Текст книги "Синдром Коперника"
Автор книги: Анри Левенбрюк
Жанр:
Детективная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)
Глава 6
Дневник, запись № 97: эсхатологический страх.
Часто у меня возникает ощущение, что Homo sapiens находится на пути к вымиранию. Мне ясна логика происходящего, она представляется мне очевидной. И я говорю себе, что наш вид медленно движется к собственному концу. Само собой, мне не хотелось бы поддаваться катастрофизму, но я вправе испытывать страх.
Земля насчитывает 4,5 миллиарда лет. Согласен, что от таких чисел кружится голова и сложно даже представить себе подобное. Однако эти цифры взяты из справочника, а значит, так оно и есть. Земле 4,5 миллиарда лет, нравится вам это или нет.
А человечеству не более 2 миллионов лет. Вроде бы тоже звучит солидно, но в сущности, это просто смешно, особенно по сравнению с динозаврами, которые, как ни крути, продержались 140 миллионов… Лично у меня они вызывают невольное уважение.
Из разных видов рода человеческого выжил лишь один, наш – Homo sapiens. Считается, что его история, странная история, началась в Африке 120 тысяч лет назад. Кое-кто полагает, что это случилось где-то еще, например в Азии, и гораздо раньше. Но все равно, приличный возраст! Вполне годится для вымирания… Я просто не могу думать об этом иначе. Раньше или позже, но придет наш черед. А иногда мне кажется, что вымирание вот-вот начнется, если уже не началось. От Homo sapiens'а разит кладбищем.
Не может быть, чтобы так думал я один.
Конечно, возможно, что я встревожен больше других; я располагаю сведениями, которые другим не доступны и в которых нет ничего утешительного. Но я уверен, что и кроме меня есть люди, которые что-то предчувствуют, предугадывают. Меня не покидает странное ощущение, что мы достигли какого-то края, конца Истории. Что дальше пути нет. И даже что мы уже пересекли грань.
В природе человека заключен великий парадокс: как вид он лучше других адаптируется к изменениям окружающей среды и он же наиболее склонен к самоуничтожению. Человеку ничего не стоит одновременно изобрести вакцину и построить Освенцим. Придумать лекарство от старости и нейтронную бомбу. Не сегодня завтра мы наверняка изобретем и лекарство от жизни.
Хотел бы я ошибаться, хотел бы по-прежнему верить. Но все вокруг говорит об обратном, знаки указывают на другое.
Прежде всего, ощущение, что мы уже все перепробовали. Коммунизм, капитализм, либерализм, социализм, христианство, иудаизм, ислам, атеизм… Все. Мы перепробовали все. И мы знаем, чем это все кончается. Реками крови. Вечным самоуничтожением. Мы такие, какие есть. Таков Homo sapiens. Сверххищник, разрушитель мира и самого себя. Это ли не путь к вымиранию?
Не может быть, чтобы я один так думал.
И потом, все остальное. Вирусы, которые в своей битве против человека захватывают все новые территории, становясь все сильнее, и их все труднее переиграть. Климат, озоновый слой, глобальное потепление, перенаселенность, эрозия почвы и природные катаклизмы – все более частые и разрушительные. Политика зашла в тупик, она уже не способна остановить наше падение, вернуть нас на верный путь. Север и Юг, которые рано или поздно столкнутся… Будем реалистами. Что толку быть чемпионом по выживанию? Если все время лезть в дерьмо, рано или поздно угодишь в мусоросжигатель.
А если, как два года назад утверждала та парочка в истории с Иорданским камнем,[1]1
См.: Анри Лёвенбрюк. Завещание веков.
[Закрыть] мы одни во Вселенной, тогда мой эсхатологический страх еще более ужасен. Но от этого он не становится менее оправданным. Два миллиона лет эволюции, чтобы убедиться – Homo sapiens одинок. Единственное мыслящее существо в бескрайней Вселенной. Что такое жизнь – неповторимое чудо или нелепая случайность в бессмысленной гонке? Поди узнай! А потом он вымрет. По-прежнему одинокий. Словно показав язык богатству Вселенной. Какое глупое расточительство!
Так вот. Это и есть мой эсхатологический страх. Часто меня охватывает чувство, что Homo sapiens вот-вот вымрет.
А может, природе в самом деле пора заняться чем-нибудь другим?
Глава 7
Было то ли три, то ли четыре часа утра, когда голод пересилил притяжение телеэкрана. Я поднялся, истекая потом, отправился на кухню и открыл холодильник. Постоял минуту, наслаждаясь прохладным воздухом, идущим изнутри, затем достал остатки вчерашнего ужина и вернулся обратно на диван, даже не потрудившись разогреть еду.
Пока я насыщался, на экране сменяли друг друга фотографии все новых жертв с подписями внизу. Телеэфир становился похожим на бесконечную рубрику некрологов в газете, и я не мог оторвать взгляд от этого тягостного зрелища.
Неожиданно меня озарило.
Когда я поставил рядом с собой пустую тарелку, правда, прежде ускользавшая от меня, предстала передо мной во всей своей полноте, да так, что кровь застыла в жилах. Как будто увиденные на экране жуткие картины вернули меня к реальности. К определенной реальности. Мне показалось, что я, наконец, проснулся, открыл глаза: и внезапно я вспомнил, как выжил в катастрофе. Почему я выжил. Тогда до меня дошло, насколько это невероятно, что я сижу здесь, один, на этом диване, с руками все еще перепачканными кровью. Насколько нереально.
Я просто-напросто понял, что что-то здесь не так. Что происходит что-то невероятное.
Глава 8
Мне кажется, что после любого теракта телезрителей в первую очередь интересует количество погибших. Точное число смертей. В следующие после трагедии дни официальные цифры растут, словно цены на огромных и зловещих торгах, а люди, похоже, только того и ждут. И бывают разочарованы, когда все прекращается.
Я говорю «люди», но надо быть честным: я и сам не чужд этого нездорового наваждения. Пусть я сумасшедший, но я такой же, как все.
Не знаю почему, но я тоже поддаюсь зловещей магии числа погибших в результате терактов и стихийных бедствий. И именно поэтому не могу оторваться от экрана телевизора. Возможно, все дело в желании оказаться свидетелем чего-то, что выходит за рамки обыденности. Не то чтобы радуешься чужой смерти, но чем страшнее итог, тем исключительнее случившееся. Полагаю, чем ужаснее беда, которой мы избежали, тем более живыми мы себя чувствуем. Ведь никогда не чувствуешь себя таким живым, как оказавшись лицом к лицу со смертью. Когда переживаешь ее заочно.
Должно быть, это следствие моего эсхатологического страха. Я так боюсь смерти, что не могу перестать с ней заигрывать.
Глава 9
Дневник, запись № 101: смерть.
Человека от животного отличает не только членораздельная речь, но и способность к самопознанию, а следовательно, и к осознанию своей бренности. Только одно мы знаем о себе наверняка: все мы смертны. Вы, я. Все мы медленно умираем.
Во мне скрыт один невероятный парадокс. На самом деле их гораздо больше, но этот – самый удивительный.
Я шизофреник. Проще говоря, я душевный калека. Моя жизнь – сплошная насмешка, пустяк, не представляющий ни малейшего интереса. И тем не менее ничто не страшит меня так, как смерть. Вот вам и парадокс. Как можно бояться прекращения столь ничтожной жизни? Не знаю. Но это так. С меня довольно страха, от которого все переворачивается у меня в желудке и еще где-то внутри.
Считается, что среди шизофреников высок риск самоубийства. Природа ничего не делает наполовину. Более 50 процентов больных хотя бы раз в жизни совершают попытку суицида, и каждому десятому удается покончить с собой. Покончить с собой. Приходило ли мне это когда-нибудь в голову?
Он накатывает по ночам, мой страх смерти. От смертельного ужаса я плачу, как дитя. Я сажусь в постели, сердце у меня колотится, ладони потеют, и все голоса, которые обитают во мне, наконец сговариваются и хором кричат одну фразу. Всегда одну и ту же. Не хочу умирать. Я закрываю глаза, все глаза – телесные и духовные. И борюсь, чтобы не думать об этом. Я отторгаю, все мое существо отторгает мысль о смерти. Целиком. Голова у меня гудит, но в конце концов я засыпаю. Это лучший способ не видеть, как она придет.
Говорят, что в нашем западном обществе XXI века – империи лицемерия – тема смерти под запретом, и именно потому, что мы не видим смерть, она нас так пугает. Но как чужая смерть может помочь мне примириться с собственной?
Смерть других мы не переживаем, а констатируем. Умерший – объект, который исчезает. Но я-то не объект, я, черт побери, субъект! Сравнивать следует то, что сравнимо. Я – субъект, не так ли? Не знаю, почему я спрашиваю у вас. Я – субъект лишь для себя самого.
Так что нет, смерть другого не влияет на мое положение живого, опыт смерти непередаваем, а значит, ничья смерть не заставит меня принять свою. Напротив, смерть других напоминает мне о неизбежности того, что ждет меня, но не делает для меня собственную смерть мыслимой, а тем более приемлемой. Как подготовиться к тому, чего не можешь пережить? Смерть других не делает мою смерть мыслимой. Ибо моя смерть уникальна, непередаваема, и я буду единственным, кто ее познает.
Моя смерть не поддается наблюдению, поскольку, когда она наступит, меня уже не будет. Больше не быть. Не быть больше. Ничем. Даже тем огромным ничем, которым мы были прежде, чем родились. Потому что тогда мы еще были возможностью. А после?
Смерть – степень одиночества еще более высокая, чем жизнь. Как будто этого уже не достаточно.
Глава 10
Спустя сутки после теракта в башне КЕВС журналисты все еще не могли назвать точное число жертв. Вероятно, больше тысячи, говорили они. «Но официальные цифры могут значительно возрасти в ближайшие часы, оставайтесь на нашем канале». Одно они повторяли с уверенностью: поскольку первый этаж был взорван и никому не удалось эвакуироваться, никто из находившихся внутри не уцелел.
Это не совсем так. Ведь я спасся.
Но об этом знал я один. Точно так же только я знал почему. По какой причине мне удалось избежать гибели.
И эта причина все ставила с ног на голову. Она меняла все. И теперь, когда я сидел здесь, на белом родительском диване, именно она приводила меня в ужас. Я понимал, что никто мне не поверит и придется мне справляться с этим самому. В одиночку.
В день теракта я пришел в башню КЕВС сразу после восьми. На еженедельный прием к доктору Гийому – психиатру, у которого я наблюдался с самого начала болезни, в кабинет на сорок пятом этаже башни, при медицинском центре, где он работал. Лучший специалист в Париже, как уверяли мои родители. Раз в неделю он делал мне инъекцию нейролептиков пролонгированного действия, что позволяло мне не глотать таблетки ежедневно, и следил за ходом моей болезни.
За пятнадцать, максимум за двадцать секунд до взрыва, когда я ждал лифта в вестибюле башни, произошло нечто, заставившее меня убежать прочь. Что-то из ряда вон выходящее, чему никто, разумеется, не поверит.
В действительности в ту самую минуту со мной случился эпилептический припадок. Так их называл мой врач. «Приступы височной эпилепсии», сопровождавшиеся «бредовыми состояниями». Мигренью, потерей равновесия, зрительными расстройствами. Симптомами, которые всегда предшествовали моим слуховым галлюцинациям. Но на этот раз все было иначе. В голове раздался непривычный голос. И теперь я точно знаю, что это был не просто чей-то голос.
Это был голос одного из террористов, заложивших бомбы.
Я не строю никаких иллюзий: это припишут моему безумию, моей мании преследования. И все-таки я уверен, что в самом деле слышал голос одного из террористов. Прямо там. Словно шепот в глубине моего мозга.
Голос, полный страха и воодушевления, голос торопливый и угрожающий. Голос, от которого у меня все похолодело внутри.
Вначале прозвучали слова, которых я толком не разобрал, странные слова со скрытым смыслом, – но теперь я не в силах их забыть. Я точно помню каждое из них, хотя тогда ничего не понял. «Транскраниальные побеги, 88, это час второго Ангела. Сегодня ученики чародея в башне, завтра – наши отцы-убийцы во чреве, под 6,3».
В своей жизни я часто слышал фразы, которые казались бессмысленными. Психиатр не раз объяснял мне, что подобные бессвязные речи, нарушения логического мышления есть «нормальное» следствие моих психотических расстройств… Но на этот раз все было иначе. В голосе звучало что-то особенно мрачное, пугающее. Возможно, интонация. И потом, на самом деле это не была бессмыслица, скорее казалось, что фраза исполнена глубокого смысла, который от меня ускользает. Реальность, которую я не в силах уловить, хотя в ней скрыта таинственная логика.
Потом прозвучали другие слова. И тогда меня охватила паника.
Голос на несколько секунд смолк, затем вернулся, еще более угрожающий, и произнес: «Готово. Сейчас рванет. Все сдохнут в этой проклятой стеклянной башне. Так им и надо. Во имя нашего дела. Тогда они узнают. Все сдохнут. Сейчас рванет».
Годами я старался не обращать внимания на звучащие в моей голове голоса, не придавать им значения. Но в тот день, ни с того ни с сего, сам не зная почему, я испугался и поверил тому, что услышал. Я всей душой поверил, что голос звучит в реальности. В самой настоящей реальности. Я понял, что он не лжет и башня действительно взорвется…
И тогда я убежал. Не ожидая, не размышляя. Со всех ног бросился вон из башни, словно за мной гнались все демоны ада. Люди смотрели на меня странно. Кое-кто, например охранник башни, возможно, знали, что я – просто псих, посещавший кабинет доктора Гийома, и не обратили внимания…
К моменту взрыва я успел отбежать от башни всего метров на тридцать, не больше. Но этого хватило, чтобы спасти мне жизнь. Меня швырнуло на землю. Я был оглушен, ранен, напуган, но жив. Жив.
На следующий день, сидя перед телевизором после безумной ночи, проведенной в белой родительской гостиной, и не отрывая глаз от экрана, я вдруг вспомнил те фразы. Те голоса, что спасли мне жизнь. «Транскраниальные побеги, 88, это час второго Ангела. Сегодня ученики чародея в башне, завтра – наши отцы-убийцы во чреве, под 6,3». И я понял, что теперь все изменится.
Ведь я же их слышал, эти странные слова! Каким бы невероятным это ни казалось. Невозможным! Раз я жив и сижу здесь, на этом диване, значит, я их услышал, не так ли? И если от гибели меня спасли голоса, звучавшие у меня в голове, позволившие мне убежать всего за несколько секунд до рокового момента… Как это объяснить?
Загнанный, измученный, я никак не мог решиться принять то, что только что понял. Я не осмеливался это сформулировать. Допустить. Я настолько свыкся с уверенностью в своей болезни, что не мог снова начать ее отрицать. Нет. Наверняка это очередные заблуждения моего больного мозга. Всего лишь заблуждения. Галлюцинации. И тем не менее… Не приснился же мне этот теракт! Его показывают по телевизору во всем мире. И я не мог придумать раны на лбу и руках! Я был у подножия башни, и тот голос приказал мне бежать. Спас мне жизнь. Такова истина. Объективная истина. Не больше и не меньше. А значит, мне должно хватить смелости, чтобы признать очевидное, сил, чтобы его принять. Вновь усомниться в том, во что я поверил так давно и верил до сих пор. Усомниться в том, что я принял с таким трудом.
Поскольку не существовало другого разумного объяснения. Раз я выжил, значит, голоса в моей голове не были галлюцинацией.
Если я выжил, это могло означать одно, и только одно. Я не шизофреник. Я… другой.
Глава 11
Дневник, запись № 103: другой.
Есть я. Есть вы. Есть они.
Я, который пишет, и вы, которые, возможно, читают. Но эти слова еще не я. Не меня вы читаете. И не мечтайте: мое «я» недоступно. Я так говорю не из хвастовства. Это так и есть, такова человеческая природа.
Разве вы меня слышите? Нет. Разве вы можете видеть, что творится у меня внутри? Тем более нет. Так же и мне не дано заглянуть вам в душу. Здесь, сейчас. Не пытайтесь. Мы вечно останемся чужими.
Другой. Я должен быть уверен. Я искал в словарях. И ясно понял, что у них это слово тоже вызывает затруднения. Как правило, им можно доверять. Но что касается «другого» – это камень преткновения. «Пти-Робер» насмехается над нами:
Другой: в знач. сущ. другой, – ого, м. Кто-н. иной, не сам, посторонний. См.: ближний.
Вот чудаки! «См.: ближний»! Попали пальцем в небо. Звучит не слишком обнадеживающе. Обратимся к философии, чтобы было не так страшно. В словаре Армана Колена находим подобие успокоения:
Другой: 1. В широком смысле: другой, подобный мне, но отличный от меня. Не-я.
2. (философ.) У Руссо: «другой» означает подобный мне, то есть любое живое и страдающее существо, которому я уподобляю себя в своем личном опыте жалости. У Гегеля: «другой» – безусловная данность, социально-историческая сущность, отношение между «видами» одного, но раздвоенного сознания: первое признает себя в другом, а другое – в первом, и «оба признают это признание»…
Безусловная данность… Гегель говорит так, чтобы сделать нам приятное.
Нет большего одиночества, чем перед лицом других.
Такое одиночество утомляет. Один, один, один, я один. Я есть один. Иногда меня тянет к «другому». Но к чему?
Другой – это тайна и парадокс. Он – вечная первопричина всех моих мучений. Не прячьтесь. Это не ваша вина. Так оно есть. И как бы оно ни было, я могу быть только через вас.
Ибо Homo sapiens не может существовать один. Чтобы появиться на свет, нужны отец и мать. Мы лишь порождение «другого». И эта зависимость никогда не ослабевает. Она во всем. В языке, культуре… Все мы получаем от других. Мы вечные наследники.
И всегда, во всем, другой остается недоступным. Я вижу тело другого, но никогда не вижу его духа. Никогда не вижу его душу, не вижу, что у него внутри. И мое понимание другого неизбежно окажется неточным, так же как неточным будет ваше понимание меня.
Пока другой остается другим, мы вечно будем заложниками этого недопонимания. Как бы мы ни старались.
Изобретение речи – лучшее доказательство нашей неспособности понять друг друга.
Глава 12
Я провел весь день в родительской гостиной, сотни раз прокручивая в голове эту фразу. «Я не шизофреник. Я – нечто другое». Словно убеждая сам себя. И это меня страшно встревожило. Пусть я давно свыкся с тревогой, в тот день у нее был незнакомый привкус, от которого с души воротило.
После теракта прошли сутки. Я пытался во всем разобраться и успокоиться. Обнаружить привычные сбои в логическом мышлении. Проколы.
Параноидальная шизофрения. Больной может быть убежден, что на его мысли и действия влияют сверхъестественные силы.
Куря свой «кэмел», я лихорадочно записывал все, что мог, чтобы не сбиться с мысли. Пепел сыпался прямо на бумагу, но я его не стряхивал. Вскоре я исписал сотни листков, смахивая их на пол, и они собирались вокруг дивана, как осенние листья под деревом. Я набросал схемы, чертежи. Обвел важные фразы. Те, что устанавливали связи между разными утверждениями в моих рассуждениях. Сочленяли их. Голоса, звучавшие в моей голове, сообщили мне, что здание вот-вот взорвется. ПОЭТОМУ я выбежал прочь. Здание взорвалось. ПОЭТОМУ голоса не были галлюцинацией. ПОЭТОМУ я не шизофреник.
Временами я вскрикивал от ярости или страха. Вскакивал с дивана и метался по родительской квартире, грызя ногти. Если я не шизофреник, то кто я тогда, доктор?
Затем я снова садился и надолго впадал в привычную апатию.
Поэтому, поэтому, поэтому. Чертово ЧТО И ТРЕБОВАЛОСЬ ДОКАЗАТЬ! ЧТО И ТРЕБОВАЛОСЬ, черт побери, ДОКАЗАТЬ.
Позднее, успокоившись, я попытался восстановить ход событий. Несколько раз я записал дату и время теракта, потом сравнил по своей записной книжке со временем, назначенным мне доктором Гийомом. 8 августа, 8 часов. Все сходилось. Я посмотрел на карточку метро, которая так и лежала у меня в кармане. Время и дата на ней доказывали, что я действительно отправился к врачу. СЛЕДОВАТЕЛЬНО, я действительно был там в момент взрыва. Следовательно, следовательно, следовательно…
Я рассмотрел свои руки. Ведь эти раны настоящие? Я поднялся, бросился в ванную, минуту подержал их под краном. Вода в раковине покраснела. Меня действительно ранило. И это настоящая кровь. Липкая.
Я не шизофреник, я не шизофреник. Нет, нет, нет. Все сходится.
В глубине души я бы предпочел ошибиться. Я бы хотел оказаться жертвой очередной галлюцинации. Остаться прежним – славный добрый «Виго Равель, тридцать шесть лет, шизофреник». Чего уж проще. Но все сходится.
Беда в том, что реальность оказалась куда страшнее любой галлюцинации. Мне хотелось раскусить ее, снять с души камень. А как можно снять камень с души? У меня что, на душе камень? У меня каменная душа? А голова у меня какая? Больная. Я – душевнобольной. Больной дух. Здоровый дух. Святой Дух? Мысли на месте. Не на месте? Неуместные. Неуместные мысли. Сдвинутые влево. Стоять, мысли! Сидеть. Лежать. Слуховые галлюцинации, месье Равель, соответствуют функциональному расширению речевых центров в левых лобных и височных долях мозга. Душевный распад. Полет наугад. Высокий полет. Значительно выше среднего уровня. Берегись падения. Это мой эсхатологический страх. Homo sapiens вымирает. Вымирает. Умиляет. Мило. Мне ничто не мило.
Уже настал день, а я, кажется, так и не поспал, так что в конце концов забылся тревожным сном. Время от времени вздрагивая от страха, я проснулся ближе к вечеру весь в поту. Телевизор я так и не выключил. Но в глазах стоял туман, и я не мог разглядеть экран. Я потер глаза. Это не помогло.
Я вскочил с постели, пошел в ванную и ополоснул лицо. Посмотрел в зеркало. Взгляд прояснился. Ну же, Виго! Думай, соображай! Возьми себя в руки. Все это – одна сплошная галлюцинация! У тебя просто обострение. В понедельник утром тебе так и не вкололи нейролептики, и вот результат. Ты слетел с катушек, шизик несчастный! Хренов шизанутый придурок!
Я стукнул кулаком по раковине, открыл аптечку и принял две таблетки лепонекса от галлюцинаций и депамид для поднятия духа. Испытанный коктейль при самых тяжелых обострениях. Еще несколько минут, и он подействует.
Когда я вернулся в гостиную, какой-то журналист сидел на моем диване и брал интервью у одного из ответственных за безопасность района Дефанс. Суровый тип. Я взял сигарету и присел рядом с ними.
– … на своей последней пресс-конференции власти сообщили уже о более чем 1300 погибших. Известно ли точно, сколько человек находилось в башне в момент взрыва?
– Пока рано об этом говорить. В августе численность служащих офисов заметно снижается. Но в целом в летнее время не меньше двух тысяч человек приходят по утрам на работу…
– Значит, по-вашему, могло быть две тысячи жертв?
– В данный момент я ничего не могу утверждать… Мы лишь надеемся, что их число будет минимальным, и разделяем скорбь родных и близких…
– Кто именно находился в башне в момент взрывов?
– Ну, разумеется, весь обслуживающий персонал башни, а также, главным образом, сотрудники фирм.
– Сколько компаний имели офисы в башне КЕВС?
– Около сорока.
– Какого профиля компании?
– Разумеется, там располагался центральный офис КЕВС, компании европейских вооружений, которой принадлежала башня. Но предприятие сдавало значительную часть помещений другим фирмам. В основном частным. Оказание тех или иных услуг, страховые общества, компьютерный сервис и все в таком роде…
Я нахмурился. В основном частные фирмы? А как же тогда огромный медицинский центр, занимавший весь последний этаж, где работал доктор Гийом, мой психиатр? Почему его не упомянули?
Доктор Гийом… Его лицо всплыло у меня в памяти, а те двое исчезли с дивана.
Ах, если бы мой психиатр был здесь! Уж он-то смог бы меня успокоить! Он бы помог мне разобраться в происходящем, в моих галлюцинациях, не дал увязнуть в безумии. И я снова стал бы нормальным шизиком. Славным тихим шизиком. Но я должен был смириться с очевидным. В настоящее время доктор Гийом мертв. Погребен под обломками, сгорел дотла. И выходит, я один должен разобраться в том, что происходит. Один, один-одинешенек.
Я зажмурился, представив себе обгоревшее тело моего психиатра. Печали я не испытывал, скорее, осознавал весь драматизм случившегося. Эгоистично размышлял, как восстановить свою медицинскую карту. Разве можно пересмотреть мой диагноз, если записи, которые мой психиатр вел более пятнадцати лет, пропали?
Я прогнал эту мысль из головы. Непристойно даже думать о своей медицинской карте, тогда как доктор Гийом погиб. Превратился в кучку пепла. Я вдруг понял, что мои родители будут удручены известием о кончине психиатра.
Мои родители… Теперь я подумал о них. Как вышло, что они до сих пор мне не позвонили? Ведь они прекрасно знали, что каждый понедельник утром я бываю в этой башне. Может быть, они еще не знают о катастрофе. На отдыхе, в домике, который они снимали на Лазурном Берегу, им случалось по нескольку дней не смотреть телевизор и не читать газет. В настоящее время они наверняка преспокойно потягивают коктейль возле бассейна, даже не подозревая, что их сын выжил в самом страшном теракте, когда-либо совершенном на французской земле.
Признаюсь сразу: мои отношения с родителями, Марком и Ивонной Равель, теплыми не назовешь. Но как бы то ни было, они, кажется, по-своему интересовались моей участью. Достаточно, во всяком случае, чтобы предоставлять мне кров и напоминать о еженедельных визитах к доктору Гийому. Можно сказать, что мы поддерживали уважительные и сердечные отношения, и они заботились обо мне, не жалуясь на мое психическое расстройство. Но особо горячей любви друг к другу мы не испытывали. Разумеется, дело тут было и в том, что я ничего не помнил ни о своем детстве, ни даже об отрочестве. Ни о них, ни о себе. Нас не связывали общие воспоминания: совместный отдых, праздники, семейные торжества… Я ничего не помнил и чувствовал себя не таким, как они. Почти чужим.
Хотелось бы мне, чтобы я был в состоянии долго говорить о своем отце, о своей матери, но, если быть честным, мне кажется, я их совсем не знаю. Ужасно, но я даже не мог бы сказать, сколько им лет. Мне ничего не известно ни об их прошлом, ни об их детстве. Ни о том, как они познакомились, где и как поженились, словом, ничего из того, что дети всегда знают, а однажды начинают и понимать. В конечном счете в повседневной жизни меня с ними мало что связывало. Да и со всеми другими, если быть точным. Не считая моего начальника и психиатра. Хотя это были, скорее… профессиональные отношения.
По выходным родители уезжали в свой загородный дом в Эр. Я оставался дома один, радуясь, что могу располагать квартирой, окруженный привычным одиночеством. По будням, когда я приходил вечером с работы, они уже успевали поужинать, и мать оставляла мне что-нибудь на кухне. Я ел за кухонным столиком, и до меня из их спальни доносился приглушенный звук телевизора. Иногда я слышал, как они спорят. Я старался не думать, что причиной их ссор был я. Мое имя звучало нередко. Через несколько минут отец повышал голос, затем все стихало. Словно приводил какой-то решающий довод, который каждый раз прекращал спор. И мать сдавалась. Часто после таких ссор мы с ней сталкивались в гостиной. Почти смущенные, обменивались ничего не значащими словами. Она выглядела огорченной, но я не испытывал жалости. Вежливо улыбнувшись, я уходил к себе в комнату и запирался там до утра. Я читал книги, целые горы книг, и делал заметки – целые кипы заметок, а потом засыпал, стараясь ни о чем не думать. Такая изоляция лучше всего помогала забыть о голосах. В этом было что-то жутковатое, и я это понимал, но, по крайней мере, меня это не так угнетало. И хотя внутри меня обитал кто-то, мечтавший о другом, об иной жизни, я в конце концов привык к тому, что имел. Научился довольствоваться хрупким покоем. В любом случае, побочные действия нейролептиков не давали мне возможности попытаться что-либо изменить. Да и родители к этому не стремились.
Временами мне казалось, что они пребывают в той же прострации, что и я. Они напоминали карикатурных пенсионеров, которых показывают в рекламе страхования жизни. Не хватало только фальшивой улыбки.
Им было уже далеко за шестьдесят, и оба они всю жизнь проработали в каком-то министерстве – хотя бы это я знал. Но в каком именно, понятия не имел. Они всегда говорили просто «министерство». К тому же мои воспоминания не простираются так далеко. Сколько я себя помню, они всегда были на пенсии.
В каком-то смысле все это меня устраивало. Нередко я спрашивал себя, что бы я стал делать, будь у меня более заботливые и любящие родители. Может, они бы меня доставали? Может, мне стало бы только хуже?
Но, несмотря ни на что, я решил, что их нужно предупредить. Сообщить, что я жив. По крайней мере, это я обязан сделать.
Я схватил трубку и набрал номер их дома на Юге. Никто не ответил. Я подождал подольше, на тот случай, если они далеко от аппарата… Но нет. Ничего. Должно быть, куда-то ушли. Со вздохом я положил трубку.
На мгновение я задумался, насколько правильно я воспринимаю реальность. Медленно провел рукой по щеке. Ощутил жесткие волоски отросшей щетины. Моя ли это щека? Погладил себя по заметному из-за нейролептиков животу. Мой ли он на самом деле? Я ли этот черноволосый верзила, полноватый, с широкими плечами, неловкими движениями? Действительно ли я нахожусь здесь, в квартире на улице Миромениль? А мои родители отдыхают на Лазурном Берегу? Правда ли сейчас август? И был ли в реальности теракт? Я действительно спасся? И если да, то благодаря голосам в голове?
Эти голоса в голове. Голове, голове, голове.
И тогда снова вставал единственно важный вопрос. Бесконечный. Навязчивый. Безжалостный. Утомительный.
Я шизофреник? Да или нет, черт возьми?
Я тихонько заплакал. Как напуганный потерявшийся ребенок. Я уже утратил свои точки опоры, засомневался в связях с реальностью. Не важно, какой реальностью. И это печалило меня, лишало ориентиров. Мне хотелось укрыться внутри самого себя, за пеленой слез, но я даже не был убежден, что там я буду один и в безопасности. Все равно оставались голоса, в любой миг способные ворваться, чтобы терзать меня. Слова доктора Гийома без конца крутились в голове, как заезженная пластинка. «У вас одновременно расстройство мышления и восприятия, Виго. Но смотрите, не замыкайтесь в себе. Это слишком часто случается с людьми, страдающими отклонениями вроде вашего. Нарушение связей с реальностью не должно побуждать вас отгораживаться от нее…»
Не отгораживаться от реальности. Как это делают?
Я вытер слезы, скатившиеся по щекам. Снова посмотрел телевизор. Это и есть реальность? То, что творится в этом вот аппарате, голоса и картинки, которые он воспроизводит?
Но почему же тогда эти чертовы журналисты ни слова не говорят о врачебных кабинетах на последнем этаже? Все-таки это странно. Такой большой лечебный центр, имевший, по словам моих родителей, прекрасную репутацию! Там работало множество врачей, я видел их десятки. И кругом полно медицинского оборудования… Это все-таки должно было заинтересовать журналистов! И еще очень странно, что ни слова не говорили о докторе Гийоме… Лучшем психиатре Парижа.