355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Козлов » Антология современной уральской прозы » Текст книги (страница 27)
Антология современной уральской прозы
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:59

Текст книги "Антология современной уральской прозы"


Автор книги: Андрей Козлов


Соавторы: Андрей Матвеев,Вячеслав Курицын,Владимир Соколовский,Александр Шабуров,Иван Андрощук,Александр Верников,Евгений Касимов,Юлия Кокошко,Нина Горланова
сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 32 страниц)

КУРИЦЫН Вячеслав Николаевич

1965
Любовь постмодерниста

К 100-летию со дня рождения Фридриха Орфа

Мы не найдём сведений о нём в советских энциклопедиях, хотя само расположение словарных статей позаботилось о том, чтобы оставить место для его имени. Между Орфом Карлом, нем. композитором, и Орфеем, в греч. мифологии фракийским певцом, безусловно должен располагаться Орф (Orff) Фридрих. Карл Орф – его родной брат, что касается Орфея, то и здесь не стоит труда найти параллель, ну кто может быть ближе по духу Фридриху Орфу, чем мифологический герой – изобретатель музыки, услышавший в хаосе бытия возможность и необходимость принципиально нового рода отношений природы и человека? Параллель можно – и нужно – продолжить. Орфей, как известно, спустился в Аид вслед за своей женой Евредикой, и этот легендарный факт судьбы античного прототипа неожиданно, странно и больно отразился и в судьбе Фридриха. Об этом, как и о том, что античность стала для Орфа и ещё одной точкой катастрофы, нам ещё много предстоит говорить.

Почему отечественные энциклопедисты не сочли возможным пожертвовать на Фридриха несколько десятков литер и полграмма типографской краски (хотя парой позиций раньше вовсе не отказали в такой услуге до недавнего времени идеологически ущербному Оруэллу), не совсем понятно. Отношения Ф. Орфа с Россией загадочны и противоречивы, но, во всяком случае, одно время он имел непосредственное отношение к русскому освободительному движению, что, понятно, весьма поощрялось коммунистическими историками, тем более что ни ревизионизмом, ни шумным отступничеством Фридрих себя не запятнал. Тайна, видимо, кроется в неизвестных нам подробностях второго – рокового – контакта России и Орфа. Архивы советских секретных служб по-прежнему немы, и, по чести, мало веры в то, что эти камни заговорят.

Что касается присутствия в словарях Карла Орфа – тут тоже не всё до конца ясно. Карл, безусловно, был высоким профессионалом, кроме того, он много сил отдал созданию системы детского музыкального воспитания, во многом основанную на импровизации (склонность к импровизационному началу была, очевидно, у Орфов в крови). Но, однако, слова модного советского поэта – «он был заядлый композитор» – к Карлу всё-таки неприложимы; а большое количество куда более значимых музыкальных величин осталось за переплётами советских словарей. Можно предположить, что коммунистов привлек факт сочинения К. Орфом трагедии «Антигона» – в СССР обращение к классическому, устойчивому, проверенному считалось признаком идеологической приемлемости того или иного художника, если он, конечно, не позволял себе перебора аллюзий, но вряд ли пролетарские искусствоведы были способны уловить аллюзии в немецких нотах (нам-то, разумеется, факт сочинения «Антигоны» говорит о другом: ещё раз напоминает об устойчивости античных мотивов в судьбах этой семьи). Можно предположить, что, упоминая брата, энциклопедисты изживали таким образом свою вину перед Фридрихом: профессия накладывает свой отпечаток, даже коммунистические энциклопедисты – в силу и в процессе занятий архивным трудом – не могли не приобрести зачатков совестливости. Но это, повторяем, лишь предположения, столь же далёкие от истины, как был далёк от истины Фридрих всю свою недолгую жизнь.

Итак, Орф родился в 1891 году в прусской провинции Вестфалия (тогда она ещё не прицепила к своему названию идиотской приставки Сев. Рейн), в местечке с загадочным для тех мест именем Антиох. Ни ранее, ни впоследствии местечко это ничем себя не проявило и явилось на свет божий, наверное, лишь для двух причин: подарить миру Орфа и дать лишний повод для ассоциации с всё теми же роковыми Россией и Средиземноморьем (Антиох – так звали и славного русскоязычного поэта, и царя селевкидов, который в какие-то неимоверные времена отвоевал у Египта Палестину). Вскоре семья Орфов переехала в предместье Мюнстера (отец был настолько преуспевающим юристом, что позволил себе жить за городом: всё равно не было отбоя от клиентов. Вскоре он разбогател – кажется, получив наследство – и совсем отказался от практики, посвящая свои труды и дни ботаническим опытам. По некоторым сведениям, он долгие годы пытался скрестить одуванчик с памелой 1: так что именно от него перешла к Фридриху склонность к ненормативному целеполаганию). Детство Фридриха и его брата было филистерски-благополучным: хорошее домашнее образование, множество цветников, горячий шоколад, клубника, воздушные змеи, аккуратные немецкие вечера с музицированием и чтением толстых старых книг в фантастических тиснёных переплётах, полных в меру страшных и в меру добрых сказок; с игрой в гольф, с пешими натуралистическими прогулками, с умением подстрелить вальдшнепа и с прочей набоковщиной. Оценим, кстати, и тип ассоциации: раз Вестфален, то, разумеется, и Вальд-шнеп; кто бы ещё сказал, водились ли там вальдшнепы, прикрывшиеся импортной кличкой российские лесные кулики.

Так или иначе, Орфы росли безбедно и счастливо. Но в 1909 году отец неожиданно повесился – из-за любви к совсем ещё юной крестьянской девчонке. Любовь была взаимной, при всей странности тяги душ абсолютно различных поколений, положений и, в общем, культур, но в ту ночь, когда страсть – необъяснимо для обоих – привела их в закрытый цветник и позволила совершить невероятное, выяснилось, что престарелый Орф может уже слишком мало. И он не вынес какого-то из двух позоров: позора несостоятельного мужчины и позора мужа, впервые нарушившего святость супружеских уз. Той же ночью его не стало. А вскоре – с интервалом в три года – покинули дом оба брата. Старая мать осталась одна в большом и некогда теплом доме. И если Карл изредка наведывался в пригород – больше, впрочем, не ради матери, а ради вдохновляющих прогулок по безобразно, но лирично бурьянящим цветникам, то Фридрих больше никогда не приехал в родное гнездо. Так в этой истории появляется первая брошенная, оскорблённая женщина, и вся беда в том, что последней она не окажется.

Упустим из вида Карла – ни русские, ни античные мотивы судьбы не привели его к краху. Премьера «Антигоны» (1946), как и большинства его вещей, пусть и не произвела фурора, но имела вполне доброжелательный отзыв в прессе, в сердцах слушателей и в головах антрепренёров, отзыв, достаточный для обеспеченного – нравственно и материально – существования. Того, что Германия участвовала в двух войнах, Карл почти не заметил; то, что сумасшедшая мать глодала ногти и стонала ночами, его трогало мало. Он прожил благополучную и очень долгую жизнь. Лишь на склоне лет, уже в восьмидесятые годы нашего века, он вдруг сочинил непривычно расхристанную кантату, сквозь модерновую структуру которой пробивались ничем не обоснованные, ничем не обусловленные русские мотивы 2. Больше он ничего не написал. Возможно, именно такой конец ждет каждого из нас.

Итак, Фридрих. Берлин, университет, юридический факультет (вряд ли память об отце, скорее – инерция мещанского жизнеопределения). Первое время ничем, кроме весёлого нрава, из студенческой среды не выделялся (известно, что все студенты выделяются либо весёлым нравом, либо угрюмым, других вариантов практически нет, так что можно сказать, что Фридрих не выделялся вовсе). Склонность к розыгрышам, к мистификации была, но, опять же, бывает она у доброй половины студенчества, так что вряд ли стоит искать в ней зёрна будущей деятельности Ф. Орфа. Хотя, как знать... Не всякому всё ж таки хватило бы выдержки и любви к чистому искусству, чтобы семь ночей подряд стоять на карнизе у окна комнаты одного из товарищей по учёбе, вдруг заболевшего идеей Всеобщего Бога, и вести оттуда продолжительные переговоры с этим товарищем, представляясь то Аллахом, то Буддой. Выяснилось, впрочем, что товарищ – вовсе не такой чудаковатый, как могло показаться, – о розыгрыше прекрасно знал и терпеливо ждал все эти ночи одного – момента, в который Фридрих сверзнется со второго этажа на газон (причем ждал не один, а с полудюжиной притаившихся в глубине комнаты соучеников). Выяснилось, впрочем, и другое: и Фридрих знал, что товарищ обо всём знает, знал, что над ним издеваются, знал о зеваках и весьма радовался факту такой вот двойной игры. Фридрих тогда выиграл: он, что называется, успел первым: после одной из таких ночей, на занятиях по истории этики, он вступил в разговор с профессором и привел в качестве иллюстрации к какому-то тезису всю вышеописанную историю, любуясь, как вытягиваются сонные лица соперников. На этом, однако, Фридрих не остановился: следующей ночью, когда боголюбивый студент спокойно отсыпался после череды бодрствований, Фридрих как ни в чем не бывало залез на карниз и разбудил хозяина яростной декламацией Нагорной проповеди... А. Бреме, единственный известный нам добросовестный биограф Орфа, рассказывает об этом случае очень подробно, но лишь упоминает о другом, не столь мудрёном, но, на наш взгляд, более показательном. Орф, оказывается, писал сам на себя доносы университетскому начальству: докладывал о своей недобросовестности в учебе, о нарушениях дисциплины, о разгульном образе жизни, о связях с нечистыми женщинами – словом, о таком букете прегрешений, что даже одного цветка из него хватило бы, чтобы вышибить Фридриха из числа студентов. Большинство доносов он составлял так, чтобы иметь по каждому конкретному поводу мощное алиби; некоторые же – наверняка сознательно – оставлял неприкрытыми и принимал наказания – мы представляем, с каким удовольствием. Об этом помимо Бреме пишет соученик Фридриха Гельмут Фаст 3, пишет с явной неприязнью, считая, что Орф зарабатывал себе таким образом некий капитал: давал понять начальству, что у него, как у талантливого студента, множество нечистоплотных недоброжелателей (чуть натужно выглядит здесь двойное отрицание; будто бывают чистоплотные недоброжелатели или нечистоплотные доброжелатели... впрочем, конечно, бывают). Однако всё, что нам известно об Орфе, заставляет сомневаться в истинности (да и в искренности) такого объяснения. Фридриху, очевидно, просто нравилось разыгрывать начальство. Но не только. Мы думаем, что он получал удовольствие от структуры ситуации: от сочетания в одном лице доносчика и жертвы, то есть – от совмещения субъекта и объекта речи. (Самоописывающие структуры – с этим мы встретимся в культуре гораздо позднее. Более того, даже сегодня серьёзное, интересное «самоописание», происходящее в процессе осуществления того, что описывается, – редкость. В основном мы сталкиваемся с упрощёнными и однообразными вариантами, напр. самопрофанация языка коммунистической культуры в соцарте). Ну и, конечно, было тут удовольствие от шахматной партии с самим собой: выдвинуть «сильный» донос, который нужно было перекрыть более «сильным» алиби.

Но загулы и женщины были не только плодами фантазии Фридриха: доносы интересно не просто сочинять, интересно соответствовать сочинённому. Пуританским нравом Орф и впрямь не отличался. О его взаимоотношениях с женщинами (вероятно, многими) есть замечательное – не документальное, но художественное – свидетельство. В 1921 году в Париже вышел роман Сибилы Вейн «Под струями» 4 – образец романтической «дамской» беллетристики, обильно надушенной дорогой, но грубой парфюмерией, – впрочем, хорошо сделанный образец, в нём гораздо меньше жеманства и гораздо больше логики, чем это обычно принято в такого рода литературе. Один из персонажей романа – Филипп Отскин (да, русский, перестань, читатель, удивляться этим бесконечным совпадениям, их так много в биографии каждого значительного человека, что они очень скоро начинают казаться придуманными исследователями). У нас есть три-четыре свидетельства того, что прототипом Отскина послужил именно Фридрих (отметим уместность глагола «послужил»; он очень подходит для определения рода Орфа, всю жизнь стремящегося угодить искусству), с которым С. Вейн была знакома в пору своей берлинской молодости. Три-четыре – число вполне достаточное для признания истинности гипотезы. Есть у нас, однако, ещё одно свидетельство: свидетельство, так сказать, от противного. Нам довелось видеть телевизионное интервью с восьмидесятилетней С. Вейн (произведя в 20-е несколько шумных дамских романов, она отошла от писательства, но на старости лет неожиданно к нему вернулась, стала сочинять детективы, совершенно, кстати, бездарные). Когда тележурналист спросил у Сибилы, соответствует ли истине допущенное предположение о родственной связи Филиппа Отскина с Фридрихом Орфом, старуха так отчаянно замотала головой, так энергично выкрикнула нет, а щёки её так порозовели, что никаких сомнений возникнуть просто не могло.

Итак, вот характеристика Ф. Отскина (Ф. Орфа) из романа «Под струями». Надеемся, что неуклюжий перевод, которым мы располагаем, не помешает уловить суть.

«...Приезжал Филипп, высокий и острый туловищем молодой человек с глазами льва и чёрными воспламеняющимися волосами, во всём облике которого при этом чувствовалась ленивость, усталость, могущая не противоречить огненности, энергичности. Понималось, что он знает в жизни много и всё, потому и усталый, и где-то пресыщенный, но всё равно энергичный, если ему так нравилось больше. Он нравился девочкам, хотя был напорист, хотя знал, что красивый. Но он нравился нравиться не тем девочкам, которым нравятся наглые, резкие, берущие сильно. Умные дамы с неблудными установками и при случае богатым выбором тоже были часто не прочь. Не потому, что они проглядывали сквозь внешний огул нежную душу и возможность серьёзной любви, они это не проглядывали. Они понимали, что серьёзной любви там надо бояться, потому что если какая из них подорвет себя и его на этой мине: то может появиться любовь до гроба, больная и щемящая, как песнь голубки, прикорнувшей без погибшего голубка на фоне заходящего солнца. Чувствовалось, что Филипп предлагает не то что блуд, а флирт, но не блуд, а почему-то красивый, а чем – непонятно. Дамы были в загадке, что вроде бы похотливый эпизод, но будет, если не сказать мало, прекрасно – в том смысле, что душой, а не этим лишь местом, с которого срывает спелые виноградины воркующий голубок. И дамы предпочитали, как получалось, не ошибаясь. Он делал из этих дел большой маленький праздник. С ним можно было про всё говорить, про что ни с кем говорить нельзя, а он никому не рассказывал, была тайна. Он жалел, не унижая, а радуя и давая понять, что дама хороша и, чтоб не сказать меньше, прекрасна. Он был не сильно страстен, хотя и страстен, но главное нежен больше, чем кто-то, и понималось, что при случае, когда бы он стал импотентом, он доставлял бы небесное наслаждение, так он был сильно нежный. У него получалось, чтобы женщине было лучше, чем ему, а ему была радость, что ей лучше. И тогда у неё было не другое: и она хотела, чтобы ему было лучше, чем ей, а ей от этого хорошо, как хотят не когда просто погулять, а когда любовь. Но любви не было. А радость была существенная. Но была опасность, что где-то недалеко за радостью может получиться любовь, что будет миной...» 5

Оставим красоты стиля – все эти мины, глагольные пятиэтажки и потрясающее употребление слова «огул» – на совести переводчика. Обратим внимание на две или три существенные для нас вещи: на две, если мы хотим понять Орфа-артиста, и на три, если мы хотим разобраться в его судьбе. С. Вейн указывает на довольно забавное противоречие между повадками Филиппа-Фридриха (Дон-Жуан, неотразимый любовник, изысканно выражаясь – блядун) и ощущением усталости, пресыщенности, равнодушия. Формула, как нам кажется, для Орфа весьма органичная: он, как многие таланты, рано устал от жизни и от искусства, но не мог и хотел бросить того и другого из вполне понятных причин: из потребности в деятельности (темперамент не позволял проводить годы в библиотеке за изъеденными – мышью и временем – фолиантами, а дни – в постели за папиросой) и из чисто художнического, перманентно возобновляющегося порыва: сделать, учудить, сотворить, усугубить. Жить с ленцой он не мог – в этом было бы слишком много пренебрежения к судьбе, а способность пренебрегать и поглядывать свысока он считал самым подлым свойством души. Так вот, это противоречие довольно чётко накладывается и творческую судьбу Орфа. То же самое мы скажем и о другом свидетельстве С. Вейн: о том, что, сознательно вступая в близость с женщиной лишь на короткий срок, лишь из блудных мотивов, он тем не менее старался сделать из каждой связи маленький шедевр: не для звону по всему Берлину (Орф никогда не хвастался своими похождениями, в своих чудных самодоносах он не задел чести ни одной реальной женщины и вообще был в этом смысле предельно щепетилен), а чисто из радости делать другим... добро, что ли. Так было всегда (исключая первый российский поход): в жизни и в искусстве он выкладывался полностью, не заботясь ни о славе, ни о выгоде. Если отдавать себя, так отдавать – иных вариантов он не признавал. И ещё: здесь мы вновь видим один из любимых эстетических трюков нашего героя: одновременное существование в качестве субъекта и объекта действия. Он не просто вступал в связь: он играл из себя благородного любовника, «мужчину мечты», создавая образ, который – по соображениям Орфа – должен был нравиться его партнершам и уже безусловно нравился ему самому.

Вот два момента, важные для понимания деятельности Орфа-художника. Но Сибила Вейн – женщина с умным сердцем – заметила и другое: такой искренний, лишенный всякого меркантилизма подход даже к самым случайным связям может быть чреват неожиданной – и очень опасной – любовью. Искренний актер всегда рискует если не превратиться в своего персонажа, то, во всяком случае, приобрести какие-то существенные черты его характера. Если последний подонок из провинциального театра месяц за месяцем выкладывается в роли Христа, рано или поздно над его затылком появится пугающее прохожих свечение известной формы. Самозабвенно и чистосердечно играющий благородного любовника очень может оказаться во власти этой своей роли, и она перестанет быть ролью, и художник в ужасе замрёт, видя, как сходят с холста придуманные им чудовища. Так оно в конечном итоге и произошло.

Соображение о «чистосердечности», впрочем, можно высказать и по-другому. Об отсутствии меркантилизма здесь на самом-то деле говорить нельзя. Тут мы, напротив, сталкиваемся с неким предельным видом нравственной алчности: любой жест делается от всей души и изо всех сил лишь из и для пущего «постмодернистского» самоуважения, из страсти к полной завершённости, эстетической значимости этого жеста, к адекватности рефлексии. И возможность опасной любви здесь – с обратным знаком. Под угрозой – женщина, которая может обмануться видимым «благородством» Орфа и жестоко разбить свою страсть о бетонную скорлупу свернутого в красивое яйцо, самодостаточного, самодовольного, самоуважающего чувства. Позже вы узнаете, что нашлась женщина, сумевшая расколоть эту скорлупу, что отнюдь не уменьшило, а лишь увеличило боль...

...Итак, в Берлине Фридрих гулял. Начиная пьянку в своей студенческой келье, он мог закончить её в девичьей пенной постели, над которой в едва не промышленных количествах свисают какие-то дурацкие малофункциональные веревочки, бантики, кисточки, шнурки; а мог – в бедном отдалённом квартале, в лачужке случайного собутыльника из бывших студентов или из мелкого городского ворья. Вот именно в такой лачуге – два топчана, слоёный запах сладкого дыма, заваленный грязной посудой стол – и произошло событие, оказавшееся переломным, судьбоносным, роковым. И событие это – как вы уже догадались, поняв, что судьбу Фридриха мы рассматриваем как судьбу постмодерниста, баловня не жизни, но культуры – было не дракой, не взглядом, не встречей, не книгой. Хозяин каморки, некий Михаил (разумеется, русский) подарил Орфу за две трубки опиума рукопись, перевод с русского на немецкий, грязный, залапанный сверток, несколько тысяч корявых букв. Как они просыпались в клетушку бедного Михаила (да и вообще не Бреме ли выдумал этого Михаила, чтобы нагрузить повествование ещё одним «русским» мотивом – бог весть. Как-то просыпались. Фридрих бережно собрал их на серые страницы, аккуратно сложил в карман и унес. Он вовсе не болел страстью к раритетам, вовсе не был безудержным книгочеем, вовсе не бросался на любой хирик восточнославянского происхождения. Просто он почувствовал, что это надо забрать.

И он прочел странное сочинение, без конца и начала, о том, что в России, в Шлиссельбургской крепости, находится в заточении человек, наказанный за покушение на царя Александра. У него холодная, чужая фамилия с распахнутым сквозняком «о» – Морозов. Николай Морозофф.

Он занимается в крепости математикой, он пишет стихи (в рукописи было приведено несколько фрагментов, но вряд ли переводы их были более изящными, чем перевод на русский романа Сибилы Вейн, так что следов никаких они в душе Фридриха не оставили, и он тут же забыл о их существовании) и – вот главное – находит возможности и силы увлекаться историей. И этот Морозов придумал концепцию – именно о ней в основном и шла речь в оторвавшемся Фридриху куске рукописи, – которая заставила Орфа выпрыгнуть из кровати (он пытался изучать добычу в постели, перед сном), вскочить зачем-то на стул и крикнуть... Впрочем, это были бы домыслы: мы не знаем, какое слово он выкрикнул. Наверное, он промолчал. Может быть, он и не выпрыгивал из постели – откуда, право, Бреме об этом ведомо... В общем, узнав о морозовской теории, Орф понял, чего он хочет.

Теория на самом деле была предельно проста, то есть был прост её пересказ, безымянный автор рукописи пренебрег источниковедческими, геологическими и математическими обоснованиями. Теория состояла в следующем: античности не было. Не было никаких Гомеров и тем паче Плутархов, не было Олимпийских игр, не было богов и героев, не было хоров и котурнов, не было гладиаторов, не было ни дорических, ни ионических колонн, не было ничего. Была скучная земледельческая и скотоводческая жизнь рядовых народов, не помышлявших ни о славе во временах, ни, собственно, вообще об идее времён: им было довольно своего, маленького, добросовестного, ползавшего по рассохшемуся деревянному кругу «календаря сельхозработ». Античность, утверждал Морозов, это величайшая мистификация в истории человечества. Античность придумана в средние века группой молодых людей, обладавших деньгами, технологиями, положением и желанием, достаточными для того, чтобы смастерить такое уникальное произведение...

Фридрих был ошеломлён. Эта теория так плотно накладывалась на его представления о мироустройстве, что он буквально в несколько минут совершил то, что принято называть суховато-возвышенным словом «самопознание». До этого момента он почти не задумывался о себе (простим ему: в момент откровения нашему герою едва минул 21 год), о своем «месте в мире», а теперь вдруг – что эти постоянные «вдруг»? невоспитанность нашего стиля или Достоевские воронки судьбы? – понял, что весь его характер, все его привязанности и привычки, все странности и устремления, все подробности его поведения объясняются этим вспыхнувшим, как бенгальский огонь, желанием отмотать назад несколько столетий и принять участие. Он вдруг почувствовал внезапную близость к далёкой земле, – но прежде не к Средиземноморью, а к России; и в этом, как позже выяснилось, был смысл: античность так и осталась поводом, чем-то расположенным на стреле времени «слева», как бы в прошлом, Россия же была (уже была!) в его будущем, хотя в минуту откровения он об этом, разумеется, не знал. Пока он лишь поклонился Востоку, поклонился той стороне, где работал в крепости человек, открывший Фридриху то, что последний по легкомыслию принял за истину. Слово «крепость» само по себе лишало шанса возникнуть желанию увидеть и услышать Морозова. Слово «крепость» отсекало человека даже не в прошлое (в возвратности прошлого Орф никогда не сомневался, тем более что только что открытый пример с античностью ещё раз указывал ему условность представлений о линейности времени. На самом деле, что сделали эти люди? Перенесли, безо всяких метафор, кусок своего времени на несколько веков раньше...), слово «крепость» отсекало человека в слишком другую эстетику; Орф был готов прикоснуться к чужому веку, но никогда – к чужой культуре... В общем, о встрече с Морозовым Фридрих не догадался даже помечтать.

Морозов между тем уже несколько лет был на свободе, и, захоти того Фридрих, он без труда бы мог повидать своего гения (как знать, может быть, личная встреча, партикулярная доступность того, кто определил судьбу, помогла бы ситуации спорхнуть с небес на прочную германскую землю – Фридриху, кстати, предлагали выгодную практику в Дортмунде, а землю крепче нашпигованной углем рурской придумать трудно, – и жизнь Орфа потекла бы в иных скоростях и по другому руслу). Тем более что очень скоро он оказался в России, был в Петербурге – мог, в принципе, встретить Морозова на улице (от такого варианта просто-таки брызжет литературностью; что же, тем вероятнее, что это могло с Фридрихом произойти), но ему и в голову не пришло даже спросить о шлиссельбургском узнике. Морозов был для Фридриха в придуманной Элладе, в Пантеоне богов... это слишком, если бы он оказался ещё и в реальной России... Орф больше и не слышал о Морозове. Никогда. Фридрих очень бы удивился, узнав, что Морозов доживет почти до середины столетия. Более того, Морозов однажды увидится с братом, с Карлом (в маленьком австрийском городке, куда почетный академик АН СССР Морозов приехал в составе делегации советских учёных и где в то время отдыхал Карл: они встретились на ужине у бургомистра. Их представили, но они друг друга не узнали. Впрочем, кого они могли друг в друге узнать? Карл, например, мог узнать в Морозове человека, который умрёт в 1946 году в день премьеры его «Антигоны» 6). Но всё это, повторяем, Фридриха никак не коснулось. Строго говоря, постмодернист Орф не нуждался в Морозове-человеке, не нуждался даже в его образе, ему было довольно прошедшей по касательной идеи, ему было довольно даже знака...

Но в дальнейшей судьбе Орфа мгновенно отразилась судьба Морозова, возникла довольно строгая, вполне благозвучная, но содержательно безобразная рифма с теми фактами биографии шлиссельбургского историка, что и привели его в крепость: участие в «Земле и воле», членство в исполкоме «Народной воли» (крутозубое слово «воля» манило хлипких русских интеллигентиков, как маменькиного сынка-скрипача манят компании дворовой шпаны), потом – покушение... Рифма нашлась не сразу, некоторое время Фридрих бредил – как бредят морем и пиратскими парусами – акцией этих средневековых парней. Сочинить тексты, разработать мифологию (можно представить, как собирались они весёлой тусовкой и, запивая вечер вином, листали сказки народов мира, выбирали сюжеты, годные для своей структуры, хохотали над будущими -логами и -ведами), придумать несколько дополняющих/исключающих философских систем... то есть это ещё цветочки; наваять скульптур, налепить амфор, настроить руин, назарывать в землю следы жилищ и построек... такая блистательная археология наоборот, такой головокружительный сев не зерна, но обломков, по которым и из которых уже не природа, а человек – ход вполне постмодернистский – выращивает здание величественной культуры. Фридриху, как понимаете, не было никакого дела до истинности, до действительности морозовского предположения, заражённому вирусом постмодернизма совершенно безразлично, какого рода факт перед ним: идея для него – факт не менее материальный, про идею можно сказать, что она «существует», с не меньшим основанием, чем про «реальные события».

Переболев – со всеми подробностями слова «переболев»: с температурой, с головной болью, с многодневной маятой в пространстве между подушкой и одеялом – идеей античного хэппенинга, Фридрих встал с кровати, полный жажды жить и творить, уже догадываясь, что отныне и навсегда «жить» и «творить» для него – категории синонимичные.

Первая акция – как первая женщина – жажда жить и творить, была избыточной и неумелой и выплеснулась в мир в уродливых, даже и позорных для Фридриха формах. Он хотел, но он ещё не знал – как. И он – вот рифма с «волевым» морозовским прошлым – начал, как юный неофит, с действий по переустройству мира – не ментальному, но политическому. Идея политического переустройства, как всякая ложная идея, стремится структурироваться в предельно простых, внятных формах и формулах, способных найти отклик в недостаточно тренированных умах. И Фридрих на эту ясность и простоту купился. В Европе, однако, затевать серьёзную политическую борьбу, а тем паче революционные преобразования было бы странно: слишком уж противоречила этому спокойная домовитая эстетика её маленьких расстояний, игрушечных городков и гостеприимных пивных. И Орф оказался в России: на этом традиционном полигоне для испытаний наивозможных дурацких концепций. Сведений о его участии в «российском освободительном движении» не очень много. Достоверно известно, что на удивление легко вошел в круг петербургских большевиков (мы предположим, что искренность Фридриха создавала вокруг него ощутимое энергетическое поле, отметающее все подозрения в, допустим, провокаторстве). Известно, что он встречался с Дзержинским (Бреме пишет: одно время ходили слухи, что Фридрих имел с Дзержинским любовную связь. Считая своим долгом оповестить об этом читателя, мы, однако, не думаем, что этот факт имел в судьбе Фридриха какое-то серьезное значение. Если это и было, то было, скорее всего, своеобразной акцией шалунишки Орфа: есть, согласитесь, в этом элемент высокого эстетизма – оттрахать очень железного Феликса). Известно, к сожалению, и другое: Фридрих принимал участие в террористических действах, которыми большевики, так сказать, зарабатывали себе на жизнь. Этого, конечно, мы не простим Орфу никогда, когда и заметим в скобках, что (многие талантливые художники XX века запятнали себя участием – иногда и непосредственно-кровавым – в мерзких прогрессистских мероприятиях. Художник, казалось бы, должен понимать, насколько безобразно любое насилие, но, увы, иногда перевешивает другое: соблазн совершить радикальный творческий жест, невозможный при занятиях собственно искусством). Фамилию Орфа – в связи с бандитскими вылазками большевиков – упоминает А. Авторханов 7. Нет, впрочем, определённых свидетельств о степени личного участия Орфа в тех или иных операциях. Он пробыл в террористах очень недолго; обстоятельства его возвращения в Европу неизвестны, но мы рады думать, что при встрече с конкретной кровью Фридрих мгновенно ужаснулся истинному значению своей инфантильной мечты. Мы надеемся, что он никого не убивал. Но вот ещё темное пятно: в Германию Орф вернулся довольно богатым. Мы не хотели бы верить, что он сбежал, прикарманив революционные средства; как бы ни были неприятны большевики, воровать подло, об этом спорить не приходится. Бреме, когда говорит о неожиданных деньгах Фридриха, растерянно разводит руками: он совершенно бессилен интерпретировать этот факт. Мы, честно сказать, тоже бессильны, но естественное желание переиграть Бреме заставило-таки нас выкопать и притянуть за уши одну чисто эстетически любопытную версию. У Гайто Газданова есть рассказ «Страх», один из персонажей которого делится с рассказчиком следующей историей. Некий иноземный (!) участник большевистских бандитских вылазок случайно уцелел после крушения поезда с неким же, но ценным грузом. Террористы атаковали состав, набили мешки (баулы, яуфы, кофры?) деньгами и золотом, после чего случился непредусмотренный взрыв, повлёкший гибель как банды, так и охранников. Оставшийся же в живых иноземец оказался обладателем выпавших в осадок сокровищ. Соблазн был слишком велик. Иноземец, справедливо рассчитывая, что никто ни о чём не узнает, перебрался в Европу, наплевав и на конкретных соратников, и на саму идею братства и равенства. Газданов добавляет, что впоследствии этот человек был знаменит своим очень странным (!) поведением. Почему не предположить, что в «Страхе» описана история Фридриха Орфа, ставшая каким-то образом известной писателю? И хотя нам абсолютно нечем подкрепить это предположение, мы не можем отказать себе в удовольствии вставить Бреме забавный пистон и обогатить наше исследование таким милым, изысканным нюником...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю