Текст книги "Механизатор 82 (СИ)"
Автор книги: Андрей Вершинин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
Кузьмин долго на меня смотрел.
– Ты умный парень, – проговорил он. – Ты только не спрашивай меня об этом вслух при людях. Ладно?
Он поправил кепку и пошёл к магазину.
Уже отойдя шагов на пять, обернулся.
– И вот что, Петя. Не про меня думай. Я тут двадцать лет и ещё пять просижу. Ты про себя думай.
К парторгу я пошёл в феврале, второго числа.
Ситников Илья Захарович принял меня у себя в кабинете – маленьком, в конце коридора, с сейфом и портретом, – и слушал двадцать минут, не перебивая.
Потом сложил руки на столе.
– Пётр Сергеевич.
– Да.
– Я вам ничем помогать не буду.
Сказано это было спокойно и без всякого стыда.
– Понял.
Я встал.
– Сядьте.
Я сел.
Ситников смотрел на стол.
– Я двадцать лет секретарь парткома, – проговорил он. – Знаете, сколько за двадцать лет было отчётных собраний?
– Двадцать.
– Двадцать. И на девятнадцати из них никто ни разу не встал.
Он поднял глаза.
– На одном встали. В шестьдесят восьмом.
– И что?
– И ничего. – Ситников отвёл взгляд. – Человека не сняли, не выгнали, ничего с ним не сделали. Его просто перестали замечать. Через два года он сам ушёл в Новосёлово.
Он помолчал.
– Идите. – Ситников придвинул к себе бумагу. – И вот что. Вы меня о помощи просили – я отказал. Вы это запомните.
– Запомнил.
– Хорошо. Идите.
Я вышел в коридор и минуты полторы стоял.
Он мне отказал так, чтобы я это запомнил.
Он ни разу не сказал, что будет делать на собрании.
Про шестьдесят восьмой год я спросил у матери в тот же вечер.
Спросил прямо, за столом.
– Мам. Кто в шестьдесят восьмом на собрании выступал?
Мать сидела и подшивала что-то.
Она не подняла головы и не остановилась, но иголка у неё пошла медленнее.
– Отец, – сказала она.
Я поставил кружку.
– Батя?
– Батя. – Она перекусила нитку. – В феврале шестьдесят восьмого. Про наряды. Тогда бригадир наряды закрывал как хотел, а мужики по два месяца не знали, за что получили.
– И что?
– Ничего. – Мать разложила рубаху на коленях. – Пошумели и разошлись.
– А с ним?
– А с ним ничего. – Она вдела нитку. – Никто его не тронул. Просто с той поры он до бригадиров не дошёл. Его два раза выдвигали и два раза не проводили.
Она шила.
– Мам.
– Что.
– Ты его тогда поддержала?
Иголка остановилась.
Мать сидела с рубахой на коленях и смотрела на неё.
– Нет, – сказала она.
Я молчал.
– Я ему тогда: не лезь. – Она говорила ровно, глядя на шов. – У нас Петька маленький, у нас корова, ты чего лезешь. Я ему это два вечера говорила.
Она подняла голову.
– И он не полез второй раз. Ни разу больше. Пятнадцать лет.
Мы сидели.
– И я до сих пор не знаю, правильно я сделала или нет, – закончила она.
Она отложила рубаху.
– Иди, Петя. Ты иди.
Она встала, взяла шитьё и ушла к себе за занавеску, и я слышал, как она там ещё долго не ложилась.
С Людкой мы разговаривали в субботу, двенадцатого февраля.
Она пришла к нам вечером – она к тому времени приходила уже свободно, и мать её кормила, и никто уже ничего по этому поводу не говорил, – и мы вышли на улицу, потому что дома разговаривать было негде.
Мороз стоял градусов пятнадцать, тихий.
Мы дошли до моста и стояли на нём, и внизу подо льдом угадывалась речка.
– Через неделю.
– Через неделю.
– Ты всё написал?
– Написал.
Она стояла, спрятав руки в рукава.
– Петь. А если не получится?
Я подумал, врать или нет, и решил не врать.
– Тогда будет так. Меня не выгонят. Из колхоза выгнать нельзя, это не завод, тут общее собрание нужно. Меня просто отставят.
– Как отставят?
– Так. Переведут с трактора на что-нибудь. Наряды будут закрывать по минимуму. В мастерскую не пустят. Через полгода я буду возить воду на ферму за сто рублей, и все будут разговаривать со мной вежливо.
Людка молчала.
– И ещё. Начнут коситься. Не все. Но человек десять будут думать, что из-за меня к ним ходила комиссия.
– И что ты тогда?
– Тогда уеду.
Она повернулась.
– Куда?
– В район. Или в Барнаул. Я слесарь, я не пропаду. – Я смотрел на лёд. – В городе платят больше, чем тут. И там никто не знает, что я лез.
Людка стояла и смотрела на меня.
– Ты меня спрашивать будешь?
– Что?
– Я говорю: ты меня спрашивать будешь? – Она вынула руки из рукавов. – Ты сейчас за нас двоих всё решил и рассказал. А спросить?
Я стоял.
– Спрашиваю.
– Что спрашиваешь?
– Люд. Если не выйдет и мне придётся уехать – ты поедешь?
Она смотрела на меня секунды три.
– Дурак ты, Лыткин.
– Это «да»?
– Это «дурак». – Людка отвернулась к перилам. – Я в сельпо заведующая. У меня, между прочим, корочки. Меня в райцентре с руками возьмут, там товароведов нет.
– То есть…
– То есть я тебя ещё в мае спрашивала. – Она глядела на речку. – А ты мне тогда чего ответил?
Я вспомнил, что ответил.
– Ну вот. А теперь ты спрашиваешь.
Она помолчала.
– Поеду, – сказала она. – Только ты сначала выступи.
Тимофеев в те недели вёл себя странно.
Он стал заходить в мастерскую чаще, чем всю осень, и заходить не с проверкой, а как-то так: походит, посмотрит, спросит про гидравлику и уйдёт.
Девятого февраля он остановился у моего верстака.
На верстаке лежала раскрытая тетрадь – та самая, третья, – и я её не убрал, потому что не успел.
Он посмотрел на неё сверху.
Он смотрел секунд пять, и я точно знаю, что он прочитал как минимум заголовок, потому что заголовок был написан крупно.
Потом отошёл к комбайну и стал разглядывать наклонную камеру, которую разглядывать было незачем.
– Лыткин.
– Да.
– Шкив тот, с вариатора. Ты его перебирал?
– Перебирал. В ноябре.
– Ну-ну.
И ушёл.
Папку я собрал к пятнадцатому февраля.
В ней было девять позиций, каждая на отдельном листе, и к каждой приложен документ или заверенная копия.
Топливо: журнал с шестого мая, завизированный главным экономистом, с номером. Фактический расход по моему трактору за сезон – восемь и шесть литра на гектар при норме одиннадцать. Списание – по норме. Разница по хозяйству за год, если считать по всем: около сорока тонн дизтоплива.
Простои: сводная по уборке, часы и причины.
Ремонт: сводка готовности на первое июня – сорок процентов; фактически готовых машин – две.
Потери: сорок гектаров валков, ушедших под дождь, потому что не хватило транспорта.
Премии: фонд, положение семьдесят шестого года, ведомость.
Списание: акт от мая восемьдесят первого, три тысячи двести рублей, детали отсутствуют, третья подпись – Дегтярёв.
Кадры: штатная единица кузнеца пустая с семьдесят девятого, фонд закрывался на общие работы.
Земля: пары, повторные посевы, недобор семьсот сорок тонн, два вырванных листа.
Ферма: заявки Матвеича с семьдесят восьмого года, падёж, вынужденный убой, стена в полкирпича, крыша, транспортёр, молокопровод.
Про надой не было ни строчки.
Я перечитал всё это восемнадцатого вечером, сидя на кухне, и понял, что ни одна из девяти позиций не является преступлением.
Ни одна.
Всё сделано по положению, по норме, по акту и по указанию сверху, и каждый отдельный человек в этой цепочке поступал правильно.
Я закрыл папку и пошёл спать.
Спал я, кстати, прекрасно.
В той жизни я перед каждым серьёзным разговором не спал ночь, курил и репетировал, и наутро приходил разбитый и говорил хуже, чем мог.
А тут заснул через десять минут.
Двадцать два года – хорошая штука.
Глава 25
Двадцатого февраля с утра было минус двадцать восемь и полное безветрие.
В такую погоду над селом стоят печные дымы – прямые, белые, от каждой трубы, – и снег скрипит так, что за квартал слышно, кто идёт.
Собрание назначили на одиннадцать.
Мать встала в шесть и до девяти гладила. Она гладила мою рубашку, свою кофту и платок, который гладить было незачем, и делала это молча.
– Мам.
– Ешь.
– Ты чего с шести на ногах?
– Ешь, я говорю.
В половине одиннадцатого она надела пальто, повязала этот платок и посмотрелась в зеркало у двери – посмотрелась быстро, искоса, как смотрятся женщины, которые давно перестали это делать всерьёз.
– Пошли.
К клубу шли со всего села.
Шли группами и по одному, по обеим сторонам улицы, в валенках и в фуфайках, бабы в пуховых платках поверх шапок. Кто-то вёл детей, хотя детей на собрание не пускали, и детей потом отправляли обратно, и они всё равно потом торчали в тамбуре.
Клуб у нас был на сто восемьдесят мест.
Пришло человек триста.
Скамейки заняли к без четверти одиннадцать, потом натаскали стульев из школы, потом стулья кончились, и человек восемьдесят стояли вдоль стен и в проходе. В тамбуре курили и не расходились, и оттуда всё время тянуло холодом и дымом.
Пахло валенками, овчиной и мокрым деревом.
Я сел у окна, в третьем ряду с краю.
На этом самом месте я сидел в первой жизни.
Я это понял, когда сел: я сидел вот тут, у окна, где дует, и хлопал в тех местах, где хлопали все, и ушёл домой, и не запомнил из этого собрания ни единого слова.
В президиум сели шестеро.
Председатель Аркадий Павлович. Парторг Ситников. Главный бухгалтер. Лапин. Доярка-передовик Кузнецова, которую посадили для правильного вида. И человек из района.
Человека из района звали Крайнов, он был инструктор орготдела райкома, лет сорока, в сером костюме и в валенках с галошами, и он с самого начала достал блокнот и открыл его.
Больше он в тот день почти ничего не делал.
Начали с формальностей.
Избрали президиум – за, единогласно. Избрали секретаря – Гену Пыжова. Избрали счётную комиссию из трёх человек, и на этом произошла первая заминка, потому что один из трёх не пришёл, а второй оказался не членом колхоза, а зятем члена колхоза.
Разбирались минут семь.
Зал развлекался.
– Так он же в семьдесят девятом вступал!
– Не вступал он! Он в Новосёлове числится!
– Да он тут с рождения живёт!
– Живёт – не значит член.
В конце концов третьим взяли Мещерякова, который отбивался как мог и был назначен насильно.
Отчёт председателя занял пятьдесят минут.
Отчёт был хороший.
Аркадий Павлович читал по бумаге, но читал живо, отрываясь и глядя в зал, и говорить он умел.
Урожайность шестнадцать центнеров с гектара – лучшая за девять лет. По району второе место. План по хлебу перевыполнен на девятьсот тонн. Надой две тысячи триста восемьдесят на фуражную корову, план выполнен. Введено в строй восемьсот метров водопровода на центральной. Одиннадцать человек награждены, восемь занесены на доску почёта.
Он назвал фамилии.
Мою назвал шестой, как и в сентябре, и зал похлопал, и кто-то сзади сказал негромко «во даёт», и я не понял, про кого.
Кончил он про трудности.
Трудности были такие: район поздно довёл лимиты, «Сельхозтехника» не поставила запчасти, погода в августе, и общая нехватка кадров.
Хлопали долго.
Хлопали искренне – вот что надо понимать. Люди год работали как проклятые, им сказали, что они молодцы, и они хлопали.
Вторым пунктом по регламенту шёл отчёт ревизионной комиссии.
Это было написано в повестке, вывешенной у входа, и на это никто не обратил внимания, потому что отчёт ревизионной комиссии на отчётном собрании – вещь такая же обязательная и такая же пустая, как графин на столе президиума.
Обычно это выглядит так: выходит человек, читает три абзаца про то, что проверено и нарушений не выявлено, и садится.
– Слово предоставляется председателю ревизионной комиссии, – объявил Гена Пыжов, глядя в бумагу. – Дмитрию Егоровичу Кравцову.
По залу прошло движение.
Митрича знали все, и никто не знал, что он председатель ревизионной комиссии.
Он встал в четвёртом ряду.
Он был в том самом пиджаке, в котором ездил на «оленях», и в белой рубашке, застёгнутой под горло, и в руках у него было четыре тетрадных листа.
Он пошёл к сцене.
Шёл он долго, потому что проход был забит, и люди отодвигались, и кто-то шепнул «Митрич, ты чего», и он не ответил.
Поднялся на сцену, встал сбоку от стола, надел очки.
И начал читать.
Читал он плохо.
Он читал медленно, спотыкаясь на длинных словах, водя пальцем по строке, и первые полминуты в зале стоял добродушный шумок, потому что старик читал по бумажке и было немножко смешно.
– Ревизионная комиссия колхоза «Заря» в составе трёх человек… в период с двадцатого декабря по десятое февраля… провела проверку…
Он остановился, поправил очки.
– Первое. Актом от двенадцатого мая тысяча девятьсот восемьдесят первого года списано узлов и деталей на сумму три тысячи двести шестнадцать рублей сорок копеек. Комиссии предъявить списанное имущество не смогли. Актов о фактическом уничтожении или сдаче в металлолом не имеется.
Шумок кончился.
– Второе. Фонд материального поощрения за восемьдесят второй год составил девять тысяч четыреста двенадцать рублей. Распределён по положению, утверждённому правлением в тысяча девятьсот семьдесят шестом году, процентом от должностного оклада. Механизаторам, шофёрам и комбайнёрам, а всего сорока пяти человекам, выплачено одна тысяча триста двадцать рублей, что составляет четырнадцать процентов фонда.
Он перевернул лист.
Лист шелестел на весь зал.
– Третье. Штатная единица кузнеца ремонтной мастерской не замещена с тысяча девятьсот семьдесят девятого года. Фонд заработной платы по данной единице ежегодно закрывался нарядами на общие работы.
– Четвёртое. Комиссия трижды запрашивала книгу истории полей за период с тысяча девятьсот семьдесят второго по тысяча девятьсот семьдесят пятый год. Книга комиссии не представлена.
Митрич снял очки.
Он посмотрел в зал, и в зале было триста человек, и было очень тихо.
– Комиссия свою работу за прошлые годы считает неудовлетворительной.
Он сложил листы.
– Я три года подписывал что принесут, – добавил Митрич. – И это моя вина. Я на себя её беру.
И пошёл со сцены.
Дальше секунд десять не происходило ничего.
Потом Аркадий Павлович засмеялся.
Он засмеялся коротко и по-доброму, как смеются над стариком, который сморозил, и наклонился к микрофону.
– Дмитрий Егорыч, ты садись, садись. – Он развёл руками в зал. – Товарищи, ну вы поймите. Ревизионная комиссия – это же не следственные органы. Это выборный орган из наших же колхозников, люди работают по совести, но в бухгалтерии не специалисты.
По залу пошёл смешок – жидкий, неуверенный.
– По акту восемьдесят первого года я поясню. – Председатель повернулся к главбуху. – Гаврилыч, поясни.
Главбух пояснил.
Он пояснил, что акт составлен по установленной форме, подписан комиссией в составе трёх лиц, проведён по бухгалтерскому учёту и принят районным управлением при годовой отчётности за восемьдесят первый год без замечаний.
– Вот. – Председатель развёл руками. – Принят районом. Без замечаний.
Он посмотрел на Крайнова.
Крайнов писал в блокноте и не поднял головы.
Прения открыли в час дня.
Первым выступил Гнидин, и выступил про дорогу к дальним полям, и говорил семь минут, и это было нормальное выступление, каких на таких собраниях бывает четыре или пять.
Потом выступила Кузнецова, из президиума, про то, что на ферме холодно.
Потом председатель посмотрел в зал и спросил, кто ещё.
Я поднял руку.
– Лыткин, – сказал Аркадий Павлович и улыбнулся. – Ну, давай, Лыткин.
Я вышел с папкой.
Говорил я двадцать две минуты.
Я это знаю точно, потому что потом Гена Пыжов сказал, и он засекал, потому что вёл протокол.
Начал я не с обвинения.
– Товарищи. Я тут ни одного человека обвинять не буду. Я скажу девять цифр, и после каждой скажу, кто виноват. И девять раз ответ будет один: никто.
В зале зашевелились.
– Первое. Топливо.
Я поднял журнал.
– Вот журнал. Он прошнурован, у него номер, его в июне завизировала главный экономист. Я с шестого мая записывал: сколько залил, сколько отработал, сколько гектаров сделал. Мой фактический расход за сезон – восемь и шесть литра на гектар. Норма списания – одиннадцать. Списывали мне по норме.
Я положил журнал.
– По хозяйству, если считать по всем тракторам, разница за год – около сорока тонн дизельного топлива. Это одиннадцать полных заправок бензовоза.
– Норма утверждена в семьдесят первом году! – крикнули с места.
Кричал Кузьмин.
– Верно. Норма утверждена в семьдесят первом и хозяйство её менять не вправе. Виноватых нет. Я и говорю: нет.
Я перевернул лист.
– Второе. Ремонт. На первое июня по сводке готовность комбайнов сорок процентов. Фактически на ходу было два комбайна из четырнадцати. Сводку составлял не я, подписывал не я, спрашивать не с кого: она составлена по методике, где машина считается готовой, если по ней начаты работы.
– Третье. Простои. За уборку по моим записям машины простояли под комбайнами четыреста двадцать часов. Причина – не хватало транспорта. Транспорт стоял в очереди на весовой, потому что каждую машину взвешивали дважды. Мы это исправили в августе, за один день, распоряжением главного экономиста. Никто до этого двадцать лет не мешал это исправить. И никто не исправил.
Я слышал, как в зале перестали кашлять.
– Четвёртое. Потери. Восемнадцатого августа под дождь ушло сорок гектаров валков на дальнем клину. Мы туда не успели перебросить комбайны, потому что дороги встали, а перевалочную площадку у развилки сделали на два дня позже, чем надо было. Это моя вина в том числе. Я предложил поздно.
Тут я сделал паузу.
– Пятое. Премия.
– Фонд девять тысяч четыреста двенадцать рублей. Из них механизаторам, шофёрам и комбайнёрам – тысяча триста двадцать. Четырнадцать процентов.
Я посмотрел в зал.
– Дудник Николай намолотил тысячу двести сорок тонн. Больше всех в районе. Получил восемьдесят пять рублей.
– Гуров Степан Егорович вышел кузнецом в июле, отковал за лето полный комплект пальцев на все жатки, впервые за четыре года не покупных. Получил пятнадцать. Формулировка: неполный период работы.
Кто-то в зале громко выдохнул.
– Я всё это говорю не к тому, что кому-то дали много. – Я говорил в зал, не на президиум. – Я к тому, что положение от семьдесят шестого года считает премию процентом от оклада. У механизатора оклада нет, у него сдельщина, и ему считают по среднегодовому вместе с зимой. Значит, чем больше человек работал летом, тем меньше ему выходит премия.
Я закрыл лист.
– Это не воровство. Это положение. И переписать его может только правление или общее собрание.
Я поднял голову.
– Общее собрание – это мы.
Шестое – списание, три тысячи двести шестнадцать рублей, детали не предъявлены, третья подпись под актом – Дегтярёв Иван Семёнович, который в этом акте не понимал ни строчки и подписал что дали.
Седьмое – кузнец: четыре года пустой единицы и четыре года наплавленных криво лап, покупных пальцев и заказов в райцентре по три месяца.
Восьмое – земля.
– Площадь чистых паров за четыре года упала с одиннадцати процентов пашни до четырёх. Норма для нашей зоны – двенадцать. По восьми полям, где пшеница шла третий и четвёртый год подряд, урожайность в этом году была на два и восемь центнера ниже, чем по тем же полям после пара. Недобор – семьсот сорок тонн.
– Откуда цифры? – спросил председатель.
– Из книги истории полей.
– Которую нам ревизионная комиссия не…
– Которую мне дал главный агроном. И которая находится у него.
Лапин поднялся в президиуме.
Он поднялся не спеша, застегнул пиджак и сказал в зал ровно одиннадцать слов:
– Цифры верные. Я их считал вместе с ним. Про пары подтверждаю.
И сел.
Девятое я оставил на конец.
– Ферма. За девять месяцев прошлого года пало сорок семь голов молодняка. В отчётность падежом прошло девятнадцать. Двадцать восемь оформлены вынужденным убоем.
Гул.
– Заявки на ремонт транспортёра, на крышу и на вакуумный насос к молокопроводу подавались с семьдесят восьмого года. Копии есть, я их видел, они лежат дома у ветеринарного врача в мешке.
– В мешке! – крикнул Матвеич со своего места. – А куда я их дену⁈
Засмеялись – и тут же перестали.
– Телятник. Стена в полкирпича. В проекте было полтора. Семнадцать голов болеют бронхопневмонией, лечим и они заболевают снова, потому что стена в полкирпича.
Я закрыл папку.
– Теперь главное.
Я стоял и смотрел в зал.
– Ни один из этих девяти пунктов не преступление. Ни один. Всё сделано по положению, по норме, по акту, по методике и по указанию сверху. Каждый человек в этой цепочке поступал правильно.
– И живём мы при этом нищие.
Я положил ладонь на папку.
– Я не прошу никого наказывать. Я вношу три предложения. Первое: поручить правлению до первого апреля переработать положение о премировании и вынести на собрание. Второе: восстановить складской учёт и порядок списания – с фактическим предъявлением, а не по бумаге. Третье: по каждому невыполненному пункту плана ремонта и строительства назначить ответственного с фамилией и сроком.
Я сошёл со сцены.
В зале было тихо.
И я в этой тишине успел дойти до второго ряда, и тут председатель встал.
– Ну что ж, – сказал Аркадий Павлович.
Он говорил спокойно.
– Товарищи, вот вам молодой человек. Двадцать два года. Полгода как из армии. Работает у нас с апреля – с апреля, товарищи, десять месяцев.
Он вышел из-за стола.
– И вот он вам сейчас рассказал, как надо жить.
Зал молчал.
– А я вам скажу другое. Я в этом колхозе с шестьдесят четвёртого. Я тут восемнадцать лет председателем. Я вам построил школу, я вам провёл водопровод на центральную, я вам в семьдесят девятом выбил в районе четыре комбайна, когда в Новосёлове не дали ни одного.
Он развёл руками.
– А теперь приходит человек с тетрадкой.
Он повернулся ко мне.
– Ты, Лыткин, откуда всё знаешь-то? Ты где этому научился? В армии, что ли?
Я не ответил.
– Ты понимаешь, что ты сегодня сделал? – Голос у него поднялся. – Ты при представителе района вылил на хозяйство ушат помоев. Ты понимаешь, чем это кончится? Комиссия приедет. И проверять будут не меня. Проверять будут каждого. Весовую проверят. Списание проверят. У кого солома во дворе – проверят.
По залу пошёл шорох.
Он это знал. Он бил туда же, куда бил в ноябре Лобанов, и бил точнее.
– И вот ещё что.
Он взял со стола лист.
– Дегтярёв Иван Семёнович. Тут вот выясняется, что за акт восемьдесят первого года отвечает член комиссии. Три тысячи двести рублей, товарищи. – Он поднял лист. – Дегтярёв второго декабря написал заявление об уходе по собственному желанию. По-хорошему. Правление собиралось вопрос закрыть.
Он посмотрел на меня.
– А теперь, после сегодняшнего, придётся разбираться по существу. С материальной ответственностью.
И вот тут встал Семёныч.
Он встал в шестом ряду, у прохода, и оказалось, что он очень высокий, и я никогда раньше этого не замечал, потому что он всегда сидел.
Он ничего не стал говорить.
Он вышел в проход, дошёл до сцены, поднялся на неё, подошёл к столу президиума и положил на него правую руку, ладонью вниз.
– Дай сюда, – сказал Семёныч.
– Что?
– Заявление.
Аркадий Павлович держал лист.
– Иван Семёнович…
– Дай сюда.
Он взял его сам.
Он взял лист у председателя из руки – тот не выпускал, и Семёныч потянул, и лист пошёл, – и, не глядя, порвал пополам, потом ещё пополам, и положил обрывки на красную скатерть.
– Не пойду я никуда.
Зал загудел.
– Иван Семёнович, вы что себе…
– Мне шестьдесят восемь лет. – Семёныч стоял к залу спиной, лицом к столу. – Я в этом колхозе с сорок седьмого года. Я в семьдесят четвёртом писал в район, что домкрат неисправный. Мне ответили, что нарушений не выявлено. А человека уже похоронили.
Он повернулся и пошёл со сцены.
– Дегтярёв! – крикнул председатель.
Семёныч не обернулся.
– Лыткин. – Аркадий Павлович не сел. – Выйди из зала.
Я сидел.
– Я тебе говорю: выйди из зала.
Я не встал.
Я не встал не из геройства, а потому, что у меня в этот момент, честно говоря, отнялись ноги, и я боялся, что если встану, то это будет видно.
Председатель посмотрел на Ситникова.
Он посмотрел на парторга – быстро, коротко, так, как смотрят на того, кто по должности обязан сейчас вмешаться, объявить нарушение регламента, призвать к порядку и закрыть вопрос.
Ситников Илья Захарович сидел, положив руки на стол, и смотрел на скатерть.
Он не пошевелился.
Три секунды.
– Лобанов! Тимофеев! Выведите его.
Лобанов сидел в пятом ряду.
Он не встал.
Он даже не повернул головы – сидел, глядя прямо перед собой, и его лицо я потом вспоминал не раз, потому что на нём ничего не было написано вообще.
Тимофеев сидел в первом.
Он медленно поднялся, постоял и сел обратно.
– Александр Иванович!
– У меня спина, – сказал Тимофеев.
И тут в зале засмеялись.
Засмеялись человек тридцать, коротко и зло, и этот смех был хуже, чем если бы кричали.
Я встал сам.
Встал, но не пошёл к выходу, а вышел в проход и остался стоять.
– Аркадий Павлович.
– Что?
– Я никуда не пойду. И вот почему.
Зал молчал.
– Вы сказали: приходит человек с тетрадкой. Вы сказали: вы у меня работаете десять месяцев.
Я смотрел на него.
– Это не мы у тебя работаем, – сказал я. – Это тебя поставили, чтобы ты нам работать не мешал.
Он преодолел эти четыре метра быстрее, чем я успел подумать.
Ударил он правой, сверху, неловко и сильно – как бьют люди, которые последний раз дрались лет тридцать назад, – и попал мне в скулу, чуть ниже глаза.
Меня повело на скамейку.
Я на неё сел задом, ударился поясницей о спинку и минуты, кажется, полторы после этого ничего не слышал, потому что в ухе стоял звон.
Потом я встал.
Он стоял передо мной, красный, тяжело дыша, с растопыренной правой рукой, и в лице у него было полное недоумение: он сам не понял, что сделал.
Я ударил его один раз.
Ударил слева, в челюсть, коротко, от плеча – как учил Витька в мае, когда мы с ним дрались за клубом и он объяснял мне между делом, что бить надо не рукой, а корпусом.
Аркадий Павлович сел на пол.
Он сел на дощатый пол клуба, между первым рядом и сценой, и сидел, опершись рукой, и мотал головой.
Дальше поднялся крик.
Меня схватили сзади за плечи – держал Витька, и держал крепко, и оттаскивал, и говорил мне в ухо что-то, чего я не разбирал.
Мишка орал.
Бабы кричали. Кто-то полез на сцену. Мещеряков зачем-то стал закрывать окно, которое никто не открывал.
Председателя поднимали двое.
Он встал, отряхнулся и пошёл к сцене, и на середине остановился и обернулся в зал, и я думаю, что он в этот момент хотел что-то сказать.
Он не сказал.
Он посмотрел в зал, и в зале стояло триста человек, и все они на него смотрели, и он этого не выдержал.
Крайнов из района закрыл блокнот.
Он встал за столом президиума – невысокий человек в сером костюме, – подождал, пока станет тише, и сказал ровно одну фразу:
– Собрание продолжается. Ставьте предложения на голосование.
И сел обратно.
Голосовали в четверть четвёртого.
Считала счётная комиссия, включая Мещерякова, который считал добросовестно и три раза сбивался.
Первое предложение – переработать положение о премировании до первого апреля и вынести на собрание.
За – двести восемьдесят четыре.
Против – четыре.
Воздержалось – одиннадцать.
Второе – восстановить складской учёт и порядок списания с фактическим предъявлением.
За – двести девяносто один.
Третье – по каждому невыполненному пункту назначить ответственного с фамилией и сроком.
За – двести восемьдесят восемь.
Аркадий Павлович на голосовании сидел в президиуме и рук не поднимал.
Расходились в пятом часу, уже в темноте.
На улице стоял тот же мороз, дымы шли так же прямо, и снег скрипел.
У меня к этому времени заплыл левый глаз.
Мать ждала у крыльца клуба.
Она стояла в стороне, одна, в своём выглаженном платке, и когда я вышел, посмотрела мне в лицо.
– Дай гляну.
Она повернула мою голову к фонарю.
– Скулу рассёк.
– Немного.
– Снегом надо.
Она набрала снега в варежку и приложила, и я стоял и терпел, и мимо шли люди, и почти каждый что-нибудь говорил.
Говорили разное.
Твердохлеб хлопнул по плечу так, что я присел. Гнидин прошёл молча и кивнул. Кузнецова сказала «ой, Петя». Прохоров остановился, посмотрел и произнёс: «Ну ты дурак», и это, судя по интонации, было высшей похвалой.
Один мужик с центральной, которого я не знал, сказал в сторону, что теперь всем будет хуже.
Может, он и прав был.
Мать держала варежку у моей скулы и молчала.
– Мам.
– Молчи.
– Больно.
– Терпи.
Она подержала ещё, потом убрала руку и вытряхнула снег.
– Пошли домой. – Мать взяла меня под руку. – Я щи поставила.




























