждали раньше.
Кабинет Андрея Жарова обставляли без всякой веры в украшения. Дубовый стол, два кресла, пустые полки. За окном скрипела на ветру несмазанная петля флюгера – то короче, то дольше, без всякого ритма, и этот скрип раздражал меня сильнее, чем всё остальное в этом доме.
– Что ты помнишь о дуэли? – спросил он, не садясь.
– Ничего.
– Он оскорбил род. При свидетелях, публично, так, что отступить было нельзя. – Андрей щёлкнул пальцами, и над чашей трубки коротко встал огонь. Чистая работа, без единого лишнего движения. – Ты вызвал его сам. Я узнал об этом за два часа до срока.
– И вы не остановили.
– Я пробовал. Он затянулся и посмотрел в окно.
– Канцелярия закрыла дело в тот же день. Всё по закону: вызов принят, круг очерчен, секунданты подтвердили. – Пауза. – Но у Чурова была армия и друзья среди графов. У нас нет ни того ни другого. Защита Императора для нашего рода истекает через месяц.
Он повернулся ко мне, и я впервые увидел его лицо целиком, при свете.
– Двадцать лет назад я был восходящей звездой. Две стихии, милость Императора. Потом такая же глупая дуэль, только на моём месте был я. Противник ударил запрещённым артефактом точно во второй источник, и путь наверх закрылся. – Он выбил трубку о край пепельницы. – Десять лет после этого я воевал. Держал границы, судился, ходил на круг сам, когда не мог послать никого. А когда воевать стало нечем, отдал короне всё разом: заводы, фабрики, лавки до последней. В обмен на защиту, на десять лет. Мы выжили. Но мы слабы.
Я слушал и складывал. Запрещённый артефакт двадцать лет назад – в отца. Холодное пятно на том же месте у меня, с запахом хорошей химии. Дважды одна и та же схема в одном роду – это уже не свойство мира. Это чей-то почерк.
– Что такое дар Жаровых? – спросил я.
Он не удивился вопросу, и это само по себе было ответом: значит, спрашивали и раньше, и не только я.
– Тебе рассказывали в шесть лет.
– Расскажите ещё раз. Я неделю назад не помнил, как вас зовут.
Андрей помолчал, разглядывая погасшую трубку.
– Стихию человек получает от источника, дар – от крови. Это разные вещи, и второе не лечится и не меняется. У Кровиных дар ведёт чужую ману на расстоянии. У нас – поглощение. – Он читал это наизусть и без всякого удовольствия. – Тело берёт то, что его ломает, и отдаёт обратно себя, только плотнее. Разбил руки о доску – назавтра кость крепче. Сломал ребро – срастётся быстрее и станет уже, чем было.
– Через боль.
– Только через боль. Другого хода у нашей крови нет. – Он поднял на меня глаза. – Поэтому Жаровы триста лет шли в солдаты, а не ко двору. Наш дар кормится тем, от чего нормальные люди отходят подальше, и растёт настолько, насколько человек готов себя тратить. Прадед твой к сорока годам держал удар боевого мага голой спиной. Он и умер в сорок один.
Он сказал это без всякого нажима, как говорят о погоде.
– И поэтому нас не любят, – добавил он. – Хотя не только поэтому. Про род ходит одна старая история. Будто бы наши предки умели брать не только удар, но и то, что остаётся от мага после смерти. Дар целиком, вместе с чужой кровью.
Он положил трубку на стол.
– Это байка, – сказал он. – Старая, никто её не подтвердил, и в приличных домах её не повторяют вслух. Но помнят её все, и всю мою жизнь она стоит рядом со мной на каждом приёме.
Я запомнил не слова. Я запомнил, что за весь разговор он ни разу не выпустил трубку из рук – и выпустил именно здесь.
Он отошёл от окна и сел за стол.
– Стихия твоего брата тупиковая. Сильных портальщиков в роду больше нет. Ты – последняя надежда. Через неделю инициация, она покажет, есть ли у нас будущее. Не смей подставляться снова.
– Что с моим источником?
Он взял со стола нож для писем, повертел в пальцах и положил туда же, откуда взял. – Врачи говорят, каналы целы, но пусты. Такое бывает после сильного шока. К инициации восстановится.
– Я спросил не про врачей.
Он молчал дольше, чем следовало.
– Иди отдыхай, Григорий, – сказал он наконец. – Разговор окончен.
Я и не ждал другого: правду не отдают в первый день, особенно те, кто держит род на одном упрямстве. Соврать он, впрочем, не соврал – просто выбрал, где остановиться.
* * *
Ночью дом затих окончательно, и я спустился вниз.
Тренировочный зал рода занимал весь цокольный этаж и пах старым железом и цементной пылью, а когда я зажёг лампы, свет лёг по стенам плоско и холодно и достал до зеркала во всю высоту у дальней стены.
Я подошёл и снял рубашку. Первое, что я увидел, – волосы. Белые сплошь, от корней до концов, будто в них никогда и не было другого цвета.
Второе – глаза. Чёрные. Целиком. Радужка и зрачок сливались в одно тёмное пятно без границы между ними, и в этой темноте не отражался ни свет ламп, ни моё собственное лицо. У женщины, которая обнимала меня сегодня в палате, были такие же. Родовое, стало быть, и никого здесь этим не удивишь. Про волосы никто не сказал ни слова.
Я стоял и смотрел на человека в зеркале, а человек в зеркале смотрел на меня. Узкоплечий мальчишка с чужим лицом и белой головой. Общего между нами было столько же, сколько бывает у человека с его одеждой.
Дальше я разглядывал уже материал. Мышцы есть, но это мышцы фехтовальщика: длинные, поставленные под скорость и точность, а не под удержание веса. Кости предплечий тонкие. Кожа чистая – ни одного шрама, ни одного следа от осколка или ожога. Восемнадцать лет жизни, и ни разу по-настоящему не били.
Без магического кокона это тело сломается пополам от первого же серьёзного удара.
Я развернулся к боксёрской груше – мешок метра под два, килограммов на тридцать, кожа старая, местами лопнувшая. Встал в стойку, опустил центр тяжести, скрутил корпус и ударил. Хлопок вышел коротким и жалким. Груша качнулась на пару градусов и вернулась.
Я ударил ещё раз. Левой, правой. Запястье держал жёстко, бедро включал вовремя, вес шёл по цепи правильно. Но между командой и исполнением стояло чужое тело, и оно опаздывало. Массы не хватало катастрофически.
К двадцатому удару кожа на костяшках лопнула. К тридцатому дыхание сорвалось в рваный хрип, и я остановился, упёршись ладонями в колени. С разбитых костяшек капало на бетон. Я смотрел на кровь и считал.
Гравитацией я больше не вомну противника в камень. Огнём не выжгу воздух вокруг него. Всё, что я умел делать издалека, кончилось вместе с прежним телом, и в открытом бою даже посредственный маг разберёт меня на части быстрее, чем я успею до него дойти. Издалека больше не работаем.
Горло. Глаза. Колени. Подколенные сухожилия. Сонная артерия. Всё, что у человека остаётся уязвимым независимо от ранга, – сегодня во дворе это уже сработало один раз.
Могущественный Эссерис остался лежать под тварью. Ничего страшного – диверсант из него всегда выходил лучше.
Я выпрямился, вытер руки о рубашку и посмотрел в зеркало ещё раз – на белую голову, на разбитые кулаки, на тонкие ключицы под кожей. Наверху, в кабинете, сидел тот, кто сегодня трижды остановился на середине фразы.
Туда я и пойду. Но сначала – ещё тридцать ударов.
Глава 2
Тридцать ударов я не осилил. Осилил девятнадцать, и на девятнадцатом кожа на левой руке разошлась так же, как на правой.
Дом спал. Слуг в такое время на этажах не держат, охрана стоит по периметру и внутрь не заходит – это я выяснил ещё вечером, просто посмотрев, где на паркете второго этажа лежит пыль, а где её нет. Пыль вдоль стен была нетронутой. Ночью здесь никто не ходит, и никто не ждёт, что кто-то будет. Дальше бить было бессмысленно, поэтому я вытер кулаки о рубашку, погасил лампы и пошёл наверх.
В коридоре штору на окне держала стальная заколка. Я снял её, разогнул о край подоконника и присел у двери. Дверь кабинета оказалась заперта на простой механический замок.
Работать разбитыми пальцами было отвратительно. Штифты в таком замке проваливаются на волос, и поймать это можно только подушечкой пальца. Мои были содраны до мяса и отзывались на любое касание тупым звоном. Я дышал медленно и вслушивался в металл. Первый штифт встал через четыре секунды. Второй – почти сразу. На третьем заколка дважды соскользнула, и я остановился, положил руки на колени и подождал, пока пальцы перестанут дрожать. Замок открылся с восьмой попытки. Дольше, чем должен был. Я запомнил и это тоже.
В кабинете пахло остывшим табаком. Свет я включать не стал – луны из окна хватало, чтобы различать предметы, а глазам этого тела, как выяснилось, темнота мешала куда меньше, чем должна была. Сейф стоял в углу, за креслом. Я к нему даже не подошёл.
На ковре у стола ворс был примят в две широкие полосы – от окна к столу и обратно, много раз подряд, до блеска. Человек ходил здесь взад-вперёд полдня. А вот от стола к сейфу ворс стоял как везде.
К сейфу за сегодня никто не подходил. Комбинацию набирают, когда точно знают, что искать, и когда собираются это спрятать. Он не прятал. Он ходил и смотрел, а бумага лежала на столе.
Под тяжёлым бронзовым пресс-папье нашлась папка. Внутри – один лист плотной желтоватой бумаги и внизу багровая восковая печать: череп без нижней челюсти, пробитый двумя кинжалами. Текст был короткий, деловой, без единого расшаркивания. Мне предлагали – точнее, роду Жаровых предлагали – полное покровительство. Взамен: вассальная клятва и передача оставшихся активов под внешнее управление.
Внизу подпись. Кровины. Дату я прочитал последней, и она стоила всего остального.
Вчера. Я постоял над раскрытой папкой, разглядывая печать. Мелкий баронет публично оскорбляет род, зная, что за оскорбление такого рода отвечают кругом и белым камнем. В тот же день древний алхимический клан присылает предложение о покровительстве, сроком до утра. И где-то посередине между этими двумя событиями в источник наследника входит что-то, от чего остаётся холодное пятно и запах хорошей химии.
Кровины торгуют алхимией и боевыми стимуляторами. Я узнал это не из бумаги – внизу печати шло мелкое торговое клеймо, а такие клейма ставят те, кто продаёт, а не те, кто воюет. Дальше выводов я делать не стал. Их и так было достаточно, чтобы утром задать один правильный вопрос вместо двадцати неправильных.
Я закрыл папку, поставил пресс-папье туда же, где оно стояло, – угол в угол с краем столешницы, как его и оставили, – и вышел. Замок я запер обратно. Заколку выпрямил и вернул на штору.
Михаил ждал меня в конце коридора. Он стоял у окна, спиной к лунному свету, и я увидел его за два шага до того, как он заговорил, потому что воздух вокруг него подрагивал даже в покое. Портальщик, который не умеет держать стихию при себе, – это, надо полагать, и называлось тупиковой ветвью.
– Ты был в отцовском кабинете.
– Был. Он, кажется, ждал отпирательства и от прямого ответа сбился.
– Ты… – Он шагнул от окна. – Ты вообще понимаешь, что ты сделал? Не сегодня. Вообще. Ты вызвал Чурова. Ты. Никто тебя не заставлял, никто не держал, отец два часа звонил всем, кого знал, чтобы это остановить, а ты пошёл и убил баронета при пятнадцати свидетелях, и теперь у нас через месяц кончается защита, и всё, понимаешь, всё, что отец удерживал двадцать лет… Он говорил быстро, налезая словами друг на друга, и с каждой фразой в нём поднималось что-то, чего он сам, похоже, не планировал выпускать.
– Ты нас похоронил, – закончил он. – А теперь ходишь по дому и лазаешь по кабинетам.
– Ты закончил?
Вот этого говорить не следовало.
Воздух схлопнулся, и он оказался вплотную, возник в полуметре, и правая рука уже шла в голову. Размашистый хук, вложенный целиком, помноженный на инерцию выхода.
Такой удар проламывает висок обычному человеку.
Блокировать его этим телом было нельзя – предплечье сложилось бы вместе с кулаком. Я сместил вес на левую ногу и ушёл с линии вниз и вбок, сантиметров на пятнадцать, и кулак прошёл мимо. По щеке мазнуло воздухом.
Дальше он был мой. Рука, вложенная в промах, тянет за собой всё тело, и остановить её на середине не может никто.
Я поймал его запястье, добавил к его движению своё, потянул на себя и вниз и одновременно подсёк стопой под опорное колено.
Он рухнул на паркет плашмя, и воздух вышел из него со свистом.
Я опустился следом. Коленом на лопатки, левой заломить кисть за спину, правую ладонь на горло – пальцы легли по обе стороны от кадыка, туда, где под кожей идут артерии.
Пространство под ним задрожало.
Я довернул сустав на четверть оборота вверх. Связки натянулись, и он это почувствовал.
– Ещё одна вспышка, и я сломаю тебе руку в трёх местах, – сказал я. – А до этого ты потеряешь сознание, потому что крови в голову сейчас идёт вдвое меньше, чем нужно. Секунд восемь.
Дрожь пространства оборвалась.
Держать его было тяжело. Восемьдесят с лишним килограммов чужой массы требовали от меня всего, что у меня было, и даже немного сверх того: бедро, на которое приходился упор, свело почти сразу, а разбитые пальцы скользили. Будь он бойцом, он сбросил бы меня одним движением таза. Но он был магом, привыкшим, что расстояние – это его дело, а не чужое, и теперь лежал на паркете в полуметре от противника и не понимал, что с этим делать.
– Отпусти, – прохрипел он.
– Слушай внимательно. Я не помню Чурова. Не помню, кто меня вызывал и зачем я пошёл. Но я тут, и род ещё стоит, и разбираться буду я. – Я убрал ладонь с его горла. – Тронешь меня ещё раз – я не стану тебя калечить. Я просто перестану считать тебя своим.
Он не ответил.
Я снял колено, отступил на три шага и встал так, чтобы между нами оказался угол коридора.
Он поднялся на четвереньки, потом сел, упёршись спиной в стену, и стал растирать шею. Дышал тяжело. Смотрел на меня снизу вверх, и в этом взгляде уже не было ни злости, ни обвинения – только оторопь человека, у которого только что вынули из-под ног что-то, на чём он стоял всю жизнь.
– В тебе нет маны, – сказал он наконец. – Я вообще не чувствую твоего источника. Ничего не чувствую. Как ты это сделал?
– Ты бил в голову, – ответил я. – Голова была не там.
Он открыл рот, закрыл и ничего не сказал.
Я пошёл к себе. За спиной было тихо – он не встал и не открыл портал, просто остался сидеть на полу в коридоре собственного дома.
У своей двери я остановился и обернулся.
Он всё ещё сидел, обхватив колени, двадцатилетний парень, которому сегодня объяснили, что младший брат страшнее всего, чего он боялся до сих пор.
Я мог бы вернуться и сказать что-нибудь.
Я вошёл к себе и закрыл дверь.
* * *
Утро началось с того, что я взялся за спинку кровати и оставил на ней четыре борозды. Не вмятины – борозды, глубиной в полмиллиметра, там, где легли пальцы. Краска треснула и осыпалась мелкой крошкой на простыню. Я разжал руку и посмотрел сначала на металл, потом на ладонь.
Костяшки были целы. Вчерашние разрывы закрылись начисто, и на их месте кожа стала заметно плотнее, чем на соседних пальцах, суше и грубее на ощупь, как бывает после месяцев работы, а не после одной ночи.
Я сел на край кровати и посмотрел внутрь. Чужой узел – тот, второй, – теплился и никуда не тянулся. Ночью, пока я спал, он что-то делал – молча и без моего участия.
Проверить можно было только одним способом. Я подошёл к дверному косяку, приложил большой палец к дереву и надавил. Дерево промялось. Я убрал руку и посмотрел на вмятину: полукруг, миллиметра три глубиной, чистый, без вырванных волокон.
Вчера я такого не мог. Складывалось просто и неприятно. Вчера я разбил себе руки. Сегодня руки зажили и стали лучше, чем были. Никакой награды за терпение здесь не было: узел не лечил меня и не берёг. Он забирал повреждение и возвращал на его месте что-то более плотное.
То есть платить надо не временем и не тренировкой. Платить надо собой.
Я разглядывал вмятину в косяке и думал о том, где в этой схеме проходит граница. Ссаженная кожа – очевидно, годится. Сломанная кость – вероятно, тоже. Но у любого такого механизма есть точка, после которой он перестаёт справляться, и узнать её можно одним способом, а неверный ответ обходится дороже, чем хотелось бы. Проверять буду мелкими шагами.
Внизу пахло едой. Ирина сидела за столом одна и, когда я вошёл, поднялась так быстро, что стул за ней качнулся. Передо мной оказалась тарелка. Творожники, четыре штуки, и сметана в отдельной розетке.
– Ты их всегда… – Она осеклась. – Ты любил.
Я сел и попробовал. Оказалось вкусно – до того вкусно, что я съел все четыре и поймал себя на том, что ищу глазами, нет ли ещё. Чья это была радость – моя или того мальчишки, чьё тело помнило вкус раньше меня, – я так и не понял, и это было первое за два дня, чего я не смог себе объяснить.
Ирина смотрела на меня через стол и молчала, и ей, кажется, хватало этого.
* * *
Полигон Жаровых оказался вытоптанной площадкой за домом, с каменной оградой и стойкой для оружия у стены. На стойке нашлось небогато: три учебных клинка, пара шестов и полуторный меч в углу, простой, без украшений на эфесе. Я взял меч и сразу почувствовал вес – два с лишним килограмма, и предплечья напряглись от одного удержания на весу.
Первый замах я сделал медленно, разложив его по фазам. Стопа встаёт, разворот идёт от бедра, корпус подключается следом, и клинок получает всю накопленную инерцию в последнюю долю секунды, через плечо и запястье.
Дерево манекена приняло удар с глухим стуком, слишком глухим для такого замаха. Сила терялась по дороге, и терялась она в плечевом поясе: он не держал передачу и гасил отдачу в себе.
Я ударил снова. И снова. К тридцатому повтору дыхание сбилось, к сороковому руки дрожали открыто. Каждый удар оставлял в мышцах свою мелкую порцию разрывов, и узел принимал их сразу, без задержки; сорок первый удар вышел чуть увереннее сорокового, при том что усталость никуда не делась и складывалась поверх.
На пятидесятом я остановился сам, потому что дальше начиналась зона, где мелкие разрывы становятся крупными, а я обещал себе идти мелкими шагами.
Гравий за спиной скрипнул.
– Гуров прислал посмотреть, не заигрался ли молодой господин с железом до полудня.
Охранник стоял у края площадки – лет двадцати пяти, в форменной куртке, за поясом учебная дубинка, обмотанная кожей. Он разглядывал изрубленный манекен и уже понимал, что доклад придётся составлять другой.
– Проверишь сам? – Я поставил меч к стойке.
Он смерил меня взглядом – худой мальчишка против взрослого мужика с настоящей службой за спиной – и усмехнулся, но дубинку всё-таки вытащил.
– Не хотелось бы вас покалечить.
Он ударил без предупреждения. Короткий резкий тычок в плечо, из тех, которыми сбивают с ног новобранцев на первой неделе. Я ушёл на полшага с линии, взял его запястье в момент, когда дубинка проходила мимо, и довернул кисть так, что он шагнул вперёд по инерции собственного промаха.
Он не упал. Развернулся быстрее, чем я рассчитывал, и пошёл локтем в рёбра. Я принял локоть плечом, шагнув внутрь, туда, где размах уже ничего не весит, и толкнул его в грудь открытой ладонью. Он отлетел на два шага и устоял. Веселья на его лице больше не было.
– Ещё раз, – сказал он и перехватил дубинку крепче.
Вторая попытка вышла честнее. Три удара серией, с переменой высоты, без поддавков. Первый я принял предплечьем, от второго ушёл корпусом, а на третьем поймал дубинку у самой рукояти и выдернул её у него из пальцев. Он замер и уставился на собственное оружие в чужой руке.
– Доложу Гурову, что играть тут не с чем, – сказал он, забирая дубинку обратно. – Простите за беспокойство, господин. И ушёл к казармам быстрым шагом.
Обратно к дому я пошёл вдоль ограды, потому что периметра ещё не видел, а он говорит о доме больше, чем сам дом. Ограда была высокой и старой. Ворота одни, служебная калитка со стороны хозяйственного двора, между ними глухая стена метров на восемьдесят. Камеры я насчитал четыре, из них две повёрнуты так, что смотрят в одну и ту же точку подъезда.
У ворот стояли двое. Оба справа от створки, в трёх шагах друг от друга, оба лицом на дорогу. С внешней стороны они выглядели убедительно. С той, где стоял я, было видно другое: правый закрывал левому весь сектор до угла ограды, а угол ограды – единственное место, где к стене подходит дерево.
Гуров нашёлся во дворе, у крыльца казармы. Немолодой и сухой, он пил чай из железной кружки стоя, и за те полминуты, что я к нему шёл, не переменил позы и не переложил кружку в другую руку.
– Степан.
Он обернулся.
– Молодой господин.
– Двое у ворот стоят неправильно, – сказал я. – Правого сдвинь на восемь шагов к углу и разверни на сорок пять градусов, лицом к дереву. Второго оставь. И камеру от подъезда переставь на глухой участок, она там дублирует соседнюю.




























