444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Вершинин » Механизатор 82 (СИ) » Текст книги (страница 3)
Механизатор 82 (СИ)
  • Текст добавлен: 11 августа 2026, 14:00

Текст книги "Механизатор 82 (СИ)"


Автор книги: Андрей Вершинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)

– Каретку нашёл.

– Где?

– Вот.

Мишка полез через репейник, встал рядом, посмотрел.

– Так она ж на списанном.

– И что?

– Так он списанный.

– Миша. – Я поднялся, отряхнулся. – Он списанный три года. Его в металлолом сдадут. Вместе с кареткой, которая мне нужна сегодня.

Мишка подумал. Он думал секунд пять, честно и напряжённо, и я видел, как в нём борются два соображения: с одной стороны, брать со списанного – вроде нельзя, а с другой – а почему, собственно, нельзя.

– А не вломят? – спросил он наконец.

– Кочергин в курсе.

– Так он же сказал, что нету!

– Он сказал, что на складе нету. – Я пошёл к мастерской за инструментом. – На складе и нету. А тут – есть.

Мишка догнал меня через десять шагов.

– Слышь, Петруха. А тебе на кой это всё?

Я остановился.

Хороший вопрос, кстати. Правильный. И отвечать на него надо было аккуратно – не «чтобы поднять колхоз», не «чтобы всем показать», а так, чтобы двадцатидвухлетний тракторист Мишка Загорулько понял и поверил.

– Мне на нём работать. – Я двинулся дальше. – Всё лето. Каждый день. Ты представляешь, что такое всё лето на убитом тракторе?

– Ну.

– А я представляю. Он тебя сожрёт. Ты будешь по три раза на дню под ним лежать, ты будешь на солнце матюгаться, ты выработку не сделаешь, тебе денег не заплатят, и ещё виноват будешь. – Я двинулся дальше. – Я лучше три недели сейчас упрусь, зато потом сяду и поеду.

Мишка шёл рядом и молчал.

Потом сказал:

– Логично.

Это, кажется, было его любимое слово.

Каретку мы снимали вдвоём до самого обеда.

Это, я вам скажу, работа. Сначала надо разбить грязь, которая за годы стала камнем. Потом отпустить болты, которые прикипели намертво, – а прикипели все восемь. Потом выпрессовать ось.

Мы поливали керосином, ждали, били кувалдой через медную выколотку, снова поливали. Один болт сорвали и потом полчаса высверливали. Второй пошёл, но с таким скрежетом, что Мишка выругался и сказал, что у него зубы заболели.

Я работал и получал удовольствие.

Не в переносном смысле. Мне было физически хорошо. Спина держала, руки слушались, и когда я в третий раз занёс кувалду, до меня дошло, что я вообще не устал – вспотел, но не устал.

Мишка выдыхался быстрее меня.

Он вообще оказался хороший работник, но с браком: он не умел долбить в одну точку. Ему становилось скучно. Через двадцать минут однообразия он начинал ныть, отвлекаться, рассказывать байки и предлагать плюнуть и пойти покурить.

Я это в нём узнал сразу. У меня такой работал, Витёк, лет пять. Талантливый, всё в руках горит, а как только надо просто нудно делать одно и то же – всё, кончился человек.

Таких лечат не уговорами. Таких лечат тем, что дают им кусок, где надо думать.

– Миш, – сказал я, когда он в четвёртый раз потянулся за папиросами. – Слушай, я тут не соображу. Как думаешь, ось выбивать или прессом давить?

Мишка немедленно бросил папиросы.

– Прессом надо. – Он полез смотреть. – Только пресс в мастерской, а её туда не дотащишь.

– А если рычагом?

– Не, рычагом сорвёшь. – Он азартно завозился. – Слышь, а давай я тебе сейчас приспособу сварю? Из уголка, вот такую, и болтом стягивать будем. Съёмник, короче.

– А сваришь?

– Да делов-то.

Он умчался в мастерскую.

Я сел на гусеницу, вытер лоб и закурил вторую за день. Курить я, кстати, снова начал совершенно естественно и без всяких терзаний, и мне это даже нравилось: молодое тело переносило «Приму» как минеральную воду.

Мишка вернулся через сорок минут с приспособой.

Приспособа была кривая, но работала. Мы завели её на ось, стянули болтом, поддали кувалдой, и ось пошла.

– Есть! – заорал Мишка.

– Тише ты, – сказал я. – Всё село сбежится.

Каретка вышла из посадки и повисла на наших руках – тяжеленная, сволочь, килограммов под шестьдесят.

Мы её донесли до трактора в три захода, с перекурами, и уронили один раз, и Мишка отбил себе ногу и потом хромал и жаловался всю оставшуюся неделю.

Пашка пришёл после четырёх – видимо, из школы.

Пришёл, встал у трактора, ничего не сказал, посмотрел на каретку в траве, на нас двоих, на разложенный инструмент.

Потом молча взял ветошь и начал оттирать эту каретку от грязи.

Я на него глянул и не стал ничего говорить. Мишка тоже.

Так и работали втроём до вечера: я с ключами, Мишка со сваркой и матюгами, Пашка с ветошью и керосином.

Часов в шесть подошёл Семёныч.

Он подошёл тихо, встал метрах в пяти и стал смотреть. Просто стоял и смотрел, руки в карманах телогрейки.

Мишка сразу засуетился и начал что-то объяснять – с какого трактора взяли и что Кочергин в курсе.

Семёныч на него даже не посмотрел.

Он подошёл к каретке, присел на корточки, взял её обеими руками за катки и покачал. Прислушался. Покачал ещё раз, в другой плоскости.

– Люфт.

– Есть немножко, – согласился я.

– Немножко. – Он выпрямился, отряхнул ладони. – Подшипники смотреть надо. Разбирай.

– Так она рабочая.

– Разбирай. – Он мотнул подбородком на инструмент. – Поставишь так – через месяц опять снимать будешь. Один раз сделай.

И пошёл.

Я стоял и смотрел ему в спину, и во мне поднималось что-то очень знакомое и очень старое.

Он был прав, конечно. Он был абсолютно прав, и я сам себе это уже говорил утром – один раз сделай нормально. А потом посмотрел на часы, прикинул объём и решил, что и так сойдёт.

Вот так это и работает. Сначала «и так сойдёт» на каретке, потом «и так сойдёт» на форсунках, а потом трактор три года стоит в лебеде.

– Миш. – Я сплюнул. – Разбираем.

Мишка застонал.

– Петруха, темнеет уже!

– Значит, свет притащим.

– Да ну на хер!

– Миш.

Он посмотрел на меня.

Я не знаю, что у меня было в этот момент на лице. Наверное, ничего особенного. Но Мишка вдруг перестал ныть, взял ключ и полез разбирать.

А Пашка, который всё это время молчал, вдруг сказал:

– Я лампу принесу. У нас в гараже переноска есть.

И убежал.

Домой я приплёлся в одиннадцатом часу.

Мать не спала. Сидела в кухне при керосинке – свет в доме был, но она его экономила, – и штопала.

– Явился.

– Явился.

Она посмотрела на мои руки.

– Господи. Ты в чём это?

– В солидоле.

– А отмывать чем?

– Мам, да я в бане отмою.

Она отложила штопку и молча пошла греть воду.

Я сел за стол. Есть хотелось так, что перед глазами плыло, – и я вдруг понял, что за весь день сжевал только хлеб с луком, который принёс Пашка. Как-то не до того было.

Мать поставила передо мной чугунок.

Я ел, а она сидела напротив и смотрела, как вчера. И молчала. И это молчание постепенно становилось таким плотным, что я начал есть медленнее.

– Мам. – Я отложил ложку. – Ну чего?

– Ничего.

– Мам.

Она сложила руки на столе.

– Петь. – Голос у неё был ровный и очень спокойный, и от этого спокойствия у меня похолодело. – Ты мне скажи, ты во что впутался?

Я перестал жевать.

– В смысле?

– В прямом. – Мать смотрела мне в глаза. – Ты два дня как чужой. Встаёшь ни свет ни заря. Дома не сидишь. Приходишь в одиннадцать грязный как чёрт. Про доильные аппараты спрашиваешь, будто ты председатель. И главное – ты не пьёшь.

Я чуть не подавился.

– Так это ж хорошо!

– Это подозрительно, – отрезала мать. – В воскресенье со свадьбы приполз никакой, а с понедельника трезвый как стёклышко и с утра до ночи железку эту ковыряешь. Люди уже говорят.

– Чего говорят?

– Что ты либо в аварию попал, либо с девкой чего-то, либо в район вызывали. – Она поджала губы. – Тётка Настасья вообще сказала, что ты, может, того… в секту.

Я захохотал. Не смог удержаться, честное слово.

– В какую секту, мам?

– А я знаю? – Она рассердилась. – Смеётся он. Мать переживает, а он смеётся.

Я перестал смеяться.

Потому что она не переживала – она боялась. Вот прямо сидела и боялась, и это было видно по тому, как она держала руки.

Я взял её ладонь.

Она была шершавая, с потрескавшейся кожей, и очень тёплая. И маленькая. У меня в моей руке – молодой, здоровой, двадцатидвухлетней – эта ладонь помещалась целиком.

Двадцать пять лет назад я держал такую же ладонь в больнице в Ачинске, и она была уже совсем невесомая.

– Мам. – Я взял её ладонь. – Я не в секте. Не в аварии. Никого не обрюхатил. И в район меня не вызывали.

– А чего тогда?

– А ничего. – Я пожал плечами. – Просто надоело.

– Что надоело?

– Дурака валять.

Мать смотрела на меня очень внимательно.

– Двадцать два года не надоедало, а тут вдруг надоело?

– Ну вот. Вдруг.

Она долго молчала. Потом высвободила руку и встала.

– Вода нагрелась. Иди мойся.

Я пошёл к двери и уже в сенях услышал, как она сказала – негромко, себе:

– На отца стал похож.

Я остановился.

Стоял в тёмных сенях, держался за дверную ручку и не мог сдвинуться с места.

Отец у меня был здоровый, спокойный и молчаливый, и когда он приходил с работы, от него пахло железом и соляркой, и он всегда сначала долго мыл руки, а уж потом брал меня на колени. И умер он в этой самой мастерской, в феврале семьдесят третьего, – придавило, когда полез под трактор.

Я про него не вспоминал лет тридцать. Вообще. Ни разу.

– Мам, – позвал я. – А чего он говорил, когда с работы приходил?

Из кухни ответили не сразу.

– «Ну, чего у нас тут».

Я постоял ещё немного и пошёл в баню.

Глава 4

Каретка встала в пятницу, тридцатого апреля, к обеду.

Разбирали мы её, как велел Семёныч, – и он оказался прав, конечно. Один подшипник был готов: сепаратор разбит, ролики ходили как хотели. Поставили бы так – через месяц пришлось бы снимать заново, а месяц – это середина сева, самое паскудное время, чтобы лежать под гусеницей.

Подшипник Мишка добыл сам.

Вот как – я не спрашивал. Он ушёл после ужина в четверг, вернулся утром с промасленным свёртком и с очень довольной рожей, и сказал только: «Не боись, никто не хватится». Я посмотрел на свёрток, посмотрел на Мишку и решил, что в моём положении задавать вопросы – роскошь.

К обеду пятницы каретка стояла на месте, и все восемь болтов были затянуты.

А потом мы полдня ставили гусеницу.

Вот про это надо рассказать подробно, потому что я, честно говоря, сам недооценил.

В голове у меня как было? Каретка встала – накинул гусеницу, натянул, поехали. Я эту операцию видел раз двести в жизни и раз тридцать делал сам.

Только делал я её на машинах, которые стояли на гусеницах.

А мой три года просидел на голых катках, и они ушли в грунт по оси, и вокруг них наросло дерна на полторы ладони.

Копали мы час.

Двумя лопатами – я и Мишка, – а Пашка выгребал руками из-под катков, потому что лопатой там не подлезешь. Земля была плотная, слежавшаяся, вперемешку с окаменевшей смазкой, которая когда-то вытекла из уплотнений. Она отваливалась пластами и пахла.

Выкопали. Трактор просел ещё чуть-чуть, уже в яму.

– Слышь, – сказал Мишка, вытирая лоб. – А как мы его подымем?

– Домкрат где?

– Домкрат один. Он в мастерской, под «эмтэзэшкой» стоит, там коробку снимают.

– А второй?

Мишка посмотрел на меня как на приезжего.

– Какой второй.

Ну да. Один домкрат на мастерскую.

– Тогда брёвнами, – сказал я.

– Каким брёвнами?

– Вон теми.

За мастерской лежали брёвна – их привезли под мостки и не использовали. Мы взяли два, потолще, и сделали то, что делают механизаторы на всём свете, когда домкрата нет: рычаг с подкладкой.

Подняли левый борт на полторы ладони. Подложили чурбаки.

И вот тут я поймал Пашку за шиворот в первый раз – он сунулся под приподнятый борт поправлять чурбак.

– Не лезь.

– Так он же криво…

– Не лезь, я сказал. Подавай оттуда.

Он обиделся. Я не стал объяснять.

Дальше расстелили гусеницу.

Центнера три железа, если не больше, и всё это лежало в земле три года. Мы её тащили втроём, волоком, за конец, и она шла с хрустом, обрывая корни травы, проросшей сквозь звенья.

Расстелили перед трактором по прямой, звеньями как надо – внутренней стороной вверх, чтобы каткам было по чему ехать.

Пальцы я перебрал заранее, в четверг. Два были сбиты в грибок, их выбивали кувалдой через выколотку, а один засел так, что пришлось греть. Новых пальцев не было. Я поставил старые, но перевернул – они изнашиваются с одной стороны.

Потом ослабил натяжное.

Вот тут была отдельная песня. Натяжной винт направляющего колеса за три года прикипел насмерть. Я его поливал керосином, стучал, потом опять поливал. Он не шёл вообще.

– Греть, – сказал Мишка.

– Нечем.

– А в кузне?

– В кузне холодно, там с семьдесят девятого не топят.

Мишка почесал в затылке и ушёл. Вернулся минут через двадцать с паяльной лампой, откуда взял – опять не сказал.

Грели минут десять. Потом винт пошёл – со скрежетом, но пошёл. Я отвернул его до конца, и направляющее колесо ушло назад, и появился запас, без которого гусеницу не соединишь никак.

Тягач Мишка привёл сам.

Не наш – из второй бригады, «Беларусь», и договорился он за десять минут, и я даже не спросил чем.

Зацепили трос за буксирную и потащили.

И вот здесь я чуть не запорол всю работу.

Потому что тащить трактор на разложенную гусеницу надо медленно и по чуть-чуть, и всё время смотреть, как катки на неё встают. А мужик на «Беларуси» был чужой, он спешил и меня плохо слышал из-за своего дизеля.

Он дёрнул.

Трактор пошёл, катки заехали на гусеницу – и поехали дальше, к концу, потому что гусеница коротка ровно на то, чтоб её соединить, и лишнего там нет.

Передний каток дошёл до последнего звена.

– Стой! – заорал я. – Стой, стой, стой!

Мужик не услышал.

Мишка кинулся к нему через трос – я даже не успел испугаться за Мишку – и заколотил кулаком по кабине.

«Беларусь» встал.

Передний каток стоял на самом краю последнего звена, наполовину свесившись. Ещё полметра – и трактор ушёл бы катками с гусеницы на землю, и мы бы всё это выкапывали, поднимали и стелили заново.

Я постоял, подышал.

– Паш, – позвал я. – Иди сюда.

Он подошёл.

– Видишь?

– Ага.

– Вот так это и бывает. Никто не дурак, все при деле – просто двое орут, а третий за дизелем ни хрена не слышит.

– Понял.

– Ни хрена ты не понял. – Я вытер руки. – Когда тащат – стоит один человек и командует, и его команду видно рукой, а не голосом. А остальные молчат. Понял?

– Понял.

Вот это он, кажется, действительно понял.

Соединяли ещё час.

Один конец подняли на звёздочку – руками, вдвоём, и это было тяжело так, что у меня потом два дня болели предплечья. Второй протянули через направляющее колесо и поверх поддерживающих роликов, ломом, по звену за раз.

Концы свели. Не совпали – не хватало сантиметра полтора.

– Опять натяжное? – спросил Мишка.

– Оно уже до конца.

– И чего?

– Ломом.

Мы поддели гусеницу ломом и подтянули, и Пашка держал, и я загонял палец кувалдой, и он не шёл, потому что отверстия стояли не соосно.

Пришлось выбивать обратно, перецеплять и заново.

Со второго раза сел.

Потом я натягивал.

Натягивал долго и по чуть-чуть. Повернёшь винт – иди проверяй провис поверху, между поддерживающими роликами. Там надо сорок миллиметров, ну плюс-минус.

Перетянешь – сожрёшь пальцы и подшипники направляющего колеса. Недотянешь – она тебе соскочит на первом же крутом повороте.

И надевать ты её будешь вот так же, как сегодня. Только в поле. И в грязи.

Я выставил тридцать пять и решил, что после первого дня подтяну.

В четвёртом часу мы опустили трактор с чурбаков.

Он встал на две гусеницы, ровно, без перекоса, и это было первое, что я в нём увидел красивого.

– Ну! – Мишка отступил на шаг и полюбовался. – Красота же.

Красота была относительная. Трактор по-прежнему стоял без стёкол, с прогрызенным сиденьем и разбитой приборкой.

Но он стоял на гусеницах. И перестал быть грудой.

– Теперь топливная.

– Ой.

– Что «ой»?

– Да там дрянь одна. – Мишка сплюнул. – Соляра три года стояла, она ж скисла.

Она и правда скисла. Мы слили из бака литров сорок – вонючей бурой жижи с водой и осадком, – и я его потом ещё дважды промывал чистой соляркой, которую Мишка натаскал из бочки на четвёртой бригаде, и последний раз слитое было уже почти прозрачным.

Фильтры я вычистил и промыл. Новых не было, но старые оказались бумажные, и я их аккуратно продул и поставил обратно, зная, что это на две недели, не больше.

С форсунками возились дольше.

Их пришлось снимать, а потом искать, на чём проверить, и стенда в мастерской не было – точнее, был, но неисправный, и уже года четыре как. Пришлось делать по-дедовски: собрать форсунку с трубкой, прокачивать вручную рычагом подкачки и смотреть на факел.

Три из четырёх дали нормальный распыл. Четвёртая лила струёй.

– Распылитель кончился. – Я щёлкнул по корпусу ногтем. – Надо менять.

– Нету распылителей, – тут же сообщил Мишка. – Ни у кого.

– У Кочергина есть.

– Так он не даст.

– Даст.

Я взял форсунку и пошёл на склад.

Кочергин выслушал, посмотрел на форсунку, повертел в руках.

– Один распылитель. – Я положил форсунку на стол. – И я вам вторую каретку приволоку. Ту, что обещал. Она целая, я её вчера смотрел.

Он поставил форсунку на стол.

– Ты, Лыткин, торгуешься как цыган на ярмарке.

– Я не торгуюсь, Пал Иваныч. Я меняюсь.

– А разница?

– Разница в том, что торгуются на цену, – объяснил я, – а меняются на пользу. Вам каретка на склад – прибыль. Мне распылитель – трактор поедет. Никто внакладе.

Кочергин посмотрел на меня как-то по-новому.

Я к этому взгляду ещё вернусь, потому что это был первый раз, когда взрослый мужик в этом колхозе посмотрел на меня без снисхождения. Просто как на человека, с которым имеет смысл разговаривать.

Он молча слез с табурета, ушёл в глубину склада и вернулся с коробочкой.

– Расписывайся.

– Так вы ж говорили – не положено.

– Положено, – буркнул он. – Аварийный ремонт. Бумажка будет.

Он вписал распылитель в книгу и придвинул мне ведомость.

Я расписался и вышел на крыльцо, и мне хотелось смеяться.

Аварийный ремонт. Вот же ж. Оказывается, было можно. Просто три года никто не оформлял.

Аккумулятор мы взяли с «Беларуси», которая стояла в мастерской разобранная и до июня всё равно никуда не собиралась. Взяли с ведома завмастерской, который сначала поворчал, а потом махнул рукой: бери, только верни.

Масло я слил и залил свежее – тоже выпрошенное, тоже по мелочи, тоже с обещаниями.

Ремни Мишка приволок откуда-то в субботу утром. Генератор нашёлся в куче на задах мастерской – снятый, но рабочий, я его перебрал и продул.

И вот к полудню тридцатого апреля мы стояли перед ДТ, и делать было больше нечего.

Всё, что можно было сделать без запуска, было сделано.

– Ну чего. – Голос у Мишки сел. – Крутим?

Вокруг собралось человек восемь.

Не знаю, откуда они взялись. Я работал, никого не звал, но слух по мастерской прошёл, и мужики подтягивались по одному, как бы мимо, как бы по делу, и потом оставались.

Гнидин тоже пришёл.

Я его в первый раз увидел вблизи: мужик лет тридцати пяти, рыхлый, с мокрыми глазами, из тех, у кого вечно всё не задалось не по своей вине. Он встал позади всех и молчал, и по его лицу было видно, что он очень, очень хочет, чтобы трактор не завёлся.

Я его понимал. Если эта железка сейчас поедет, то получится, что три года она стояла из-за него.

– Крутим, – сказал я.

Залез в кабину, сел на фуфайку, брошенную поверх прогрызенного сиденья.

Проверил рычаги. Нейтраль. Подкачал топливо рычагом – раз двадцать, до упругости. Приоткрыл декомпрессор.

И повернул ключ.

Пускач затрещал.

Пускач на ДТ – это отдельный маленький бензиновый двигатель, который раскручивает большой дизель, и он у меня схватился с третьей попытки – зачихал, потом застучал, потом взвыл на своих оборотах.

Мужики за спиной загудели.

Я дал пускачу поработать, прогреться. Потом включил передачу на редукторе, и маховик пошёл, и дизель начал проворачиваться – тяжело, с натугой, выдавливая из себя трёхлетнюю спячку.

Я закрыл декомпрессор.

Он схватил на второй секунде.

Хлопнул, выбросил из трубы столб чёрного дыма – жирного, как из паровоза, – потом ещё раз, потом затрясся весь, и я поймал ручку подачи и придержал обороты, и он вышел на них, и пошёл, и загудел.

Ровно.

Я сидел в кабине и слушал, как работает СМД-14, и у меня почему-то щипало в глазах, и я списал это на дым.

Мужики орали.

Я потом много раз вспоминал этот момент – не подвиг какой-нибудь, не собрание, не драку, а вот именно это: как восемь человек посреди двора орут и хлопают друг друга по спинам оттого, что заработала железка, которую три года считали покойником.

Мишка приплясывал. Прямо приплясывал, честное слово, с папиросой в зубах.

Я поработал минуты три на средних, слушая. Стук был – из-под клапанной крышки, ровный, характерный. Зазоры. Ерунда, отрегулирую вечером. Дыма многовато, но это первый запуск после долгой стоянки, это нормально, продышится.

Заглушил.

Стало очень тихо.

– Ну ты дал, – выдохнул кто-то.

– Три года стоял, – подхватил другой. – Три года, а тут за четыре дня.

– Так его никто и не смотрел.

– А чего его смотреть, если Гнидин сказал…

И вот тут все обернулись на Гнидина.

Он стоял красный и смотрел в землю. Ему бы уйти минуту назад, но он остался, и теперь уходить было поздно и глупо.

Я спрыгнул с гусеницы.

Ко мне повернулись – все сразу, – и я понял, что от меня чего-то ждут. Что сейчас правильно и вкусно было бы сказать что-нибудь такое. Про то, что некоторые сначала гробят технику, а потом её хоронят, чтобы себя прикрыть.

Двадцатидвухлетний Петька сказал бы. Обязательно.

А я посмотрел на этого рыхлого мужика с мокрыми глазами и вдруг очень отчётливо понял: он мне ещё пригодится. Не сегодня. Летом, в уборочную, когда мне будет нужен человек, который согласится взять на себя лишнюю смену.

– Гнидин, – позвал я.

Он поднял голову.

– Ты его на Кривом логу сажал?

– Ну.

– Как вытаскивали? Тросом за что цепляли?

Он заморгал.

– За… за буксирную. Сзади.

– А дёргали рывком или внатяг?

– Рывком, – выговорил он тихо. – Тягач дёргал, «сотка».

– Ну вот и порвали каретку. – Я вытер руки о штаны. – Рывком нельзя гусеничный тащить, у него ходовая не рассчитана. Ты его не гробил, ты его неправильно вынимал. Это разные вещи.

Гнидин смотрел на меня и молчал.

Я не знаю, что он ожидал услышать, но точно не это.

– И три года потом молчал, – добавил я, – потому что боялся, что спишут на тебя. Так?

Он не ответил.

– Так. – Я кивнул. – Ладно. Никто на тебя ничего не списывает. Каретка стоила восемьдесят рублей и лежала в крапиве за забором.

Развернулся и пошёл к ведру мыть руки.

За спиной было тихо, а потом кто-то хмыкнул, и разговор пошёл дальше, уже про другое.

Мишка догнал меня у ведра.

– Ты чего его не приложил-то? – спросил он с искренним недоумением. – Он же тебе трактор угробил.

– А зачем?

– Так интересно же.

– Миш. – Я плеснул воды на руки. – Он теперь мой должник. А если б я его при всех носом натыкал – был бы враг. Мне враги на кой?

Мишка задумался.

Он вообще довольно много задумывался в последние дни, и мне это нравилось.

– Логично, – выдал он наконец.

Вечером я регулировал клапаны.

Один, при керосинке, потому что переноску Пашка унёс обратно в гараж, а мне было лень идти. Открыл клапанную крышку, нашёл метку, выставил поршень в верхнюю мёртвую, взял щуп.

Зазоры оказались разбитые все восемь. Немудрено.

Работа была тихая, аккуратная и по-настоящему приятная – из тех, где ничего не надо ломать и таскать, а надо только сидеть и делать точно. Я её всегда любил.

Уже в темноте пришёл Семёныч.

Пришёл, как всегда, беззвучно, встал за плечом и стал смотреть. Я не обернулся, продолжал крутить.

– Стучал.

– Стучал. Зазоры.

– Много?

– На пятом с половиной ходит. – Я показал щуп. – Должен быть тридцать.

Семёныч помолчал.

– Я его слушал.

– И как?

– Сухой звук. Масло дай ему поработать.

– Дам.

Он ещё постоял.

– Сколько ты его собирал? – спросил он вдруг.

– Четыре дня.

– Хм.

И ушёл.

Я закончил, закрыл крышку, вытер руки. Сидел на гусенице в темноте, курил и смотрел на мастерскую, где горела одна лампа над воротами.

Четыре дня. И восемьдесят рублей запчастей, из которых половина – металлолом.

А три года стоял.

Я думал не про то, какой я молодец, а про то, сколько ещё такого добра тут стоит по углам. Комбайны, которые не тянут, потому что никто не смотрел зазоры. Сеялки с забитыми аппаратами. Прицепы без тормозов.

И как это всё, вместе взятое, даёт колхоз, в котором люди работают от зари до зари и живут в нищете.

Ладно, подумал я. Мне-то что.

Я себе трактор сделал, и на нём буду работать, и мне будет удобно. Вот и вся моя программа. А колхоз пусть сам как-нибудь.

Я тогда честно так думал. Первого мая тысяча девятьсот восемьдесят второго года.

Утром была демонстрация.

Я, честно, забыл, что это такое. То есть помнил, что в советское время первого мая ходили с транспарантами, но помнил как-то из телевизора – Красная площадь, шарики, Брежнев на трибуне.

А тут было по-другому.

Собирались у конторы к десяти. Народу пришло человек полтораста – то есть, считай, все, кто мог ходить. Бабы в платках и в лучших кофтах. Мужики в пиджаках поверх свитеров, потому что ветер. Дети с флажками, ошалевшие от свободы.

Транспаранты вынесли из клуба – фанерные щиты на палках, подновлённые с прошлого года: «Слава труду!», «Решения XXVI съезда – в жизнь!», «Мир! Труд! Май!»

Комсорг – тощий парень в очках, лет двадцати пяти, с папкой – метался и всех строил.

– Механизаторы! Механизаторы, вы за животноводами! Маша, куда ты полезла, вы в конце! Дядя Гриш, дядя Гриш, флаг ниже, не видно ж ничего!

Заиграла гармошка.

Я стоял в толпе, среди своих, и меня охватило то чувство, которое я потом не смог никому объяснить.

Это было смешно. Реально смешно: фанерные лозунги, репродуктор, из которого хрипел марш, важный комсорг с папкой, председатель на крыльце в пальто и в шляпе.

И одновременно – у меня перехватывало горло.

Потому что все они были живые.

Вот стоит Иван Артемьевич Мещеряков, фронтовик, при орденах, и орденов у него полная грудь, и он их надел не для парада, а потому что первое мая. Вот бабы с фермы, у которых руки как у моей матери. Вот пацаны с флажками, из которых половина через десять лет уедет, а половина сопьётся.

Вот моя мать, в синем платке, который она надевала только по праздникам, стоит с товарками и что-то им говорит, и все смеются.

Через двадцать лет тут не будет ничего. Ни конторы, ни клуба, ни этих людей. И никто не будет ходить первого мая с фанерными щитами, и это правильно, наверное, потому что щиты дурацкие, но господи, как же их всех было жалко и как же они хорошо стояли на этой площади.

Я стоял и хлопал глазами, как дурак.

– Ты чего? – толкнул меня Мишка.

– Ветер. – Я потёр глаз. – В глаз надуло.

Пошли.

Колонна двинулась от конторы, по главной улице, мимо школы, к клубу. Гармошка играла, дети орали, репродуктор хрипел. Собаки бежали рядом и лаяли на транспаранты.

Прошли метров восемьсот. Вот и вся демонстрация.

У клуба был митинг. Председатель говорил речь.

Аркадия Павловича я разглядел как следует впервые.

Он стоял на крыльце клуба, над людьми, – крупный мужик лет пятидесяти в хорошем драповом пальто и в шляпе, единственной шляпе на всё село. Лицо у него было гладкое и уверенное, и говорил он хорошо: не по бумажке, громко, с правильными паузами.

– … и в этом году, товарищи, – говорил председатель, – перед нашим хозяйством стоят серьёзные задачи. Продовольственная программа, принятая партией, требует от каждого из нас…

Я слушал вполуха и смотрел на него.

В первой жизни я его почти не знал. Ну председатель и председатель, начальство, оно всегда где-то наверху. Помню, что его в восемьдесят пятом или шестом сняли, и он куда-то уехал.

А сейчас я смотрел на него глазами человека, который тридцать лет продавал технику и повидал всяких начальников.

И видел совершенно понятный тип.

Он не хозяин. Хозяин смотрит на своё хозяйство, а этот смотрел на людей – не как на работников, а как на зрителей. Он проверял, слушают ли. Он делал паузу и ждал, отреагируют ли. Ему было важно, как он выглядит.

Такие обычно очень хорошо отчитываются наверх и очень плохо решают на месте. Такие держат вокруг себя удобных, а неудобных выдавливают. И такие панически боятся выглядеть глупо при людях.

Полезное знание, подумал я. Пригодится.

– … добиться высоких показателей на весеннем севе, – заканчивал председатель, – и достойно встретить…

Дальше я не слушал, потому что увидел Людку.

Она стояла у крыльца сельпо, метрах в тридцати, с двумя подружками.

Я её узнал сразу и мгновенно – раньше, чем сообразил, кто это.

Господи.

Вот что странно устроено в человеке: я двадцать лет прожил с Тонькой, у меня был сын, у меня потом была женщина в райцентре, с которой я десять лет провёл в общем-то счастливо. А Людку Тихонову я помнил всю жизнь, все сорок шесть лет, и вспоминал её раза три в год, и каждый раз с досадой.

Потому что в той жизни у нас ничего не было.

Мы потанцевали два раза в мае, и один раз я её проводил, и потом я подрался с Витькой и получил горбинку на нос, а Людка через две недели уехала на курсы в район, а когда вернулась, у меня уже была Тонька и Тонька уже была беременная.

И всё. И больше ничего.

Она стояла и смеялась чему-то, запрокинув голову. В светлом плаще, с волосами, которые ветер трепал во все стороны, и она их всё время убирала со лба и всё время не успевала.

Двадцать лет. Ей сейчас двадцать лет.

Мне шестьдесят восемь.

Я стоял и смотрел на неё, и во мне происходило что-то невнятное и сложное. С одной стороны – тело у меня было двадцатидвухлетнее, и оно на неё отреагировало быстро и недвусмысленно. А с другой – я смотрел на эту девчонку и видел ребёнка. Совсем молоденькую, с круглыми щеками, с этими её растрёпанными волосами.

И меня накрыло нежностью такой силы, что я растерялся.

Ей двадцать лет, и она понятия не имеет, что у неё впереди. Она сейчас думает про танцы, про плащ, про то, идёт ли ей причёска. И она смеётся, потому что первое мая и солнце.

– Петь. – Мишка проследил мой взгляд и заржал. – Ну ты глазами-то не так лупай, а то вывалятся.

– Отстань.

– Не, ну а чего. – Он пихнул меня локтем. – Иди подойди.

– Пойду.

– Прям сейчас?

– А чего тянуть?

И пошёл.

Вот что даёт возраст, так это отсутствие мандража.

Двадцатидвухлетний Петька Лыткин к красивой девушке подходил, как на минное поле: краснел, суетился, лихорадочно придумывал, что сказать, и говорил в итоге глупость. Я это про себя помнил прекрасно.

А мне было шестьдесят восемь, и я за свою жизнь провёл тысячи разговоров с людьми, от которых мне что-то было нужно. И знал главное правило: не надо ничего изображать. Надо просто говорить с человеком, как с человеком.

– Здравствуй, Люда.

Она обернулась.

И вот тут я поймал момент, ради которого, наверное, всё и затевалось.

Она посмотрела на меня – сначала мельком, привычно, как смотрят на знакомое лицо. А потом задержала взгляд. И у неё поменялось выражение.

Совсем чуть-чуть. Но я это увидел.

Потому что перед ней стоял не тот Петька, которого она знала с седьмого класса. Стоял парень, который смотрел на неё спокойно, весело и без всякой паники.

– Здравствуй. – Она убрала волосы со лба. – Ой, а ты чего такой… – поискала слово, – серьёзный?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю