Текст книги "Механизатор 82 (СИ)"
Автор книги: Андрей Вершинин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
– Прихватило?
– С утра. На развороте.
Зина посмотрела на меня.
Я вам скажу честно: я в жизни не был так близок к провалу. Она смотрела ровно и внимательно, как смотрят на цифру в ведомости, которая не сходится.
– Вам к фельдшеру надо, – постановила она наконец.
– Обязательно.
– Не «обязательно», а надо. – Она захлопнула папку. – У вас двадцать шесть гектаров в день. Если вы сляжете, за вас никто это не сделает.
И пошла к машине.
А потом остановилась и обернулась.
– Лыткин.
– Да?
– У вас тетрадь при себе?
– При себе.
– Дайте.
Мне пришлось идти к ней.
Идти пришлось боком, слегка согнувшись, придерживая рукой поясницу и неся ветошь перед собой, – и я думаю, что со стороны выглядел как человек, которому действительно очень плохо.
Я отдал ей тетрадь и стоял, скособочившись.
Зина листала.
– У вас тут потери на остановках.
– Есть.
– Сорок минут за три дня.
– Сорок две.
Она подняла голову.
– А у остальных?
– У остальных не знаю. У Дудника, по-моему, часа четыре.
– По-моему или точно?
– По-моему, – признал я. – За ним не записываю.
Зина закрыла тетрадь.
– А могли бы.
И уехала.
Я постоял, глядя вслед машине, и потом ещё минут пять ходил вокруг трактора и матерился шёпотом.
Вечером я всё-таки записал.
Не за Дудником – за всеми.
Просто на стане, у костра, спросил каждого: сколько сегодня стоял и почему. Мужики отвечали охотно – им это даже понравилось, потому что каждый хотел пожаловаться.
Дудник – три часа, семяпровод.
Мещеряков – час двадцать, маркер.
Мишка – двадцать минут, ничего серьёзного.
Сорокин – весь день, коробка.
Я записал всё это в тетрадь на отдельную страницу и сверху надписал: «Простои. 21 мая».
И понял, что делаю чужую работу.
Учётчик должен это записывать. Или бригадир. Или, если по-хорошему, механик.
Но учётчик записывал только гектары. Потому что за гектары платили, а за простои не спрашивали.
Я посмотрел на эту страницу и подумал: а что, если спросят?
Глава 11
Девятнадцатого мая с утра пошёл дождь.
Не сильный – так, морось, – но этого хватило. Земля взялась, сеялки стали забиваться, и к десяти часам вся бригада стояла.
Стоять в сев – это хуже всего.
Ты стоишь, а время идёт. И каждый в бригаде знает арифметику: сроки сева в Сибири – с пятнадцатого по двадцать пятое. Посеешь позже – колошение попадёт на июльскую сушь, и всё, недобрал.
Мы сидели в вагончике и ждали.
Вагончик был на полозьях, его таскали с поля на поле трактором, и внутри пахло соляркой, портянками и хлебом. Четыре топчана, стол, буржуйка, на стене прошлогодний календарь с трактором «Кировец».
Мужики резались в подкидного на щелбаны. Мишка спал, накрыв лицо кепкой. Твердохлеб чинил сапог – прошивал дратвой подошву, зажав сапог между колен. Дудник ходил к двери каждые двадцать минут, смотрел на небо и матерился.
– Ну что там? – спрашивали его.
– Сеет, – отвечал Дудник и садился.
Через двадцать минут вставал опять.
Я сидел в углу и считал.
У меня в тетради за неделю накопилось: гектары, часы, простои, расход. Я эту неделю крутил так и сяк и получал одну и ту же цифру, которая мне очень не нравилась.
Не успевали.
Не я – я как раз успевал, у меня по плану выходило закрыть свою площадь двадцать четвёртого. Бригада не успевала. При нынешнем темпе с учётом остановок оставалось непосеянного гектаров сто восемьдесят, а дней – пять.
Сто восемьдесят за пять дней на трёх агрегатах не выходило никак.
Я посчитал третий раз, с другого конца. Вышло то же самое.
– Петь, ты чего там пишешь? – спросил Дудник от двери.
– Считаю.
– Чего?
– Успеваем или нет.
Мужики оторвались от карт.
– Ну и?
Я подумал.
– Успеваем, – соврал я.
К двум дождь кончился.
К четырём поле подсохло настолько, что можно было идти, и мы пошли.
А в шесть вечера на дальнем участке встал Дудник.
Я узнал об этом от Пашки, который прибежал через поле – три километра бегом, – и стоял, задыхаясь, у гусеницы.
– Дядь Петь… там… Дудник…
– Дыши.
– Он встал. Совсем. У него сеялка.
– Что сеялка?
– Сломалась.
Я заглушил трактор.
Дальний участок был за логом, километрах в четырёх, и это было то самое поле, которое Лапин велел засеять первым, потому что оно сохло быстрее всех.
Двести гектаров. Из них засеяно было сорок.
Дудник стоял посреди загонки, и рядом с ним стояли двое, и все трое смотрели на среднюю сеялку.
Я подошёл.
– Ну?
– Хана.
Средняя сеялка перекосилась. Правое колесо ушло назад градусов на двадцать, и вся рама стояла ромбом.
Я присел.
Лопнул раскос. Тот, что держит раму на кручение, – здоровая полоса, приваренная наискось. Она треснула по сварному шву, и рама сложилась.
– Как это вышло?
– А хрен его знает. – Дудник развёл руками. – Шёл-шёл, потом хрясь.
– На чём хрясь?
– Да я разворачивался.
Ага. На развороте.
Я обошёл сеялку кругом.
Шов был старый, ржавый в изломе – то есть трещина шла давно, месяцами, и никто её не видел, потому что снизу и не посмотришь, если не лезть специально.
– Она у тебя раньше не гуляла?
– Гуляла, – признался он. – С прошлого года. Я думал, это так.
– В смысле «так»?
– Ну, все гуляют.
Я разогнулся.
Все гуляют.
Вокруг собрались.
Прибежал Лобанов – он был на этом участке, на второй бригаде, – посмотрел и сразу начал орать.
Орал он на Дудника: что тот раззява, что технику не бережёт, что теперь будет докладывать председателю.
Дудник стоял и слушал.
Он был мужик здоровый, лет сорока, комбайнёр с доски почёта, и он стоял, смотрел в землю и молчал, потому что был виноват.
Хотя виноват он не был.
– Заканчивай.
Лобанов обернулся.
– Что?
– Заканчивай орать. Толку нет.
Наступила очень нехорошая тишина.
– Ты, Лыткин, – проговорил Лобанов негромко, – не забывайся.
– Не забываюсь. – Я присел и ткнул пальцем в излом. – Смотрите. Шов ржавый. Трещина месяца три шла. Он на ней сеял всю прошлую осень и не знал.
– Должен был знать!
– Как?
Лобанов запнулся.
– Как он должен был узнать? Раскос снизу. Чтоб его посмотреть, надо сеялку поднять или лечь под неё. Кто это делает перед выездом? Никто. Потому что в перечне ежедневного обслуживания этого нет.
– Перечень ему подавай…
– Перечень есть. В инструкции. Только инструкции никто не читал, потому что её нет. Она в мастерской была, я искал.
Мужики смотрели.
Лобанов посопел.
– И что ты предлагаешь? – спросил он ядовито. – Инструкции читать?
– Нет. Я предлагаю её починить.
– А как?
– Здесь заварим.
Он засмеялся.
– Здесь? В поле? Ты чем варить-то будешь, солнышком?
И вот тут он был почти прав.
Сеялка весит около тонны. Раскос – несущий, варить его надо в разгруженном виде: раму разобрать, выправить, потом заварить. В мастерской это делают на стапеле за день.
В мастерской. Восемь километров отсюда. Тащить волоком, прицепа нет, а день у нас не лишний.
– Тащи в мастерскую, – добавил Лобанов почти ласково. – Три дня встанешь.
– Не встану.
Я вспомнил, что у нас есть агрегат АДД – сварочный, на прицепе, с собственным дизелем. Их в колхозе было два. Один стоял в мастерской и работал.
Второй числился за стройбригадой и стоял у коровника, где им что-то варили в прошлом году и бросили.
– Мишка! Иди сюда.
Мишка подошёл.
– У коровника стоит АДД. Заведёшь?
Мишка подумал.
– Он два года стоит.
– Заведёшь?
– Аккумулятор снят.
– С моего возьмёшь. – Я уже говорил быстро. – Бери мой трактор, езжай, цепляй его и тащи сюда. Заводить будешь тут, я помогу.
– А если не заведётся?
– Тогда придумаем другое.
Мишка посмотрел на меня, потом на сеялку, потом на Лобанова, который стоял с очень странным лицом.
– Понял. – И побежал.
Дальше было четыре часа работы.
Сначала мы разгрузили сеялку – высыпали зерно из ящиков в мешки, которые притащили с полевого стана, и отцепили её от сцепки. Одну сеялку из трёх. Оставшиеся две Дудник мог таскать, но захват падал с десяти восьми до семи двух.
Потом мы её подняли.
Домкрата на такой вес не было. Мы взяли два бревна из тех, что лежали у стана для мостков, соорудили рычаг, подложили чурбаки и подняли раму на полметра – вшестером, с матюгами, в три захода.
Пашка подкладывал чурбаки. Он лез под поднятую раму, и я его оттуда выдёргивал за шиворот дважды, и на третий раз наорал так, что он побледнел.
– Под грузом не стоять! – заорал я. – Никогда! Понял⁈
– Понял…
– Не понял! – Меня трясло. – Она сорвётся – и всё, тебя нет! Насмерть, слышишь? Насмерть!
Он стоял бледный и кивал.
Мужики молчали.
Я потом сообразил, что орал не на него.
Отца моего придавило вот так же. В феврале семьдесят третьего, в мастерской, домкрат подвёл. Ему было тридцать восемь лет.
Мишка привёз АДД в половине девятого.
Агрегат был в ужасном состоянии: грязный, с разбитым генераторным щитком и с погнутым дышлом. Но дизель у него оказался живой – мы его завели с полчаса провозившись, и он затарахтел, и генератор дал ток.
Электроды нашлись у Дудника в ящике. Четвёрка, ржавая, отсыревшая.
– Прокалить надо.
– Как ты их прокалишь в поле?
– На костре.
Мы разожгли костёр и час сушили электроды, разложив их на листе железа.
Потом варили.
Варил я. Гурова не было – он на ферме, восемь километров, и посылать за ним было поздно.
Варю я средне. Честно говоря, плохо: руки не сварщицкие, всю жизнь учился по необходимости и так и не выучился.
Но раскос – не жесть. Полоса восемь миллиметров, её надо просто хорошо проварить с двух сторон, с разделкой.
Сначала выправили раму.
Цепляли трос за угол, второй конец на трактор, я потихоньку тянул, мужики смотрели и командовали. Три раза перецепляли, потому что уводило не туда. На четвёртый рама встала – не идеально, но в сантиметр уложились.
Потом я разделал излом зубилом. Полчаса стучал, отбивая ржавчину до чистого металла, и к концу не чувствовал левой руки, которая держала зубило.
Потом варил.
При свете фар, до полуночи. Мужики держали и подавали. Маска у нас была одна на всех, и её у моего лица держал Пашка, потому что мне обе руки были нужны.
Первый электрод я запорол – прилип, и его пришлось отдирать. Второй пошёл.
Варить в поле, ночью, в маске, которую держит чужая рука, – занятие, которого я никому не пожелаю. Один раз Пашка дёрнулся, маска ушла, и мне полыхнуло прямо в глаза. Ничего страшного, но потом полночи было ощущение песка под веками.
Шов вышел кривой, толстый и с полным проваром.
Сверху я приварил накладку – из полосы, которую Мишка выломал где-то в темноте и на вопросы отвечал уклончиво: «да там валялась».
В час ночи мы опустили раму.
Она встала. Колесо стояло ровно. Рама держала.
– Так. Проверяем.
Мы прицепили её обратно и прогнали сцепку метров двести по стерне на холостом ходу.
Держала.
Дудник подошёл ко мне, когда я мыл руки соляркой.
Постоял.
– Слышь. – Он потоптался. – Спасибо.
– Да ладно.
– Не ладно. Я думал, всё. Я думал, меня Лобанов сожрёт.
– Он тебя и так не сожрёт.
– Сожрёт, – возразил он с уверенностью. – Он меня три года ест. Я ж на комбайне не с его руки хожу.
Я вытер руки о ветошь.
– Коль. У тебя ещё что-нибудь гуляет?
Он помолчал.
– Гуляет. – Дудник почесал шею. – На третьей сеялке брус ходит. И на второй кронштейн сошника треснутый, я его проволокой стянул.
– Показывай.
– Сейчас⁈
– Сейчас. Мы сварочный аппарат в поле привезли, Коля. Он через час уедет обратно, и второй раз мне его никто не даст.
Мы варили до половины третьего.
Заварили брус, кронштейн, и ещё одну треснувшую поперечину, которую нашли уже по ходу дела.
Мишка ржал и говорил, что мы теперь колхозная передвижная мастерская.
Лапин приехал в семь утра.
Я в это время спал в вагончике, и меня растолкали.
Я вышел, щурясь. Солнце уже стояло высоко, поле парило, и на дальней загонке шёл Дудник – на всех трёх сеялках, полным захватом.
Лапин стоял у своего «козлика» и смотрел на него.
– Доброе утро, Виктор Андреич.
Он обернулся.
– Это ты варил?
– Я.
– Покажи.
Мы прошли по стерне до места, где стояла ночью сеялка. Там валялись бревна, чурбаки, обгорелое железо от костра и куча окурков.
Лапин посмотрел на всё это.
Потом мы дождались, пока Дудник дойдёт до края, и Лапин полез смотреть шов.
Он смотрел его минуты три. Трогал, стучал по нему ключом, который вынул из кармана.
– Кривой.
– Кривой.
– Провар полный?
– Полный. С двух сторон и с накладкой.
Лапин выпрямился.
– Сколько вы вчера потеряли?
– Часов пять. С шести до одиннадцати. Потом варили, но это уже не в счёт, всё равно ночь.
– А если бы в мастерскую?
– Три дня. Минимум.
Он покивал.
– Триста гектаров, – уронил он.
– Что?
– Три дня Дудника – это триста гектаров. – Лапин смотрел на поле. – Которые мы бы досеяли двадцать девятого, тридцатого. И которые взошли бы через неделю после остальных и на неделю позже заколосились. И попали бы под июльскую жару.
Он повернулся ко мне.
– Ты понимаешь, что ты вчера сделал?
– Сеялку заварил.
– Ты пятьсот центнеров зерна вчера сделал. Примерно.
Я стоял и молчал.
Потому что я вчера действительно думал только про сеялку.
Дальше Лапин задал вопрос, к которому я оказался не готов.
– А почему ты полез?
– В смысле?
– В прямом. – Он смотрел на меня без всякой мягкости. – Это не твоя сеялка. Это не твой участок. Это даже не твоя бригада – ты на первой, а это вторая. Ты вчера в шесть вечера мог доработать свою загонку и уехать спать.
Я подумал.
– Мог, – сказал я.
– Так почему?
И вот тут я сказал правду. Не всю, но правду.
– Потому что мне надоело. Виктор Андреич, я тут месяц. За месяц я видел: трактор, который три года стоял, потому что никто не посмотрел. Лапы, которые три года не точили, потому что кузнеца в штате нет. Сеялку, которая треснула год назад, и никто не глянул. И у всех на всё один ответ: а чего его смотреть, если Гнидин сказал. Или: а его точат разве?
Лапин слушал.
– Я не герой. Мне просто противно смотреть, как хорошее железо гробят от лени. Я его люблю, железо.
Он молчал долго.
– Сколько тебе лет?
– Двадцать два.
– Хм, – выдал Лапин.
Точно как Семёныч.
К обеду про ночную сварку знала вся центральная усадьба.
Я это понял по тому, как на меня смотрели, когда я приехал за соляркой.
А часа в четыре на поле приехал «козлик» председателя.
Я его узнал сразу – он был единственный чистый УАЗ в колхозе.
Машина остановилась на краю загонки. Я как раз шёл к концу гона и увидел, что оттуда вылезает не председатель.
Оттуда вылезла Рая.
В белом.
Она стояла на краю поля в белых брюках – в белых брюках, посреди майской пахоты, – и в тёмных очках, и смотрела, как я подъезжаю.
Я довёл гон, остановился, заглушил.
Слез.
Я был в майке, в мазуте по локоть, небритый третий день, и от меня несло соляркой, потом и дымом от ночного костра.
– Здравствуйте.
– Здравствуй. – Рая сняла очки. – Ты знаешь, что ты теперь местная знаменитость?
– Не знал.
– Папа за завтраком про тебя говорил.
– И что говорил?
– Что какой-то Лыткин ночью в поле варил сеялку и что Лапин от него в восторге. – Она разглядывала меня в открытую. – Папа был недоволен.
– Почему недоволен?
– Потому что Лапин ему это сказал при главном инженере. – Рая пожала плечом. – А главный инженер должен был сам сообразить про сварочный аппарат. И не сообразил.
Ага.
Вот это была очень полезная информация.
– Понятно.
Рая обошла трактор.
Она ходила вокруг него, как ходят вокруг лошади на выставке, и рассматривала, и я стоял и не понимал, что происходит.
– Это тот самый? – спросила она. – Который три года стоял?
– Тот самый.
– И ты его собрал за четыре дня.
– За четыре.
– А почему за четыре, а не за три?
Я моргнул.
– Потому что каретку искал.
– А если бы каретка была?
– Тогда за два.
Рая кивнула.
Она задавала вопросы быстро и по существу, и это меня, честно говоря, сбило. Я ожидал скучающую королеву, а получил человека, который умеет спрашивать.
– Ты в институт не думал?
– В какой?
– В сельхоз. В Красноярске. – Она обходила трактор. – У тебя голова работает. Здесь ты будешь всю жизнь варить чужие сеялки по ночам, и тебе за это скажут спасибо. Один раз.
Я усмехнулся.
– А там?
– А там ты через пять лет будешь главным инженером. И тогда сеялки будут варить по твоему распоряжению, а не по твоей доброте.
Я стоял и смотрел на неё.
Она была красивая. И умная. И говорила совершенно правильные вещи, и в первой жизни я бы, наверное, влюбился в неё насмерть на этом самом месте.
А сейчас я слушал и думал: интересно, зачем ты приехала.
Потому что дочери председателей не ездят через восемь километров грязи на белых брюках, чтобы дать карьерный совет незнакомому трактористу.
– Спасибо. Подумаю.
– Не подумаешь. – Рая надела очки. – Ты уже решил. Я вижу.
Она пошла к машине, а потом обернулась.
– Лыткин. А правда, что ты Журавлёву в клубе вломил?
Ах вот оно что.
– Правда, – сказал я.
– С одного удара?
– С одного.
Рая помолчала.
– Он мне про это не рассказывал. Ни слова.
И уехала.
Я стоял на краю поля, весь в мазуте, и смотрел, как оседает пыль за председательским УАЗом.
И думал, что вот сейчас, кажется, я сделал что-то очень глупое.
Только пока не понял что.
Глава 12
Двадцать третьего мая я закрыл свою площадь.
Последнюю загонку добивал в темноте, при фарах, хотя мог оставить на утро. Не оставил – просто хотелось закончить.
Дошёл до края, развернулся, выключил высевающие аппараты, проехал холостым до края поля и заглушил.
Стало очень тихо.
Я вылез из кабины и сел на гусеницу.
Была половина двенадцатого. Над полем стояла луна, ущербная, но яркая, и от трактора шло тепло, и пахло соляркой и землёй.
Двести восемнадцать гектаров за девять дней.
Я достал тетрадь и записал: «23 мая. Закончил. 218 га. Простои за весь сев – 4 часа 10 минут».
Четыре часа десять минут за девять дней. У Дудника за то же время вышло восемнадцать часов, и это с учётом того, что мы ему сеялку заварили.
Посидел ещё, покурил.
Потом поехал на стан.
А бригада не закончила.
Двадцать четвёртого работали все, кто мог. Двадцать пятого – тоже.
У нас оставалось непосеянного гектаров шестьдесят, и это были не худшие земли, а самые дальние.
Двадцать четвёртого утром Лапин собрал всех на стане.
Он приехал рано, часов в шесть, и выглядел так, будто не спал двое суток. Наверное, и не спал.
– Значит, так. – Лапин не стал садиться. – Осталось шестьдесят два гектара. Сроки заканчиваются завтра.
Все молчали.
– Кто может взять дополнительно?
Тишина.
Девять дней по двенадцать-четырнадцать часов. Мужики сидели на брёвнах серые, с красными глазами, и от них несло так, что мыться им было явно некогда.
Взять дополнительно – это ещё сутки почти без сна.
– Виктор Андреич. – Дудник говорил хрипло. – Я не потяну. Я вчера в кабине заснул, чуть в лог не ушёл.
– Понял.
Мещеряков молчал, глядя в землю.
Твердохлеб сказал, что у него сеялка на честном слове.
Мишка вообще спал сидя, прислонившись к вагончику.
Я посчитал в уме.
Шестьдесят два гектара. Мой агрегат при полном захвате даёт двадцать четыре в смену. Значит, два с половиной дня. Или полтора, если работать сутки.
Полтора дня – это как раз до двадцать пятого включительно.
– Я возьму.
Лапин посмотрел на меня.
– Ты своё закрыл.
– Закрыл.
– Ты девять дней отработал.
– Отработал.
– Ты понимаешь, что это сутки без сна?
– Понимаю. Мне двадцать два года, Виктор Андреич. Я после суток сплю шесть часов и хожу как новый.
Мужики зашевелились.
И вот тут Мишка – который спал – открыл глаза и сказал:
– И я возьму.
– Ты спишь, – заметил Лапин.
– Я не сплю. – Мишка поднялся. – Я думаю с закрытыми глазами.
Мы работали тридцать один час.
Первые двенадцать были нормальные. Работа как работа.
Потом стало интересно.
Часам к десяти вечера у меня начало двоить в глазах на разворотах – не сильно, но край поля вдруг оказывался не там, где я его видел секунду назад. Я сбавил и стал считать вслух: раз-два, поворот, раз-два, сошники. Помогало.
К полуночи я поймал себя на том, что разговариваю с трактором. Не мысленно – вслух, полным голосом. Хвалил его. Он это заслужил, но всё-таки.
В час ночи мы поменялись, и я лёг на пол кабины.
Пол в ДТ-семьдесят пятом – это рифлёное железо площадью примерно с газету, и лежать на нём можно, только сложившись вдвое и подсунув под голову свёрнутую фуфайку. Плюс шум. Плюс трясёт.
Я заснул мгновенно.
И проснулся через три часа оттого, что Мишка тряс меня за плечо и орал, перекрывая дизель, что заканчивается зерно.
Вылез, постоял, подержался за гусеницу, пока мир не встал на место. Умылся из канистры ледяной водой – лучшее, что было за сутки, – и пошёл принимать зерно.
Пашка был с нами до полуночи, потом я его отправил домой, и он ушёл, огрызаясь.
К вечеру двадцать пятого закрыли сорок один гектар.
Оставалось двадцать один.
И тут у нас лопнул шланг высокого давления.
Лопнул красиво: с хлопком, масло ударило веером, и мне досталось горячим по руке и по щеке. Ожог был ерундовый, но обидный.
Мишка сел на землю и стал длинно ругаться.
Без гидравлики сошники не поднять. То есть развернуться ты не можешь, начать новый гон не можешь, и вообще ничего не можешь.
Запасного шланга не было. В мастерской – восемь километров и ночь.
– Ну всё. – Мишка сплюнул. – Приехали.
Я сидел и смотрел на этот шланг.
Лопнул он посередине, не по концевику. Это было хорошо.
– Миш. У нас трубка есть?
– Какая трубка?
– Любая. Металлическая, миллиметров двенадцать наружным.
Мишка подумал.
– В вагончике от печки труба.
– Тонкая.
– Ещё… – Он замялся. – У Твердохлеба в ящике был кусок медной. Он ей что-то…
– Тащи.
Через сорок минут шланг был отремонтирован.
Не по-человечески, конечно. Я отрезал повреждённый кусок, вставил внутрь обеих половин отрезок медной трубки и обжал соединения проволокой в шесть витков – накрутив её так туго, как только мог, плоскогубцами, с прокладкой из куска резины от старой камеры.
Месяца эта конструкция не выдержала бы. Она вообще, если по-честному, не должна была выдержать и часа.
Но нам надо было двадцать один гектар.
Я запустил гидравлику на минимальном давлении и посмотрел.
Сочилось. Каплями.
– Пойдёт.
– Петь, оно ж брызнет.
– Не брызнет, если давление не поднимать. Будем поднимать сошники медленно.
Мишка посмотрел на меня.
– А если брызнет?
– Тогда встанем.
Мы досеяли в шесть утра двадцать шестого.
То есть на день позже срока – но Лапин потом сказал, что двадцать шестое ещё считается, потому что двадцать пятое было субботой, и в район отчитывались по неделе.
Я не очень понял эту арифметику. Но спорить не стал.
Последний гон мы шли уже на рассвете.
Небо было розовое, над логом стоял туман, и мы шли по краю поля, а за нами оставалась ровная строчка.
Я вёл, Мишка стоял на подножке.
Он не должен был там стоять – он должен был спать, – но он стоял, вцепившись в поручень, и смотрел вперёд, и лицо у него было такое, какого я у него до этого не видел.
Мы дошли до края.
Я остановил трактор, выключил всё и вылез.
Мишка слез следом.
Мы стояли на краю поля в шесть утра, оба чёрные, оба на ногах вторые сутки, и смотрели на засеянное.
– Всё?
– Всё.
Он сел прямо на землю.
Потом лёг.
Потом сказал в небо:
– Слышь, Петруха.
– Что?
– Я в жизни так не работал.
– И как?
Мишка подумал.
– Спать хочу, – сказал он.
И заснул. Прямо там, на краю поля, на голой земле, и я его будил минут пять и не разбудил, и в итоге дотащил до кабины и там уложил.
В село мы вернулись к девяти.
Я поставил трактор, и меня качало.
Двадцать два года – это, конечно, хорошо, но тридцать один час есть тридцать один час, и тело у меня было чужое, ватное, и в глазах стояла муть.
Я умылся у бочки.
И увидел Семёныча.
Он стоял у ворот мастерской и смотрел на мой трактор.
Не на меня.
Я подошёл.
– Здравствуйте, Иван Семёныч.
Он не ответил.
ДТ стоял грязный, в мазуте и в пыли, стекло треснуло на третий день и было заклеено лентой, а на шланге у меня была намотана проволока в шесть витков.
Семёныч обошёл его кругом. Присел у ходовой, потрогал каретку. Ту самую.
Заглянул под днище и там задержался. Долго. Я уж думал, он что-то нашёл.
Поднялся, отряхнул руки о штаны.
– Двести восемнадцать?
– Двести восемнадцать. Плюс шестьдесят два за бригаду.
– Двести восемьдесят.
– Ну да.
Семёныч помолчал.
– Это лучший результат на бригаде за девять лет.
– За девять?
– За девять. – Он смотрел мимо меня. – В семьдесят третьем Гриша Мещеряков, отец Ивана, сделал двести шестьдесят. На старом ДТ, ещё на пятьдесят четвёртом.
Он замолчал.
Я стоял и ждал, потому что видно было, что он не договорил.
– Батька твой в семьдесят первом двести сорок сделал. Я с ним тогда работал.
Он неопределённо махнул рукой в сторону трактора.
– Он так же вот. Заведёт и стоит слушает. А мы ржали.
Я молчал.
– Он говорил: она сама скажет, чего ей надо. Только слушать некому. – Семёныч усмехнулся одними губами. – Мы думали, дурит.
Он постоял.
Потом сказал, ни к чему:
– А я в отпуске был.
– Когда?
– В феврале. В Абакане, у сестры, первый раз за шесть лет собрался. – Он поскрёб щетину. – Приехал – уже похоронили.
Я поднял голову.
Он смотрел на ворота мастерской.
– Домкрат у нас один был. Гидравлический, польский, хороший вообще-то домкрат.
И опять замолчал.
– Тёк?
– С осени тёк. – Семёныч сказал это ровно, без выражения. – Я Зайцеву говорил. Зайцев тогда завмастерской был… нет, вру. Он в семьдесят четвёртом стал. А тогда механиком ходил ещё. Ну неважно.
– И чего?
– И ничего. Списывать надо, а списать – это акт, комиссия, район. – Он пожал плечами. – Проще чурбак подложить.
Я молчал.
– Четыре раза я ему говорил, – добавил Семёныч уже совсем в сторону, будто себе. – Или пять.
Он потоптался.
– Ты его не помнишь, наверное. Мал был.
– Помню.
– Ну и хорошо.
Он повернулся и пошёл в мастерскую.
А потом остановился и, не оборачиваясь, добавил:
– Шланг перемотай. Он у тебя на проволоке. Я тебе новый найду.
И ушёл.
Я стоял у трактора и не мог сдвинуться с места.
Отца я почти не помнил. Запах помнил, руки, как он меня подкидывал к потолку и мать кричала, что уронит. А человека – нет.
Оказалось, он делал двести сорок гектаров.
И слушал двигатель, а над ним ржали.
И Семёныч это помнит одиннадцать лет.
Про домкрат я, между прочим, тоже не знал. Мне тогда сказали – несчастный случай. Тринадцать лет, что мне ещё говорить.
Я сел на гусеницу и просидел так минут двадцать. Мимо ходили люди, кто-то здоровался, я, кажется, отвечал.
Двадцать седьмого мая объявили окончание сева.
Отчёт ушёл в район. По колхозу «Заря» – вся яровая площадь в срок, три тысячи двести гектаров.
Двадцать восьмого была планёрка.
Планёрка была в конторе, в кабинете председателя, и меня туда позвали впервые в жизни.
Позвали, честно говоря, не меня одного – там было человек пятнадцать: специалисты, бригадиры, парторг, и от механизаторов трое, включая Дудника и меня.
Я сидел у стены и рассматривал кабинет.
Кабинет был большой. Стол буквой Т, ковёр, портрет Брежнева, переходящее знамя в углу, сейф. На столе телефон и второй телефон, вертушка.
А ещё на подоконнике стоял фикус – здоровенный, в кадке, и явно чей-то любимый, потому что листья у него были протёрты до блеска. Я потом узнал, что за ним ходит секретарша Нина Петровна и что фикус этот старше половины присутствующих. Его привезли из района в шестьдесят четвёртом.
Ни к чему я это, конечно, рассказываю. Просто сидел и на него смотрел, пока ждали опоздавших.
Планёрку Аркадий Павлович вёл хорошо.
Растекаться не давал никому. Спрашивал коротко, решал сразу, и было видно, что он это делает каждую неделю пятнадцать лет подряд и мог бы вести её во сне.
Я сидел и думал, что он бы отлично пошёл начальником цеха. Или директором базы.
А тут ему было всё равно, что за окном. Тут ему была важна сводка.
Сев обсудили быстро.
Лапин доложил, Аркадий Павлович задал два вопроса и остался доволен.
– Хорошо. – Председатель отложил бумагу. – Впервые за много лет в сроки. Отмечу, что это результат работы всего коллектива.
Он посмотрел в свои бумаги.
– Особо отмечу главного инженера. Александр Иванович обеспечил бесперебойную работу техники в напряжённый период.
Главный инженер – толстый мужик лет пятидесяти, который весь сев просидел в мастерской и ни разу не выехал в поле, – солидно кивнул.
Я посмотрел на Лапина.
Лапин смотрел в стол.
– По уборочной. – Он перевернул лист. – Готовность комбайнов на сегодня сорок процентов. Александр Иванович, доложите.
Главный инженер стал докладывать.
Он говорил долго и складно, и из его доклада выходило, что всё под контролем, работы ведутся по графику, и к первому августа будет полная готовность.
Я слушал и понимал, что это враньё.
Я неделю назад заходил в мастерскую. Там стояли четыре разобранных комбайна со снятыми жатками, и по ним не было начато ничего.
Сорок процентов он взял с потолка.
И в кабинете это знали все. Лапин точно знал – ему на этих комбайнах в августе хлеб убирать.
Лапин молчал.
А потом Аркадий Павлович задал вопрос.
– Кстати. – Он не поднял глаз от бумаг. – Мне доложили, что на дальнем поле ночью варили сеялку. В полевых условиях. Кто разрешил?
Тишина.
– Александр Иванович?
Главный инженер откашлялся.
– Инициатива снизу, – выговорил он осторожно.
– Чья?
Лапин поднял голову.
– Механизатор Лыткин, – сказал он спокойно. – По моему согласованию.
Это было враньё. Никакого согласования не было – Лапин узнал утром.
Аркадий Павлович перевёл взгляд на меня.
Я встал.
Он меня рассматривал секунды три – с ног до головы, спокойно и оценивающе, – и я на нём почувствовал тот самый взгляд, каким смотрят на новую вещь: полезная или неудобная.
– Лыткин. – Председатель откинулся в кресле. – Ты понимаешь, что сварочные работы вне мастерской – это нарушение техники безопасности?
– Понимаю.
– И что в случае пожара в поле отвечал бы я?
– Понимаю.
– И зачем ты это сделал?
Можно было испугаться. Можно было сказать, что не подумал и больше не буду.
– Триста гектаров, Аркадий Палыч.
Он приподнял брови.
– Что?
– Если бы мы потащили сеялку в мастерскую, Дудник встал бы на три дня. Три дня Дудника – это триста гектаров. Триста гектаров, посеянных после срока, – это, по нашей урожайности, примерно пятьсот центнеров недобора.
Я говорил спокойно и негромко.
– Пятьсот центнеров по закупочной – это тысяч восемь. А сварочный агрегат два года стоял без дела у коровника. Я посчитал, что восемь тысяч дороже, чем нарушение.
В кабинете стало очень тихо.
Аркадий Павлович смотрел на меня.
Скажи он сейчас «всё равно нельзя» – и при пятнадцати свидетелях выйдет, что порядок ему дороже восьми тысяч.
– Хм, – выдал председатель.
Он побарабанил пальцами по столу.
– Садись.
Я сел.
Он что-то пометил в своей бумаге. Потом посмотрел на главного инженера.
– Александр Иванович. А почему у нас сварочный агрегат два года стоит у коровника?
Главный инженер побагровел.
После планёрки ко мне подошёл Лапин.
Мы вышли на крыльцо конторы. Он закурил.
– Ты понимаешь, что ты сейчас сделал?
– Ответил на вопрос.
– Ты подставил Тимофеева. – Лапин затянулся. – Главного инженера. Он теперь будет объяснять, почему агрегат два года стоял. И знаешь, что он сделает?




























