Текст книги "Антология современной уральской прозы"
Автор книги: Андрей Козлов
Соавторы: Андрей Матвеев,Вячеслав Курицын,Владимир Соколовский,Александр Шабуров,Иван Андрощук,Александр Верников,Евгений Касимов,Юлия Кокошко,Нина Горланова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц)
МАТВЕЕВ Андрей Александрович
1955
Частное лицо
Наташе
Часть первая
...Что-то, где-то, как-то (давно написанный рассказ), что-то, где-то, как-то (так нигде и не напечатанный рассказ), что-то, где-то, как-то и никак (в чем и была его суть, только вот почему именно сейчас вспоминается всё это?). Остаётся многоточие, стрекозы чертят июльский воздух, странные пируэты, высший стрекозиный пилотаж. Вот одна зависла над ближайшей клумбой с оранжевыми и лилово-пунцовыми цветочками (как они называются? хотелось бы знать), крылья превращаются в радугу, что-то, где-то, как-то, стрекоза дергается, взмывает вверх, делает круг над клумбой и ещё раз зависает, только уже выше, потом вновь дёргается, вновь взмывает, и всё это достаточно странно для толчковой ноги, для первого удара, для дефлорации, для всё того же что-то, где-то, как-то (давно написанный рассказ), что-то, где-то, как-то (так нигде и не напечатанный рассказ), что-то, где-то, как-то и никак (но стоит ли вспоминать, в чем была его суть, когда намного приятнее смотреть на след от стрекозы, невидимый, но всё ещё явный?). Толчковая нога, первый удар, дефлорация. В общем, не более чем игра ума. Пролог к ещё не написанному роману. Жаркий июльский полдень, клумба с оранжевыми и лилово-пунцовыми цветочками, стрекоза, мелькнувшая во времени (тут, по идее, и должно начинаться само действие, хотя лучше, может, начертать «действо», но слово это слишком театрально и более того – декоративно. А действие должно начинаться словами: «Они говорили о смерти Романа...» Именно, что с большой буквы, никакой смысловой двусмысленности. Роман как имя. Они сидели за небольшим, круглым, старым дачным столиком, естественно, что без всякой полировки, просто когда-то чёрный, а ныне уже выгоревший до буро-коричневого цвета, с многочисленными следами от блюдец, чашек, пепельниц и сигарет столик, нависающие виноградные гроздья, виноград ещё зелёный, неспелый, но ягоды крупные, листья же большие, глубоко-зелёного цвета, сень, тень, птичий пересвист за домиком, домиком-домом, старым, кирпичным, двухэтажным, шестиквартирным, а может, не шести, может, четырёх, но до домика-дома метров десять по дорожке, усыпанной крупной морской галькой, – как её, интересно, везли сюда от самого моря, в гору, километра четыре, наверное, хотя, может, не четыре, может, не больше двух, это просто кажется, что четыре, словесная и синтаксическая вязь, вязь-грязь, грязь-болото, а они должны сидеть за этим маленьким круглым столиком когда-то чёрного, а сейчас буро-коричневого цвета, на старых венских стульях с гнутыми расшатанными спинками и говорить о смерти Романа. Именно так, именно с прописной, то есть Романа как некоего «я», неизвестной личности, человека во плоти и крови, который был, и вот – да, душа его воспарилась, а тело стало прахом. Тут надо бы закрыть скобку)...
Их четверо, один из них – это я. Точнее, не я, а как бы «я», то есть нечто персонифицированное, отчего-то, пусть и поверхностно, но схожее со мной. Впрочем, именно отчего-то и лишь схожее. Напротив сидит мужчина лет тридцати, с чёрной курчавой шевелюрой, загорелый, лицо чуть смазано, но если сделать фокус порезче, то можно увидеть, как появляются глубоко посаженные глаза того цвета, что называют карим, вот лоб прорезала морщина (так и хочется написать – решительная), капризная линия губ, крупный, массивный нос, именно в таком порядке, а ветер вдруг задул с моря, зашевелились виноградные листья, задышали, сень-тень, пересвист птиц где-то за домиком-домом, с мужчиной всё ясно, поехали дальше. А дальше, то есть по левую руку от мужчины с крупным, массивным носом и глубоко посаженными глазами – женщина (ну а как иначе? иначе ведь просто никак!), ростом выше среднего, широкая в кости, большебёдрая, уже явно рожавшая, лицо пока ещё тоже смазано, видно лишь, что она очень загорела, а купальник (две узкие чёрные ленточки поперек тела) смотрится отчужденным от её полной фигуры. Раз-два, наведем объектив на резкость. Весь фокус в фокусе, сень-тень, пересвист птиц, время пошло за полдень, ветер утих, лицо становится резким, да и как иначе, когда объектив наведён на резкость? Первое: волосы пепельного цвета (волосы не густые, такие ещё называют «жидкими»), глаза (странное совпадение) серые, форма глаз необычная, нос маленький, но правильный, рот большой, зубы белые и неровные. Да, лоб высокий. Карточка заполнена. Особые приметы? Особых примет, по крайней мере, на лице, нет. – А это? – спрашивает она и показывает себе за правое ухо. Что там? А, шрам... Давно, ещё маленькой была. – Значит, особые приметы: давний шрам за правым ухом (на лице действительно нет), небольшой, сантиметра два длиной. Шея длинная, плечи покатые, грудь, чуть подхваченная одной из двух черных ленточек, вполне под стать её крупному (повторюсь) телу, загар ровный, интенсивно-коричневый. Тут её зовут из дома, она встаёт и идёт по дорожке (трюк необходим, чтобы проявить её ноги, что же, они полноваты, но красивы – красивые, крепкие, полноватые ноги, всё, что может заинтересовать, – запечатлено) и возвращается (а что ей там, у дома, делать?) через несколько минут. Уф, можно перевести дух. Сень-тень, тень-сень, за маленьким круглым столиком, на старых венских стульях, вчетвером. На столике пепельница, две пачки сигарет, коробок спичек, зажигалка, тарелка с персиками, персики небольшие, но спелые, надо отметить, что из своего (то бишь хозяйского) сада, что ещё? Да, большой глиняный кувшин с водой. Просто вода. Просто чистая, холодная вода. Два круглых, тонкостенных стеклянных стаканчика. Ст-ст, стеклянных стаканчика, игра согласных, два язычка играют в поцелуе, но надо идти дальше по кругу.
Дальше, естественно, сидит ещё одна женщина. Но это не жена моего «я-подобия», хотя сделать её женой проще всего. Но это именно знакомая, причем – случайная, не подруга, не любовница, пришла и уйдёт, вот-вот уйдёт, встанет из-за стола, скажет всем «до свидания» и уйдет. Случайная знакомая из местных, познакомились (знакомая-по-знакомились) только вчера: одна, скучно, разговорились, живёт рядом, чего бы не зайти, не посидеть за круглым небольшим столиком когда-то чёрного, а ныне буро-коричневого цвета? Загар у неё тоже буро-коричневый, лицо смазливо, но несколько вульгарно, хотя, может, это именно сейчас кажется так, сейчас, когда я решил, что женщина эта – явление здесь чисто временное, а может, и более того – моментно-мгновенное (сень-тень, пересвист птиц за домиком-домом), стоит ли проявлять её лицо подробнее, стоит ли наводить на резкость и настраивать фокус? Нет, встала, ушла, сказав на прощание «до свидания», так что не четверо, уже трое, места больше, можно устроиться поудобнее.
Мужчину зовут Саша, Александр Борисович, Ал. Бор. Он москвич, коренной, из Кунцево. Женщина – да, это его жена, Марина, Мариша, Маринка. И ещё есть дочь Машка. Девятилетняя упитанная секси с ободранными ногами. Сейчас в гамаке под орехом. Большой развесистый орех, это вам не развесистая клюква! Гамак качается, верёвки поскрипывают. Марина местная, здесь живет её мать. Отец давно умер, а мать живёт с дедом, старым греком, старым крымчанином (вот оно, место, где всё это было, – Крым. Такой полуостров. Когда-то там было очень хорошо), старым рыбаком, а ныне просто старым, больным человеком. Его зовут Николай Васильевич, фамилия у него Костаки. Фамилия известная, но к тому этот Костаки никакого отношения не имеет. До замужества Марина тоже была Костаки, хотя отец у неё украинец. Был. Был украинцем. Мать – полурусская-полугречанка. Интересно перевоссоздавать, интересно переделывать то, что было, но было не так и не тогда. Берёшь и суёшь всё в один большой мешок, завязываешь и трясёшь, долго-долго, шурум-бурум, сень-тень, тень-сень, шурум-бурум. Развязываешь мешок и начинаешь доставать из него. То, да не то, так, да не так, тогда, да не совсем. Опять ветер, опять с моря, опять шелестят крупные виноградные листья глубоко-зелёного цвета. У Саши фамилия нерусская, да и сам он нерусский. Фамилия у него еврейская (Штеренберг), а сам он еврей. Хотя, может, и не чисто еврейская, а с немецким акцентом-налетом. Но суть не в этом, он еврей, жена у него частью гречанка, частью русская, частью украинка (ещё одна часть где-то затерялась), а герой русский. По паспорту. Впрочем, как и всё в этой стране. Ведь было иго. Триста лет татары совместно с монголами употребляли славянок, а в герое ещё есть кровь польская, немецкая и – говорят – даже шведская. Но по паспорту он русский. Как и все в этой стране. Я имею в виду, все русские. Все русские в этой стране по паспорту русские. Убойная логика. Раньше бы сказали – убийсвенная. До развала языка, до его полисемантизма. Язык – гермафродит, он и она, и всё одновременно. И нормы постоянно меняются, язык слабо нормирован. Саша – еврей, Марина – гречанка/украинка/русская, ещё одна часть потеряна, герой – уже было сказано.
Они сидят за небольшим круглым столиком когда-то черного, а ныне буро-коричневого цвета, со следами (многочисленными) от чашек, блюдец, пепельниц и сигарет. На столе тарелка с маленькими, но спелыми персиками (ах, ты мой персик, сказал бы я ушедшей четвёртой, если бы сюжет стал развиваться иначе, ум-м, ответила бы она, томно сощурив глазки), два тонкостенных стеклянных стаканчика (ст-ст, игра согласных в поцелуе), кувшин (именно, что кувшин) с чистой, холодной водой, две пачки сигарет, коробок спичек, зажигалка и пепельница. Сидят и говорят о смерти Романа.
Точнее, говорят они. Точнее, не говорят – рассказывают. И не они, а один Саша. Марина всё это знает, Марине это рассказывают со вчерашнего вечера, Марина уже устала всё это слушать, но – ведь Мариша ангел – послушно остается за столом, теребя верхнюю из двух чёрных ленточек купальника. Мужа надо слушать, мужья любят, когда их слушают, мужья чувствуют, что они интересны своим женам, и это утверждает их как личность. Или личностей? Ненормированность языка – натянутый лук для прозаика. Вот тихо дзинькает тетива, вот стрела – куда? В центр мишени или в молоко? В белый свет или в самое яблочко? В чисто поле или в лягушку-царевну? Скинет шкурку и станет прекрасной девственницей, ожидающей своего принца. Но только если стрела попадет в цель, а если нет?
Сень-тень, тень-сень, опять ветер дует с моря, опять шелестят виноградные листья. Роман, Сашин приятель из местных, в такой же вот день, в такую же сень-тень, поехал по трассе в сторону Севастополя, то ли в Форос, то ли в Кастрополь, поехал рано-раненько, не один, с клюшкой, то бишь с телкой, то бишь с девкой, то бишь с девахой, похожей на ту, что вот только что ушла, – они все здесь друг на дружку похожи, этакие плотненькие пупырчатые огурчики, приятно взять в руки и с хрумканьем откусить (ум-м, говорит она в ответ одними губами, показывая самый кончик маленького розового язычка и томно скашивая – уже не опуская, а именно скашивая – глазки), решили, видимо, поразвлекаться на природе, говорит Саша, кушая очередной персик. А Роман был с похмелюги, жуткой, тут что-то с башкой у него и произошло, может, удар, проще говоря, кровоизлияние, может, что ещё, только руль не удержал и в поворот не вписался, а трасса утренняя, машин мало, шел на лихой скорости, машина в парапет, девка-деваха дверку-то открыла (как только? никто не знает), её на дорогу и швырнуло, покалечило всю, руки-ноги ободраны, похлеще, чем у нашей Машки, башка сотрясена, лицо всмятку – пузырь один большой, но жива, чёрт бы её побрал, а Роман... Машина через парапет, а там лететь...»
Саша машет рукой, а я вижу, как зависает маленький «жигулёнок» в нескольких метрах над парапетом (ну будто та стрекоза, что над клумбой с оранжевыми и лилово-пунцовыми цветочками без названия), а потом вниз. Что же дальше? Каждый может себе представить. – Не езди с похмелья, – говорит Марина. – Лучше просто не пить, – говорит редко пьющий Саша. – Тебе лишь бы спорить, – обижается Марина, поправляя верхнюю из двух чёрных ленточек. – Вот сейчас поедем медленно и узнаешь, – парирует Саша и идёт выводить из гаража машину. – Ты поедешь с нами на пляж? – спрашивает Марина.
2
Пора окончательно переходить к третьему лицу. Прыг-скок, через лог. Путанность-запутанность. Два клоуна, Бим и Бом. Два теннисиста, мяч над сеткой, уимблдонский турнир кто знает какого года. Третье лицо. Он, о нем, ему. Ему-кому. Кому-тому. Приём избитый, но что-то в нём есть, по крайней мере, мне он еще не надоел. Курсив, скобки, разрядка, перескок с лица на лицо. Прыг-скок, перескок. Бедные корректоры и наборщики, бедные редакторы. Всё правильно, только последовательность не та, надо бы в обратном порядке, но, впрочем...
Но, впрочем, уже после многоточия, надо как-то объяснить, что всё же происходит. Что и когда. Скажем так: герой только что, прямо на глазах, перевоплотился (можно ещё: трансформировался) в третье лицо и жарким июлем 1981 года (а почему нет? ведь это было не так уж и давно) оказался в Крыму. Приехал зализывать раны. Взял билет на самолет – и в Крым. (Было такое место, в котором не так уж и давно – тут ввернём оборот «в общем-то» – было, в общем-то, хорошо). Как уже сказано, приехал зализывать раны. История простая, ушла жена. Вполне вероятно, что к другому. Который намного лучше. Богаче. Респектабельней. И – надёжнее. Трынь-брынь, оторви-брось. Жена была первой, второй ещё не завёл. Больше она упоминаться не будет, по крайней мере, на десятке последующих страниц, хотя, может, уже завтра всё изменится. Проза как игра, правила в которой не всегда соблюдаются. Точнее – правила устанавливаешь ты сам. Ещё точнее – правила устанавливает сама проза. Так вот, его бросила (оставила, покинула, отшвырнула, хильнула и прочая, прочая, прочая) жена (ласточка, жаворонок, соловей, зайчик, ангел, нежный друг и тому подобное). Бывает, и достаточно часто. В этом случае остаётся одно: расслабиться, развеяться, переключиться, переждать, отчего-то всплывает слово «передрыгаться». И – передрыгаться. На пляже, в воде, на набережной, где угодно. Прийти в себя, найти себя снова, пришить утраченную тень. Тень-сень, сень-тень, пересвист птиц за домиком-домом. Кувшин, два тонкостенных стакана, поцелуй согласных. Из аэропорта – на троллейбусе – в Ялту. В Ялте – на автостанции – ярмарка хозяев. Одиноких берут не очень, лучше с женами, с женами, но без детей, одинокий может кого-нибудь привести: ведь юг, Крым, море, захочется потрахаться (посношаться, подолбиться, по), а с кем – найти всегда можно, придёшь, приведёшь, хозяевам и беспокойство. От детей, между прочим, тоже, они шумят, галдят, плачут, отказываются спать днём, наводят шухер. Лучше, чтобы он и она, и печать в паспорте, в одном и в другом. Так спокойнее. Но ему повезло. Выплыла из тени необъятных размеров старуха-великанша (необъятная великанша, то есть мало того, что широкая, но и высокая, но и – да толстотой-то это уже не назовёшь), отчего-то вся в чёрном, со здоровенным посохом-клюкой, и нос у неё был такой же клюковатый, да и глаза какие-то клюквенно-клюкнутые, и прямиком его и загребла одной лапищей. Спросила только: – Вести себя как будешь, тихо? – Он, уже замаявшись на жаре, на чертовом солнцепеке, размягчённый перелётом и переездом, с чем-то сосущим и режущим в желудке, просто припал к этой глыбе.
– Иди за такси, – сказала глыба, – ноги плохо ходят, на такси поедем.
Выстояв добрых полчаса в очереди, постоянно озираясь по сторонам в опасении, что старуха передумает, исчезнет (а может, её, старухи, и просто не было?), он наконец водрузился в нечто волгообразное с шашечками и подкатил к тому месту, где оставил старуху и свои вещи. И то, и другое было в сохранности, старуха уселась на заднем сиденье, вещи погрузили в багажник, и машина запетляла по улицам куда-то в гору.
– От моря далеко? – спросил он, чувствуя, как кровь приливает к лицу.
– Зато душ есть, – здраво ответила старуха и замолчала, глядя в окошко.
За окошком были дома и домики, особняки и особнячки, цветы, деревья и кустарники, местный и приезжий люд (что было хорошо различимо по загару и по одежде), а также море, которого он не видел, но которое явно присутствовало во всём, что сменялось за окнами машины. Наконец они затормозили и подъехали к двухэтажному кирпичному дому.
– Нет, это не здесь, – сказала старуха, с трудом выбираясь из машины, – здесь хозяева, – и мотнула клюкой-посохом куда-то в сторону. Он посмотрел в указанном направлении и увидел, что среди всяческих густых зелёных насаждений виднеются некие беленькие домишки – сарайчики, малухи, летовки, как их ни назови, суть та же. Старуха бодро уковыляла, попросив не отпускать такси, он тем временем достал вещи из багажника и стал ждать, совершенно запарафиненный и раздрыганный, потный, грязный, голодный, с изжогой в желудке и тоской в сердце. Тут появилась старуха, только уже с хозяйкой – невысокой женщиной в возрасте, удивительно приятного, интеллигентного вида. Судя по всему, она развешивала белье – на шее висела бечёвка с прищепками.
Пожилая дама внимательно посмотрела на него, почмокала отчего-то губами и как бы выкатила изо рта (как карамельку или орешек) первую фразу: – Вы надолго?
– Дней на двадцать, а может, и больше. – Если один, то дороже, не два пятьдесят, а три рубля. – В день? – Конечно, и деньги вперед! Он тут же отсчитал хозяйке деньги. – Ещё десятку, – утробно сказала старуха, – куртаж. Он дал старухе десятку и ещё пятёрку, чтобы расплатиться с таксистом, а сам, подхватив вещи, двинулся за дамой, двинулся какой-то нетвёрдой, покачивающейся походкой, но – слава Богу – идти всего ничего, метров десять-пятнадцать (потом он вымеряет расстояние точно, и получится, что между двором большого дома и тем местом, где стояла его мазанка, малуха, времянка, летовка, всего двенадцать с половиной метров, из которых часть пути занята тем самым старым столиком когда-то чёрного, а ныне буро-коричневого цвета, да четырьмя – иногда их становилось больше, но никогда – меньше, старыми же венскими стульями), дама (всё же так говорить и приятнее, и точнее, чем пожилая, милая женщина) открыла ключом почти сплошь застеклённую дверь и показала ему маленькую комнатушку с двумя кроватями, столиком, тумбочкой и двумя стульями. – Кто-нибудь тут ещё будет жить? – спросил он. – Наверное, – удивленно ответила дама, а потом добавила: – Ваш паспорт, пожалуйста, – и как бы извиняясь, – прописать надо.
– Да, да, пожалуйста, – и он протянул паспорт. – Располагайтесь пока, – сказала дама, – я скоро приду. – Он бросил вещи на постель, вышел из домика и сел на табуретку, стоящую под большой сливой. На душе было паршиво, вот только отчего? Нет, совсем не из-за того, что... Да, правильно, один, пусть ещё каких-то два месяца назад... Всё это чепуха, просто устал, нервы ни к чёрту, а тут вдруг отпустило, да и как иначе: небо (голубое, с чуть палево-зеленоватым оттенком), горы (Ай-Петринская яйла, вот она, сразу за домиком, нависает тревожной тенью, гонит мрак и прохладу), море (его не видно, но он-то знает, что оно внизу, он его уже видел, пока ехал из Симферополя, горы отступили, и что-то розово-синее возникало на несколько минут, заливая собою весь горизонт), да и дышится здесь совсем по-другому, и слышны редкие звуки машин, что проезжают улицей неподалёку от дома. Но паршиво, а спелые сливы висят слишком низко над головой, интересно, их можно есть? Впрочем, вопрос надо уточнить: можно ли их есть бесплатно или надо доплачивать хозяйке отдельно? Не забыть бы спросить, в таких вопросах он всегда скрупулёзен (точнее сказать, дотошен, хотя жена говорила, что он просто зануда, и это тоже вписала в счёт). Раздеться бы, принять душ, лучше холодный, хотя откуда здесь горячий, откуда здесь вообще горячая вода, ведь дом-то, скорее всего (тот, кирпичный, на шесть или четыре квартиры – поди, разберись), не благоустроен, хорошо, если газ есть, но холодный душ – это то, что сейчас необходимо... – Ну и как вам у нас? Он даже не заметил, как подошла хозяйка. – Паспорт я верну завтра утром, чаю хотите с дороги? – Да, но вот если бы сначала в душ...
Она смущенно засмеялась и как-то нелепо взмахнула руками: – Да, да, что вы, я совсем забыла, вот он, рядышком, – и открывает дверь в небольшую деревянную кабиночку. – Вода, должно быть, уже нагрелась, накачали с вечера... – Отлично, а потом можно и чай.
(Можно, можно и возможно, воз ос, освоз, почти освод, общество спасения на водах, спасение утопающих – дело рук самих утопающих, вода же не очень тёплая, но и не совсем холодная, как раз то, что нужно, намылиться, смыть дорожные пот и грязь, самолет летел три часа, потом ещё три часа езды в троллейбусе, потом ещё два часа на солнцепеке, итого восемь, а учитывая час в Симферополе, то девять, полный рабочий день плюс час на обеденный перерыв, освоз, освод, от плавок напрело в паху, намылить получше, потом не забыть смазать детским кремом, какого чёрта она ушла, что ей так не нравилось? Ну её к дьяволу, пущусь сейчас во все тяжкие, вот обсохну после душа, попью чайку, поем где-нибудь и пойду на набережную, девок кадрить, там должны быть хорошие девки, они прогуливаются и ждут, кто бы их закадрил, так отчего бы не я? Гоп-стоп, освоз-освод, где тут закрывается вода?)
– Вы кто? – спросила его маленькая упитанная девочка с ободранными коленками, сидевшая на уже (всё же быстро осваивается человек) как бы его табуретке под как бы его сливой. – Новый жилец? – А ты кто? – Я – Маша. – Ну и что ты здесь делаешь?
– А мы к бабушке на лето приехали, мама, папа и я. – Откуда? – Из Москвы.
«Будет весело, – подумал он, – полный дом народа, да ещё три рубля за койку дерут, не отдохнёшь...»
– Ладно, я пошла, – сказала вдруг Маша, соскочила с табуретки и исчезла. Он зажмурился, открыл глаза, снова зажмурился. Всё начиналось как-то странно, точно сформулировать, почему, он не мог, но что-то чувствовалось, какая-то непонятная аура, что ли. А впрочем...
– Здравствуйте, – услышал он за спиной низкий женский голос того приятного тембра, что называют грудным, – вы наш новый жилец?
Тут надо бы сказать (написать), что он обернулся и увидел, и он действительно обернулся и увидел, а через десять (ну, может, пятнадцать минут – какой может быть хронометраж, ведь столько лет прошло) его уже вели в дом обедать и знакомили с мужем (– Саша, – сказал тот, рука твёрдая, крепкая, но ладонь мягкая, голос же уверенный, чуть барственный, хотя, может, это не барство, а капризность), а после обеда они все погрузились в светлые, цвета слоновьей кости, «Жигули» – на пляж. «Началось, – грустно подумал он, а потом: – странная всё же аура...»
3
Первая развилка дорог. Можно, конечно, пойти по прямой, но тогда далеко не всё будет ясно, хотя прямая, как известно, намного короче. А можно сделать круг и потом опять вернуться к развилке. Крым Крымом, море морем, яйла яйлой, но ведь в основе всего то, что было когда-то и о чём сейчас можно даже не вспомнить (если заняться разбором словарного ряда, то «можно» – одно из самых употребительных, надеюсь, никому не надо объяснять, почему?).
Но сам он помнил, да, скорее всего, помнит и сейчас. Такое не забывается. Как говорится – без этого никуда. Ни в орешник, ни в малинник. Везло всегда и во всём, кроме любви. Что поделать, такой уж уродился, хотя не урод, не дурак, да и талантом вроде Господь не обидел (смеётся, нашаривая под подушкой большой фантомный револьвер, калибр желательно побольше, чтобы сразу – по стенке размазало). Жена? Не в жене дело, жена – следствие, силлогизм наподобие следующего: женщины любят трахаться, моя жена – женщина. Значит, моя жена любит трахаться. Но можно и по-другому: моя жена любит трахаться, моя жена – женщина. Эрго: женщины любят трахаться (смеется, револьвер ускользает из рук, с неслышимым стуком падает на пол, происходит самоспуск, пуля вдребезги разносит несуществующую стену – что же, бывает и такое), но как это рассказать?
(Он идет по пустынной полосе вечернего пляжа. Удивительно, но людей практически никого, лишь они вчетвером – он, Саша, Марина и Машка, – да ещё несколько человек. Слишком поздно, остались лишь те, кто с машинами. Только что они с Мариной вылезли из воды, ещё совсем немного, и солнце уйдет за яйлу, а тогда не видно ни линии берега, ни линии горизонта. Уплывешь в Турцию – но что там делать? Марина плавает отлично, ничуть не хуже, чем он, – крымчанка, что с неё взять, крымчанка-гречанка, пусть даже на одну четверть. Вот Саша сегодня плещется у берега, но это его проблемы. А сам он идет по пустынной полосе вечернего пляжа, солнце с минуты на минуту упадет за яйлу. Развилка дорог, одна накатанная, вторая же – просто лесная, давно заброшенная, влево, в самую чащобу. Комары, слепни, прочая летняя прелесть. Да ещё бабочки, много, великое множество, в основном одни сатиры да крупноглазки, занимаются свальным грехом, какой-то лепи-доптерологический промискуитет, шесть, восемь, вот двенадцать, лишь бы не раздавить, не втоптать в бурый грунт эфемерное счастье чешуекрылых.)
Это как заноза в сердце. Сравнение затаскано и банально, практически трюизм, но от этого-то и его точность: да, да, именно заноза и именно в сердце, а ещё вернее – такая длинная хирургическая игла, посверкивающая на солнце. Серебристая, мрачная игла, которую вгоняют тебе под лопатку, она выходит из груди, и с самого кончика капает кровь. Кап-кап, кап-кап, на лбу выступает испарина, становится нечем дышать, в голове появляется звон, в ногах – лёгкость, потом вдруг исчезает зрение, лишь радостный, радужный, цветной туман (туман-турман, турман-обман), и сколько лет уже так?
В общем, именно из-за этого он и женился. Чтобы вытащить занозу, навсегда забыть длинную сверкающую иглу. Был знаком неделю. По прошествии этой недели, под утро, сделал предложение. Следовательно, и здесь оказался из-за этого, ведь если бы не жена – не полетел бы в Крым, но опять – тропинки, тропинки, где же дорога, где её бурый грунт и эфемерное счастье чешуекрылых? А всё началось ещё в школе, в самом конце, в десятом (странно, что когда-то это было). Он рос одухотворённым мальчиком (смеется, револьвер вновь склабится из-под кровати) и очень много читал. А потому ходил в библиотеку. Библиотекаршей была женщина-монстр лет пятидесяти. Жаба. Так и называл её про себя – большая, мрачная, бородавчатая жаба. Жаба, да ещё в очках. Книжки она давала с каким-то утробным ворчанием (или урчанием), и после этих посещений книжного храма (районного книжного храма) всегда хотелось мыться – будто в дерьме тебя вываляли.
Но скоро читать там стало нечего, и он пошел в городскую. Да, как сейчас... Зима, ранняя ещё, снежок только недавно установился, день будний, тоска, как это водится, в шестнадцать с небольшим да без тоски? Библиотека в старом здании дворянского собрания (сердце негромко ёкает, бабушка – дворянка, об этом, правда, в семье не говорят, советская власть таких всё ещё не любит, да и грамоту, жалованную неизвестно когда, ещё в тридцать седьмом в печке спалила – от греха подальше, от бутырок-мутырок, но сердце всё равно ёкает, резные двери, из холла большая мраморная лестница на второй этаж, когда-то дамы в шелках и кринолине, па-де-спань, менуэт и какая-нибудь полька-кадриль, тяжелые мужские енотовые шубы с бобровыми воротниками (или бобровые с енотовыми – поди сейчас, разберись), фрачные лакеи с канделябрами в руках, шампанское, мадера, шустовский коньяк (тот, что с «колоколом»), но это когда-то, а сейчас просто мраморная лестница с затрюханной ковровой дорожкой, белые облезловатые двери с тусклой бронзой ручек (давно не чистили), зал абонемента, как входишь, так справа закуток библиотекаря. Тут он её и увидел.
Ей было двадцать шесть, и она была жутко разочарована в жизни. (Ж-ж-жутко, гулкое уханье филина в еловом лесу.) Полгода назад развелась с мужем – тот не понимал её тонкой натуры, жлоб несчастный. Пришлось даже работу сменить, из секретарш в библиотекари (вот только зачем?). А ведь в ней погибает художник, она знает, она чувствует это всей душой, недаром ещё в детстве так любила рисовать. А сейчас? Чёртова жизнь, сидишь тут как пень (женский род – что, пенька, пниха?) и обслуживаешь великовозрастных балбесов и балбесих, вот ещё один подвалил, что тебе надо, мальчик, и глазами на него: зырк, зырк. Тут-то игла, заноза плюс спица, и прямо в сердце. Даже сказать вначале ничего не мог. Стоит, смотрит и млеет, очень уж красивой показалась, как раз такую себе всегда и представлял: ладненькая, ровненькая, грудь, бёдра, талия, в общем, типичное женское место, да ещё голос – тихий, напевный, как бы сонный, ох как потом он этот голос возненавидит. Голос и имя (Нэля, Нэлли, Нинель, надо же было такое придумать!).
– Что стоишь, смотришь? Чего почитать-то? Фантастику? Приключения?
– А чего злитесь? – вдруг выдавил из себя. – Я же не кусаюсь! – Тут она улыбнулась, тропинка вновь вывернула на давно заброшенную лесную дорогу, что-что, а кусаться такие юные и нетронутые (теорема, которую ещё предстоит доказать) и впрямь не умеют, так что безопасны, а раз безопасны, то и забавность в них определённая появляется. И она улыбнулась ему одними ресницами, пошлая эта деваха с чрезмерными честолюбием и женской гордыней (не его характеристика, моя).
Он взял книжку, какую-то очень уж серьёзную и модную в то время (в графы «автор» и «название» каждый может подставить что-то своё) и прочитал её за ночь. Не потому, что книжка попалась очень уж занимательная, скорее, наоборот – более нудной ему давно не попадалось, но вот вернуть её и взять новую хотелось поскорее, лучше, если завтра. Да, завтра, это будет вернее всего. Так и повелось, он брал книгу, прочитывал её за ночь, шёл в школу, сидел на уроках, сдерживая зевоту, а потом, перекусив что-нибудь дома на скорую руку (милая и забавная идиома), мчался в бывшее дворянское собрание, по мраморной лестнице с затрюханной ковровой дорожкой, на второй этаж, за облезлые белые двери с давно не чищенными бронзовыми ручками. Но только через несколько недель набрался смелости и попросил разрешения проводить её до дому. Что же, она не отказала.
По дороге рассказывала ему про себя, про то, что (повторим) натура она непонятая и романтичная, что в ней погибает художник, вот вынуждена торчать в этой проклятой библиотеке вместо того, чтобы ваять что-нибудь вечное, муж, жлоб (как уже было сказано) несчастный, её никогда не понимал – да, песня привычная и не новая, ситуация лишь пикантна, ибо что приглянулось ей в этом молоденьком пареньке? Да кто сейчас знает...