Текст книги "Песочный дом"
Автор книги: Андрей Назаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)
И чего добивался – в ум не возьму. Счастья всеобщего? Да откуда такое, если и счастье нам не в счастье, когда не за счет другого, – борьба, как Карла-Марла учит. Нет, уж ты предоставь оперу за всеобщее счастье бороться, он хоть Карлу-Марлу и не читал, но в счастье не хуже его разбирается: тебя упек, теперь Феденьку на бутылку колет. И расколет, будь спок: знает Феденька, на чем жизнь стоит. Вся страна под сексотами да операми – куда денешься? Один Коля-электрик им и не дался. Ну, мужик! Герой! Или оперы не так сильны?" Но, поразмыслив, Сахан решил: "Сильны. Связью с массами сильны, Феденьками, которые против ветра плевать не будут. Поди-ка, книжник, развяжи такого Феденьку – тут же в морду схлопочешь. А он к оперу побежит, бутылку поставит только повяжи, как было. Опер и повяжет, знает, в чем счастье народное.
А коли так, – неожиданно решил Сахан, – то почему бы и мне в оперы не податься? Говорят, школа у них специальная есть. Молодым везде у нас дорога. Начало положено – с опером паскудным знаком, глядишь, и поспособствует. Оно и проще, и к истинной власти поближе". Оценивая открывшуюся возможность, Сахан скреб ногтями по ладоням, разгоняя зуд, а потом сплюнул в угол и решил: "Нет, без меня обойдутся. И так всю жизнь в грязи да в потемках. Теперь матери стыжусь, а там, глядишь, от себя самого рожу воротить придется. Нет – и думать об этом нечего. Решил за Лерку держаться – держись крепче, вдруг да и выйдешь в люди. Может, и хорошего чего сделаешь, чтоб гордиться собой мог. Заживешь чисто, книжечки станешь почитывать да чаи гонять в почете и сытости". Сахан благодушествовал, окунувшись в свое светлое будущее, когда гадкая мыслишка заставила его подскочить на табуретке: "Ну, будешь ты сытым, а дальше что? Ведь и в сухарях мышь дохнет – видел". Сахан едва не взвыл, забегал по дворницкой, расшвыривая попадавшие под ноги ящики и совки. "Да что же за проклятие такое! И все-то мало мне! Чего же я хочу, наконец, чего мечусь? Ведь на крышу впору лезть, карниз щупать. "Рыский" – напророчил же отец на мою голову. Может, и прав был, что стебанутый я у него народился, недаром в психушку клал. Хоть за то спасибо, что статью заработал, в армию теперь не загребут, – да как жить-то рыским, не прибившись ни к чему?"
Он бросился на груду тряпья и зажал руками голову – будто выдавить хотел проклятые мысли. Успокоившись, взялся за дело – разложил учебник и принялся немецкий зубрить. Но вспомнил книжника – и неуверенная улыбка застыла на лице. Это ж надо – война, голод – а он сны сочиняет! Жаль, всего два листочка из мешка досталось. Впрочем, писанина его – вздор, не в ней дело. Он, может, и сумасшедший, да свободен и счастлив. Есть в нем что-то превыше его жизни оттого и светло ему, и под нож не страшно. Да только что? Ведь видел уже в ком-то счастье этого книжника. Видел – и забыл.
# # #
Всю зиму вспоминал Сахан. И снег греб, и нагрузки общественные тянул, и учился по-черному – а все не лезло из головы чужое странное счастье. Даже на чтение стал время выкраивать – не встретит ли чего похожего?
Не встретил. Все лишние люди, фрайера, бездельем маялись, да один придурок над щенком убивался. "Странно, – думал Сахан, – кормят мужика, как хлебореза, а он счастья своего не понимает, мерехлюндии над животным разводит. А на нашем пайке тот же мужик сожрет этого щенка и забудет. Недаром, значит, Мариванна с Карлой-Марлой учат, что бытие определяет. Оно еще и не то определить может".
Не удовлетворившись школьной программой, Сахан набрал в библиотеке целый воз книг. Но только засел за поиски – на крестьянок наткнулся, которые любить умеют, и тут же глаза одной выколол, чтобы неповадно было. Дальше на бедных людей попал, дочитал до середины – и бросил. Нашел, что бедности они и не нюхали: в настоящей бедности не будешь писульки писать и соплями исходить волком взвоешь, лишь бы кусок урвать.
На этом Сахан с классикой покончил, принялся за советские книжки – и затерялся в героях. Все как из железа – не пьют, не едят – героизм проявляют. И все почему-то Павлики. Один с мамашей революцию делает и на суд орет, как на тещу. Другой дорогу прокладывает и как рельс закаляется, кто колхоз поднимает, кто – индустрию, а тот, что помладше и в дело еще не годен, папашу властям закладывает. "Вот уж теперь лафа этим летописцам литерным, – решил Сахан. – На весь век войны хватит. Уж таких Павликов наваляют, что прочтешь – железом закусишь. А не погнали бы моего папашу доверчивым пузом на танки – поди железных фрицев валяли бы. К литерному бытию привыкши – куда денешься?"
Запихнул Сахан героических Павликов с бедняками и крестьянками в мешок, отволок в библиотеку и на том с литературой расчелся. Только праздные классические фрайера нет-нет да и приходили на ум – и сыты, и в довольстве, и холуев вокруг них куча, а они почем зря под пули лезут. Стало быть, и им плохо? Кому же тогда хорошо?
И всю долгую зиму вспоминался Сахану книжник и кто-то неузнанный, светившийся тем же непонятным счастьем.
# # #
Белым монолитом стояла последняя военная зима, но наконец осела под набиравшим силу солнцем. Глухо тронулись еще незримые воды, и лиса, запнувшаяся у ручья, пушисто скользнула за край холста, а глаза, неотступно следившие за нею, округлились и остыли.
С лентой на лбу лежала бабуся посреди пустынного каменного храма. Под куполом перелетали черные птицы, и с недоступной птицам свободой летели голоса поющих женщин. Отстраненная от всего и вся, лежала бабуся, тихо перешептывались ее сиротки, и падал сверху отсвет иного мира.
Провожая бабусю, Авдейка знал, что ей хорошо, но мама-Машенька не знала и готова была на любые лишения, чтобы вернуть бабусю к жизни, которая не могла ей принести ничего, кроме страдания.
Жизнь распустила хватку, предоставив Машеньке выбор – и она оказалась не готова к нему. Она боялась свободных часов, остававшихся теперь после смены, и, не зная, чем занять себя, тщательно одевалась и долго расчесывала перед зеркалом как-то вдруг отросшие волосы. Потом она садилась в кресло и опускала руки на колени, становясь похожей на фотографию. Авдейке было тяжело с ней, и он уходил во двор или в гости. Иногда Машенька начинала страстно бояться за Авдейку, не отпускала его и целый вечер читала книги. Авдейка терпел и слушал, но однажды, когда мама кинулась молча и жадно целовать его, вырвался и убежал.
Машенька пошла на кухню и зачем-то поставила чайник. Глаша, принимавшая летчика, выскочила из своей комнаты, потрясенная страстью, как яблоня. Трофейный халат с павлинами разлезался, не вмещая ее щедрого тела. У Машеньки похолодели руки, и она опустила глаза, встретив блуждающий Глашин взгляд.
– Да ты что, Машенька! – вскинулась Глаша. – Они ж мне кровные! Я всю войну донор, кровь им даю, так неужто такой малости пожалею?
Машенька согласно кивнула, горько и чопорно стиснула губы и ушла к себе. Заперев дверь, она села перед зеркалом и стала придирчиво отыскивать на лице меты старости. За халтурной перегородкой, стеная, отдавалась Глаша. Машенька зарделась, ничком кинулась на постель и накрыла голову подушкой, а ноги ее безотчетно елозили по постели, жадно вбирая между собой одеяло – все теснее и нестерпимее, – пока дрожь не передернула тело и не вырвался сдавленный крик.
Оцепеневшая от стыда и облегчения, Машенька впала в дремоту, и окружавшая ее пустота наполнилась гамом толпы, запрудившей шоссе Энтузиастов шестнадцатого октября тысяча девятьсот сорок первого года. Она снова стояла на полукруглом крыльце, прижимая к груди слабеющего от крика ребенка. Внизу бежали люди, спасая от истребления детей, и в бегстве их была безусловная и неоспоримая правота.
Машенька вспомнила солнечное весеннее утро и узкую протоку, кипевшую идущей на нерест рыбой. В беззвучных конвульсиях рыбы бились о коряги и камни, уродуя свои тела и высвобождая дымные сгустки икры. Это массовое истязание материнством ошеломило Машеньку. Едва девушка, она увидела в нем свое предназначение – и ужаснулась. "В муках будешь рожать чада своя", пробормотал отец и увел ее. "За что?" – подумала Машенька, но огляделась и поняла. В первой силе стояла весна, и набухшую землю прорезали побеги, атласным жаром пылала прошлогодняя осока, кричал кулик – и все было впереди, и ничего не жаль ради этого. А на другой день протока погасла, и только в заболоченных заводях угадывались белые животы мертвых рыб. "Природа жертвует прошлым ради будущего", – сказал отец. "Пусть так, – ответила Машенька с полукруглого крыльца и прижала к груди чужого ребенка. – Пусть так..."
# # #
Вернувшись домой, Авдейка нашел дверь запертой и постучал. Машенька вскочила, не понимая, где находится, а потом зарделась и отперла дверь, чувствуя себя провинившейся девчонкой.
За ужином Машенька робко наблюдала за Авдейкой, удивляясь тому, что этот молчаливый, осунувшийся мальчик – ее сын, единственное родное существо, оставленное ей жизнью. Они молча сидели за нищенским столом, посреди опустевшей полутемной комнаты, и Машенька вздрагивала, пугаясь внезапных шорохов.
– Ну вот, теперь нас двое, – сказала она. – Только ты и я.
Авдейка подумал, прислушался к себе и твердо ответил:
– Нет, не двое. Мы все равно все вместе.
Машенька не решилась возражать и поняла только, что мальчик ее живет в своем закрытом для нее мире. Едва скрыв беспомощное возмущение, она поднялась из-за стола, включила репродуктор – и бравурный марш хлынул в комнату.
– Сделай потише, – попросил Авдейка.
– Ты не любишь музыку?
– Я люблю другую музыку, – ответил Авдейка, вспоминая звуки Леркиного рояля.
# # #
По расчетам Сахана, Лерка перестал играть с конца лета, когда приходил к нему на чердак за противогазом. С тех пор он закрылся наглухо, поглощенный чем-то, Сахану недоступным. Во дворе Лерка не появлялся, в школу ходил от случая к случаю, а если встречался, то смотрел как сквозь стекло, за полгода и слова не сказал. Отираясь под беззвучными окнами Леркиной квартиры, Сахан угрюмо ковырял ногой снег и все прикидывал, при чем тут разбитый противогаз, на котором кончились его отношения с Леркой, – и понять не мог.
После грамоты, полученной за сбор денег на танк, Сахан стал школьной знаменитостью, речи на сборах произносил, уже и в комсомол имел рекомендации. Ловко шел, даже и себя уважать начал. Учился без продыха, в отличники вышел и за девятый класс программу тянул, чтобы весной за два класса сдать, с Леркой поравняться. А выходило, что напрасно все. "Мне бы на генерала выйти, пожаловаться, – размышлял Сахан. – Человек разумный, не позволит сыну с катушек сбиться, направит. Да и себя теперь показать не стыдно: надежный товарищ, не шваль, не двоечник – молодая смена. Да не выйдешь на папашу, минуя сына.
А как верно Лерка на крючке сидел, – казнил себя Сахан. – Сам я его спугнул – унизил, деньги за Степку взял. Фрей глупый, а туда же, в начальники мылюсь. На что теперь его зацепить? Хоть бы играть начал барчонок, надежду подал..."
Но музыки не было, и Сахан отводил душу, разгоняя мальчишек, городивших на насыпи снежную крепость.
# # #
Музыка кончилась, когда, сбив прислоненную к стене совковую лопату, Лерка замер. Навстречу ему встревоженной грудой шевельнулась Степка, он сделал еще шаг, сдернул рывком что-то черное и рухнул – не помня, как освободился от одежды, как раздвинулось, раздалось под ним обнаженное тело, – и услышал легкий смешок, порхнувший в горячую тьму. Лерка пришел в себя от боли в стянутом лице и сорвал, отбросил противогазную маску. Волна укрощенной музыки вынесла его к клокочущему поднебесью, она баюкала, качала его, скользила Степкиными пальцами по его плоти – он поднимался к своей победе, ради которой только и стоило жить, растоптав в себе прыщавого отрока, терявшегося от одной мысли о тайне Степкиного тела. Он овладел этой тайной, его пальцы нащупывали и раскрывали ее, как горячую раковину, вызывая птичий смешок, отзывавшийся во всем его существе.
С тех пор он жил одним ожиданием ночи, и смешка ее, и тела, которое билось под ним, принадлежа ему до последней спазмы. Всего дороже стала ему эта власть над Степкой, над движениями ее тела, стенанием и скороговоркой, которую никогда не мог разобрать, сколько ни переспрашивал.
Он больше не слышал музыки – она опала, растеклась, оказалась не нужна ему. С помрачающим страхом ожидал он возвращения Феденьки, зная, что растерзает его, если тот сунется к Степке. Но плохим пришел Феденька из больницы, скулил, за голову хватался, заговаривался – и гнала Степка Феденьку, засов задвигала, его ждала, ночного своего властителя.
Лерка жил в напряжении всех душевных сил, с хитростью маньяка преодолевал тысячи препятствий на пути к ней, как из репейника, выдираясь из своего дома и избегая Феденьку с Саханом, вдруг заподозрившим что-то и караулившим сестру.
Отрываясь от Степки, от ночей своих, с холодной ненавистью глядел Лерка на рояль и на мать с отцом, что-то от него требовавших, чем-то угрожавших. Он все время молчал, лишь изредка произнося вслух случайные фразы и удивляясь, зачем люди разговаривают. Речь, как и музыка, оказалась не нужна, враждебна – как враждебны стали и дом его, и школа, и двор, сторожившие каждый его шаг.
Только ночью в Степкиных руках отпускала Лерку напряженная ненависть к миру, который никак не изменился с ним. Лерка забывал о нем, беря принадлежавшую ему женщину, раскинутую в золотом зареве гудящей топки, узнавая руками каждую линию ее тела, припухлости его, возвышения и ложбинки.
Узнала его и Степка и освободилась с ним до конца, до счастья – и что-то изменилось в ее теле, налитом лаской, в отзывчивых и настойчивых движениях, которыми она отдавала себя – опутывая, обмирая.
В февральскую оттепель Лерка жестоко простудился, подхватил воспаление легких и, отлеживаясь дома, в мечтах своих стряхивал, как скорлупу, осколки детской жизни – страхи ее и обязанности, – поднимался в рост, открыто брал и увозил свою Степку прочь из проклятого дома, нескрывая ни от кого своего чувства, возраставшего во всю необъятную ночь.
# # #
Мартовские ночные морозы укрепили раскисавшую зиму, двор был полон ледышек и сырого снега. Эвакуашки, заполонившие Песочный дом, возводили крепость "Берлин", равной которой не было за всю войну.
Как люди и все, людьми сотворенное, война имела свою судьбу и была на исходе. Москва наполнялась жителями и даже кошками, которых привезли целый вагон, чтобы они съели расплодившихся мышей. А самих кошек решили не есть, и Болонка помалкивал про бэд кэта. Но жизнь Песочного дома не менялась, как Авдейка ни отыскивал в ней признаки скорой победы.
Иришка по-прежнему ходила лозой, Глаша принимала летчиков, а мама-Машенька сидела в кресле "ампир", читая любовные письма дяди Коли-электрика без обратного адреса. Данауров, который не верит, дремал у подъезда, время от времени просыпаясь и суя в ноги прохожим черную палку, Феденька торговал углем, а Степка пела и выскакивала полуголая из раскаленного подземелья.
# # #
– Ты как из ада сбежала, – сказал Кащей, останавливаясь у лавочки, где сидела распаренная Степка. – Поди и не страшно будет на сковородке жариться за грехи-то?
– И... милай, какие наши грехи, – ответила Степка. – Надысь историю слышала – страсть! Вот где грехи – нашим не чета.
– Говори, только толком, – сказал Кащей. – У меня перерыв кончается.
Лерка, вышедший после болезни, ослабевший и ослепленный мартовским солнцем, нетвердо прошел подворотней и стал у двери кочегарки рядом с Кащеем и Авдейкой, едва заметив их.
– ...огромный такой кобель, овчарка, злющий – страсть, проходу никому не давал. Вот с ентим кобелем дамочка каждый день и прогуливалась, – говорила Степка, вылизывая кончиком языка сохнущие губы. – А он холеный, цепочка на ем чистого золота – идет, изверг, скалится. Время подошло, мух этой дамочки и возвращается, – продолжала Степка. – Весь в орденах – чемодан кожаный цельный.
– Это ордена-то в чемодане? – спросил Кащей.
– В чемодане. Такой начальник, что и орденов показывать не моги, – Степка подняла палец и зашипела. – Шш... Вот какой начальник!
Внезапное беспокойство овладело Авдейкой, он не понимал, что мешает ему слушать Степку, а потом нашел взглядом Сахана, затаившегося в подворотне. Вобрав голову в плечи от непереносимого стыда, который вызывали в нем идиотские россказни сестрицы, Сахан страдал, но терпел, не желая упускать Лерку.
– И только муж к дамочке по ентому делу... – Прервав рассказ, Степка часто и пылко захихикала.
– Степка! – позвал Лерка.
Степка осеклась, подняла лицо, досадующее на то, что ее прервали на самом интересном месте, и, недоуменно прищурясь, уставилась на Лерку.
– Степка, – произнес Лерка уже беззвучно, уже похолодев до немоты от того, что она не узнает его.
Вырезанная мартовским солнцем из черного провала кочегарки, сидела перед Леркой его сокровенная женщина – дворовая идиотка, и не помышлявшая о том, кто владеет ею по ночам, кому раскрывается она так беззаветно, кого принимает в свою плоть.
Кащей нетерпеливо пнул Степкин валенок, и она продолжала:
– ...ну, по семейному, значит, делу. Тут кобель на него как рыкнет – и сам на красавицу полез. Муж, начальник-то, за пистолет, обоих разом и порешил – и красавицу, и кобеля. – Степка замолчала и торжествующе огляделась. – Вот где грехи – нашим не чета.
– А ты не врешь часом? – спросил Кащей.
– Вот те крест. Мне Верка сказывала, воспитательница, знаешь, может? Голодовала Верка с детства, сиськи у ней не выросли, вот и пришлось в воспитательницы идти. Она врать не станет.
"Как же я теперь? – думал Лерка. – Это каждый... все видят – она Сахана сестра, идиотка и говорит постыдное. Но нет..."
– Так что начальнику было? – спросил Кащей.
– Ничего. Приехала было милиция, а тут начальник над этим начальником такой главный, .что и не скажешь. "Уезжайте, – говорит милиции. – Он право такое имеет – врагов стрелять". Милиция и уехала.
– Что бабу порешил – понятно, – глухо и задумчиво произнес Кащей. – А вот права такого ни у кого нет. На то закон есть, суд. Дело-то мокрое.
– Какой ему закон, когда он – во какой начальник! – ответила Степка. Она развела руки, чтобы нагляднее были размеры власти и важности начальника, и вдруг заплакала.
"Законники! – презрительно отметил Сахан. – Но ты, Кащей, радуешь! Дураком, значит, решил прожить? Забыл, как Парфена замели, соседа твоего бывшего? Поди помнишь, газету на закрутку с оглядкой рвешь – не дернуть бы ненароком речь вождя или портрет чей не пожечь. Закон, Кащей, дело строгое, если его для Парфена не нашлось, так и ни для кого нет. А нет закона – топор хозяин. Тем, кто в силе, он – топорищем в руку, а шестеркам вроде нас с Парфеном – лезвием по шее. И все это, Кащей, ты не хуже меня знаешь. Нет, наврал книжник про тесемочку – все человечки видят, да только не признаются, жить хотят. Одна Степка и ляпнула по глупости".
Степка между тем продолжала рыдать.
"...нет, нет, – твердил Лерка. – Это моя женщина, я могу прийти к ней, раздеть ее. Я ее всю знаю. Там, ближе к животу, на ноге у нее ссадина и припухлость после того, как она налетела на черенок лопаты. Надо осторожно, ей больно, когда там касаешься. Надо эту ногу отвести в сторону и чуть вверх, и..." Лерка вздохнул судорожно, в голос, и отступил на шаг. Жаром плеснуло из раскрытой топки – я он увидел, что менялось так в Степкином теле, ощутил ладонями отвердевшие груди и закругленный живот. Она была беременна, его Степка.
– Это бред, – неслышно прошептал Лерка дрожащим ртом и, зачерпнув снег, растер им лицо. – Дворовая идиотка с моим ребенком в животе рыдает над какой-то чушью, и все забавляются ею – это нельзя, это бред.
– Ты чего, Степка? – спросил Кащей, снова пнув черный валенок.
– Дамочку жалко. Красивая, говорят, была, молодая. Страх как война над бабами злобствует – вон в какой грех ввела.
– Будет тебе – война, война. Нечего под кобелей лезть, – ответил Кащей и ушел.
Ушел и Лерка, а за ним, словно на невидимой нитке, потянулся Сахан.
Авдейка сказал Степке:
– Не плачь. Это неправда все.
– Как так?
– Собак еще в сорок первом году съели, я так и не видел ни одной. А другие на фронте погибли. И стрелять некого. Неправда, что собаку застрелили.
– Правда, правда, правда! – страшно прокричала Степка и затрясла головой.
# # #
Лерка уходил, держась в тени, скрывая себя от беспощадного солнца.
""Правда! Правда!" – настигал его Степкин крик. – Правда, пусть идиотка, но одушевленная же она! Как же может она не узнать? Ведь ночью она опять меня ждать будет и откроет мне все". Лерка ощутил на себе зубья капкана, рванулся и взмок от беспомощности.
Сахан понуро следовал за Леркой по пятам, ничего уже от него не ожидая, как-то сразу забыв, зачем добивался его полгода. Заметив, что Лерка странно завертелся на месте, будто вывинчиваясь из одежды, он испуганно спросил:
– Лерка, ты что?
Лерка остановил на нем оторопевший взгляд, дернулся сказать что-то, но промолчал. Стоял перед Саханом, пошатываясь от неотвязной мысли; "Племянник Сахана. Мой ребенок – племянник Сахана. Если я все же застрелюсь, он останется племянником Сахана. Идиотом и племянником".
– Ты что, Лерка? – повторил Сахан.
Лерка увидел вдруг, что Сахан любит его, и так был поражен, что сбился с проклятой мысли. "Ненавидит и любит, – поправился, – не умеет он иначе. И что? Что это меняет?"
– Не играли мы этот год, – почему-то сказал Лерка, указывая на снежный бастион. – А крепость можно сладить на славу.
Сахан голос потерял от неожиданности, сквозь засветившуюся радость разглядывал Лерку. "Скучаю по нему, – мелькнуло, – давно как скучаю по нему".
– Так не поздно! – выкрикнул, совладав с голосом. – Залить – и за пару дней тут такое будет!
– Хорошо бы, – сказал Лерка растерянно. – Давай, Сахан.
Лерка ушел, Сахан облокотился о парапет, с застывшей улыбкой следил, как, набирая ход, обрушивается подъездная дверь.
"Вот и снова дождался – да не того. Мой-то Лерка вышел весь, а этот странный, больной. Вот и конфетки-бараночки... А я-то полгода про смену юную плел, да чистоту рядов, да про врагов внешних с внутренними. По ветру плевал, шестерил, папашу убитого, как чурбачок, под ноги подкладывал, чтоб только рожу начальство приметило. Гладеньким стал – не ухватишь. И таким-то подлецом за Лерку хотел уцепиться, за дружбу его? Да ему все это начальство с холуями да покоями мраморными еще отвратнее, чем мне, – он-то ими с детства сыт. Другим Лерка живет, да только чем – мне не скажет. Кто я ему? Дворовый мародер, выскочка с барабаном. И позабавиться он со мной согласился – как обноску кинул, чтоб места своего не забыл".
Сахан оттолкнулся от парапета, ушел непослушными шагами и не помнил дней своих и часов, когда заливал из шланга снежные укрепления, что-то добывал, ругался с кем-то, а потом с тупой покорностью, как приговоренный, взошел на ледяной вал и ударил сбор.
# # #
Авдейка, вскочивший на призывную барабанную дробь, зажмурился от сверкания снежной пыли. Прибранный выпавшим за ночь легким снегом, двор таился в голубых изломах, льдистые блики скользили по неприступной стене крепости, и сыпались удары белых барабанных палочек.
У опушенной снегом пирамиды угля возле кочегарки шло деление на "фашистов" и "наших". Поредевшие Сопелки еще до начала игры успели подраться за места в наших, а эвакуашки, обреченные представлять фашистов, держались вокруг Марьяна, крепкого круглоголового парня, недавно вернувшегося из Горького. По силам и старшинству Марьян мог претендовать на место в наших, но он помнил свой двор и держался правил.
– Я вырос! – кричал Болонка. – Не пойду в фашисты!
– Все выросли, – ответил изуродованный Сопелка.
– Я теперь сильный, я гири поднимаю, – настаивал Болонка.
– Все гири поднимают. К нам эвакуашку, к нам! – кричали фашиствующие Сопелки, завязывая тесемки ушанок.
"Гордецы, – лениво думал Сахан, наблюдая за распрей и механически стуча в барабан. – В эвакуации они не были, патриотизм проявили. А дело и выеденного яйца не стоит: не ждали власти, что немцы за три месяца к Москве выйдут, вот и бросили здесь этих недоумков с мамашами за ненадобностью. Поди и папаша мой от гордости в яме своей пухнет. А не наградили бы ямой – на мосту медяки клянчил".
# # #
Услышав барабан, Лерка сбросил ноги с постели, где лежал, не раздеваясь, застывший между явью и сном.
Она ждала вчера, его Степка, стосковалась, у двери сторожила. Впустив, лязгнула засовом, наглухо заслонясь от чужих, и обхватила, обдала дрожью. Лерка подхватил на руки бьющееся свое счастье, снес ступенями, уложил на топчан, не отстраняясь ни на миг, вошел в отверзшееся тело, вбивая в него отчаяние свое, и с каждым Степкиным стенанием, как никогда долгим, понимал все тоскливее – не очнется она, не узнает, не с ним она вовсе, и это не он так яростно всаживает в нее бесчувственную плоть, будучи не в силах излить весь свой дневной ужас, а кто-то третий потешается здесь над ними, играет ими, играет в них.
Наконец с детским нелепым вскриком он отдал ей все, опал, забылся – и тут Степка заплакала. Она впервые плакала ему – и капкан защелкнулся, Лерка понял, что никогда уже не откажется от нее, и не таясь вышел из кочегарки на первый свет, ко всему и всем безразличный.
Вернувшись, он не смог уснуть, сидел в своей постели перед чёрным сгустком рояля, неотвратимо проступавшим на свету, а потом решился, подошел крадучись, но едва опустил руки на клавиши, как звуки отозвались в нем болью, потревоженными зубьями капкана.
– Как же теперь? – спросил Лерка.
Он захлопнул рояль, с головой забился в подушки, втиснулся между ночью и днем и лежал не шевелясь, сокрушенный своей победой, пока барабан Сахана не поднял его к окну. Лерка увидел полный движения и света прямоугольник двора, удивился, зачем ему было затевать эту дворовую потеху, и задернул было штору, но внезапное ожесточение заставило его снова взглянуть вниз.
# # #
Когда Лерка прошел в центр укрепления наших, там уже готовились к схватке и был воткнут красный флаг с бахромой, кем-то украденный из школы. Лерка смерил взглядом неприступную ледяную стену и по примеру Марьяна сбросил шапку. Ветер рванул его локоны, по лицу разбежались холодные уколы, и Лерка понял, что не ошибся, не напрасно пришел сюда, – и подобрался, ко всему готовый.
Авдейка угрюмо смотрел на Сахана – вожатого, под чей барабан он должен побеждать, – а потом отвернулся и поднялся в крепость, к штабу фашистов ледяному домику с окном на позицию, над которым болтался черный халат. Легкое недоумение приглушило гомон.
– Ты зачем? – спросил любознательный Сопелка, слепым жребием заброшенный в фашисты.
Не веря своему счастью. Болонка протолкался в ряды наших, заменив Авдейку. Барабан Сахана сыграл атаку и смолк. За ледяным валом ползали фашисты, отбивая комья смерзшегося снега. Началась атака. Летели снежки, сверкали лезвия двух лопат, которыми снизу пытались крушить ледяной вал. Лопаты срывались, оставляя на сверкающем льду легкие матовые следы. Лерка бежал вдоль ледяной стены, отыскивая в ней брешь.
И тут над валом высунулся забытый Сахан. Он висел, цепляясь за вал выброшенными вперед локтями, и нащупывал опору под ногой. Зажав в правой руке лопату, Сахан сильно бил ею повалу. Лопата со свистом резала воздух, описывая сверкающий полукруг.
Расстроенные фашисты бросили охотиться за Леркой и осыпали Сахана ледышками. Тот вобрал голову и размахивал лопатой, ожидая опоры под ногу, чтобы перескочить вал.
– Ледышки кончились! – крикнул отчаявшийся Сопелка, пытаясь остановить Сахана, но палка вылетела у него из руки и перелетела за борт.
– Трофей! – кричали снизу. – Даешь Берлин!
Сахан методично крушил вал, и остановить его казалось невозможным. Вся ненависть к Сахану восстала в Авдейке, игра для него кончилась. Сорвавшись с места, он бросился к кочегарке, но Марьян перехватил его мысль и в несколько прыжков оказался возле груды угля.
– Ложись! – крикнул Марьян.
Фашисты залегли полукругом. Над ними возвышался Сахан, уже нашаривший ногой опору. Он переливался в крепость, когда тяжелый уголь выбил из вала ледяное облако. Сахан не успел понять, что случилось, как жесткий удар, пришедшийся в плечо, сбросил его со стены. Вскрикнув, он выпустил лопату и исчез. Сжимая в руке уже ненужный уголь, Авдейка подбежал к валу, под которым ребята приводили в себя Сахана.
– Бей их! – закричал фашиствующий Сопелка, пылая попранной справедливостью.
И тяжелый поток углей обрушился вниз. Раздались вопли, и наши убежали, уволакивая Сахана.
– Вперед, гони их! – кричал мстительный Сопелка, съезжая вниз добивать дрогнувшего врага.
За ним бросились Ивановы-Гвоздики и безымяиные, эвакуашки, набитые углями.
Авдейка забросил ногу на вал и подумал, что в случае неудачи обратно не взобраться. Но Марьян уже долбил проход во льду трофейной лопатой Сахана. Авдейка зажмурился и съехал вниз, ударившись во что-то мягкое, пахнущее теплом и снегом. Под ним лежал Болонка, хлюпая разбитым носом. Снег у его лица был пробит кровью. Авдейка оттащил Болонку в угол насыпи и бросился в атаку.
Произошло небывалое. Фашисты во главе с мстительным Сопелкой гнали наших в дальний конец насыпи, к штабу красных, не знавшему подобных налетов и потому едва обозначенному снежным барьером. Лерка с разбитым ртом сплевывал кровь и отступал, отбиваясь палкой. Но у нападавших кончились угли. Брошенные в наших, они теперь летели назад, отражая атаку фашистов. Мстительный Сопелка получил по шапке и, пошатываясь, отступил. Атака захлебнулась. Фашисты повернули назад и забрались в крепость по веревке через проход, пробитый Марьяном.
Готовясь к контратаке, Сопелки ползали Гаврошами, собирая разбросанные угли у самого вала крепости. Сахан, бледный от ярости, разминал отбитое плечо, а оправившись от удара, сбегал в кладовку и вернулся с охапкой лопат и двумя ломами.
Над изрытым пространством взлетела барабанная дробь. Сахан и Лерка увидели друг друга, поняли и разошлись шагов на десять, подняв над головами ломы. Между ними строились атакующие с лопатами на изготовку. Сопелка бил в доверенный барабан, блеском и трепетом наливалась вооруженная колонна. Лерка переглянулся с Саханом – ломы дрогнули и понеслись к крепости серебряными нитями.
Кащей, со стороны наблюдавший за игрой, понял, что вал пробьют в двух местах в таком расстоянии друг от друга, что защитить их одновременно не удастся.
– Держись! – крикнул изуродованный Сопелка, и ломы грянули.
Сахан угодил чуть ниже ледяного вала, в кирпичную кладку. Лом со страшной силой отбросило назад, ободрав кожу с ладони. Он затряс обожженной рукой, стал дуть на нее, но получил по спине углем и отбежал, матерясь.