355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Назаров » Песочный дом » Текст книги (страница 19)
Песочный дом
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:31

Текст книги "Песочный дом"


Автор книги: Андрей Назаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)

# # #

Внезапный ливень обрушился на город, взбил пыль, дробью прошелся по стеклам. В грохоте, сотрясшем небо, захлебнулся рояль. Лерка подошел к окну и поднял лицо к поднебесью, к непроглядной грозовой мгле. Гром потрясал утлое человеческое жилище и отзывался дискантом выбитых стекол.

"Вот так, – решил Лерка и распахнул окно, уничтожив прозрачную преграду между собой и освобожденной стихией. – Вот так!"

Он вспомнил противогазную маску Сахана – и каждый шаг своей ночи расчислил здесь, под клокочущим небом, и дождался ее, – вышел, натянув маску, из которой вырезал шланг и разбитые стекла, – не помышляя, от случайного ли прохожего, Степки или самого себя прячет лицо, – прокрался двором вдоль стен Песочного дома и ударом распахнул непреодолимую дверь.

# # #

Авдейка очнулся в грозу и не хотел открывать глаз, потому что все знал. Но открыл, подошел к бабусе и сел в изножье постели. Он убежал с дачи, и теперь бабуся умрет из-за него. Он не умел сказать, из-за чего сделал это, и молчал, погруженный в страдание, как в серебряную пыль.

Но он знал, и бабуся знала. Она осенила Авдейку крестом желтым и неверным, как движение сухой ветви, и глаза ее сомкнулись, скрывая от него боль.

Штык лежал в ногах Авдейкиной кровати. По нему скользили тени дождя, он казался живым, полным оловянного движения, но был мертв. Авдейка убрал его под матрас и ушел к забору табачной фабрики, где, как язва, темнела дощечка, прикрывавшая выбитое стекло Кащея.

Авдейка постучал. Дощечка отпала, и светлая женская голова приблизилась к нему – светлая, с черным лицом.

– Вы... вам песца подбросили, я знаю, – начал Авдейка.

– Погоди, какого еще песца?

– Пушистого, белого. Из-за него Кащея в тюрьму посадили.

– Кащея? – переспросила женщина. – Тебе какого надобно? Ваньку?

– Ну да. Которого в тюрьму из-за...

– Да обожди свиристеть. На воле Ванька, гуляет.

– Где... гуляет?

– Вот это не скажу. Не докладается. Они никогда не докладаются, так вот и жди. А потом принесут порезанного. Или объявят – в бегах. Или – сел. А ты, мать, жди. Теперь вот убили.

– Значит, он не в тюрьме.

Авдейка отступил на шаг. Дождь падал отвесно, выбивая пузыри, и лужи кипели. Кащей гулял. Бабуся умирала.

– Как это – убили? – продолжала женщина свой. разговор. – Ладно бы вышка, а так... Не приучена я такое понимать. По мне – сидят дети. Только срока им намотали до-олгие. Ждать и ждать...

Авдейка ушел, и дощечка захлопнулась. Потоки дождя сливались и гулко падали в сточные решетки, взбивая над ними желтую пену. Двор был пуст, один Михей-почтальон сидел на парапете под дождем, как был он человек не простой, а авиационного истребительного полка механик. Непростого человека Михей обнаруживал в себе грамм с четырехсот. Но это – если гражданская, упраздненная рыковка в белой косыночке, а если чистяк, если родной самолетный – тут другой курс, тут и четвертки станет.

– Нет, ты спроси, – заорал он Авдейке сквозь дождь. – Ты спроси, что мне комэска сказал?

Но Авдейка хорошо знал, что сказал Михею комэска, и спрашивать не стал.

Он вернулся домой, где Иришка вытерла его полотенцем и сказала, что на другой день после деда исчез Коля-электрик, а ночью за ним приходили, искали по всей квартире и даже в диван лазили, но не нашли и опечатали его дверь пломбой. Авдейка пошел посмотреть пломбу, но в коридоре остановился, представил, как удаляется дед, как падает полоса света из распахнутой двери и в проеме ее возникает грузная фигура с солдатским мешком на плече и погасает навсегда. Авдейка зажмурился, до пугающей слабости в груди захотел, чтобы дед раскрыл эту дверь и двинулся назад – хоть на минутку увидеть его, – ведь бывает так, ведь было это с немцем в кино, который вернулся туда, где был жив.

# # #

Но последний раз дед вернулся туда, где был жив, когда подошел с прощанием к Софье Сергеевне и белый взгляд ее встретил. "Тверда, – подумал. – Спряталась за свою веру, как за бруствер, и глаз не прячет". Тут он на миг усомнился, на краткий, потрясший его миг, и, ища опоры, вернулся в обжитую память о годах гражданской, где был непримирим, молод и уверен до самозабвения – в бойцах своих, в кабардинском жеребце, в клинке и в победе рабоче-крестьянской правды.

И тогда глядели на него те же глаза – живые и мертвые глядели они – и не опускались до конца. Глядела баба в платке, перекрещенном под грудью, – в дыму, на пепельной зорьке, преграда путь жаркому жеребцу. "Твои пожгли, начальник, твои". И не стерпел, прянул кабардинец, когда покатился в копыта чурбачок паленого мяса, – и стояли непреодолимо светлые глаза бабы. Но отмел бабу лютый ординарец, и забыто, затоптано конями, что послал ей Бог сына. Да и ще был он, ее Бог, той пепельной зорькой?

Глядел перед собой и есаул Хомищенко, исходя черной кровью. Не пожалел, загнал кабардинца, а снял есаула наземь и покатился с ним в бурьян 1рудью о грудь. Дик был есаул в гневе, человека саблей проскальзывал, а проскользнув, над головой вздымал и кровью умывался. Да только хрустнула его шея, метнулась медная борода и рот, куда успел он ткнуть дулом. Не дался живым есаул, отвалился в бурьян, и, как зверя, шарахались его привычные до людской крови эскадронные лошади. Исторглась жизнь из выпученных глаз, и мертвым лежал на груди нательный крест. Кровь позади тебя, и глаза твои пусты. Где Бог твой, Хомищенко?

Ожесточился дед, грохнул об пол сапогом и прочь ушел с белых глаз. Не принял, не допустил. Не стоят на русской земле две правды – не стояли и стоять не будут, – и вернее это самой правды.

# # #

Не было деда, напрасно Авдейка ждал. Он и сам знал, что напрасно, но ждал, пока не донесся со двора голос Михея:

– Нет, ты знаешь, что мне комэска сказал?

Теперь этот вопрос ставился перед Кащеем, на рысях огибавшим лужи.

– Гуляешь, – заметил Кащей, не останавливаясь.

Он торопился в Домодедово, опасаясь, что не успеет вернуться до утренней смены. Ехал к Сене Кролику за заначкой, под которую занял в цеху пять тысяч на танк, а на душе было неухватисто, хотя дело ждало бесспорное – за своим ехал. Заначку отец держал в тайне, пока не ушел на фронт. Дальше слух о ней держал Митяй, а теперь пришел черед Кащея. Сколько хранилось у Кролика, да в деньгах или в рыжье, Митяй и сам не знал. Кащей прикинул, что и того и другого хватает – не год и не два промышляли. Отец любил от петровских времен родословную вести, вроде и тогда Кащеевы с кистенем погуливали. Не из беспризорников в воры вышли. Те судьбой своей расплатились за гражданскую, разорившую поколениями налаженную жизнь, пустившую сиротами на все четыре стороны. Они и обвыкли в мире, утверждавшемся грабежами и насилием, и рассыпались по нему с жареным цыпленком на зубах.

У кого есть золото,

Тот не знает голода,

Тот дружит с той публикой,

Что правит республикой.

А устоялась власть – тут уж ножки врозь. Тут и пошли беспризорники по срокам, только озираться успевали. Эти были без корней, мутью поднялись, мутью и осядут. А Кащей породу за собой чувствовали, не торопились и свое гнули до конца. Неуступчивые были люди, да подвела им война черту.

"А мне вот – горбись теперь, мать тяни, – раздумывал Кащей. – Еще финяк таскай, чтоб мелкота не залупалась. Вон Сопелки старшие с дружками уже хозяевами в подворотне стоят. Но эти-то – герои на скорый час, а и воры в силу входят небывалую. А все же и ворам не устоять, нет, не устоять им против власти".

Хоть и хранила Кащея семья и не чалился он, не просил у тюрьмы кликухи, но с детства знал воровской закон, державший каждого в своем страхе. В войну, потеряв отца и братьев, Кащей вырос и своим умом понял, что и вся народная жизнь держится тем же. Загнанный в работяги, что честному вору как перо в бок, Кащей прибился под железную руку, которая удержала пошатнувшуюся страну. Он понял несокрушимость народного уклада жизни и правоту великого пахана, осуществлявшего народную волю его же кровью. И, только безоговорочно признав над собой эту волю, Кащей почувствовал себя свободным. Он не умел назвать это чувство, но умел радоваться ему и, обгоняя крепкую девку, звонко хлопнул ее по ситцевому заду. Ругаясь и смеясь, девка побежала за ним следом, но не достала. "А дуры девки, – подумал Кащей, – и как славно!"

На вокзале он впервые в жизни купил билет и долго удивлялся, рассматривая сетчатый картонный прямоугольник. Мысли его обратились в прежнее русло, к войне, которая вывела его на новый путь и заставила тратиться на билеты.

Задумавшись, Кащей едва не пропустил поезд, догнал в ходу последний вагон и стал силой втискиваться в тамбур. Подумал: "Вот они, замашки фрайерские, билет купил, а в поезд не воткнулся". Но все же сдвинул бабенок, на обеих ногах утвердился. Стал припоминать Сеню Кролика – старинного кореша и подельца отца, мужика приземистого, белотелого и немногословного. Вспомнил бритую Сенину голову и тюбетейку, засаленную до черноты, на которой сверкали неподвластные времени золотые нити. Эти золотые нити мелькали Кашею сквозь дым, звон, крик и разгул гулянки на московской малине, которую Сеня держал где-то у трех вокзалов.

Ничего другого не вспомнив, Кащей приехал в Домодедово и по адресу, криво начерканному Митяем, нашел одноэтажный дом, обшитый тесом. Поднявшись на крыльцо, стукнул в дверь и огляделся. Мелкие пристанционные домишки, крытые дранкой и шифером, ютились по косогору – не деревня, не город, – все вкось, и скученно, и шатко. "Нехорошо тут", – решил Кащей и стукнул покрепче.

Дверь открыла заспанная девка, простоволосая и босая, в длинной холщовой рубахе, собранной у шеи. Смотрела она просто, стояла рядом, в дыхание от Кащея, в на лице ее перемигивались веснушки. Они сбегали от широко расставленных, прозрачных глаз, взбирались на нос и ныряли в полуоткрытый рот.

– Сеню мне, – сказал Кащей, нарушив молчание.

Девка не ответила, глаз не отвела, и какое-то сладкое беспокойство овладело Кащеем.

– Нету, что ли?

Наконец быстрым, язвящим движением языка она облизала рот и спросила:

– Не признал меня, Вань?

Кащей отодвинулся, отступил как бы в холод, из тепла ее тела.

– Лялька я. Кролика дочь. Мы еще писунами в бутылки играли. И Королек с нами был – не помнишь Королька? Он часто потом захаживал, теперь-то в армию грабанули. Неужто забыл? У меня еще подол был в кружавчиках, мамаша справила. Померла теперича мамаша. Королек все меня за косы дергал и вообще залупался. Он ведь старше нас был. А я тебе кружавчиками хвастала. Не помнишь?

Прямой памяти Кащей в себе не нашел, но что-то далекое плеснуло кружевным потоком над детскими ногами, открыв первое понимание чуждого, притягательного, девичьего.

– Не помнишь, – с сожалением заключила Лялька и, резко отвернувшись, коленом толкнула дверь. – Заходи, дома папаша.

Под рубашкой ее, стиснутой у шеи, заходили груди, и у Кащея от волнения глотка пересохла. С трудом оправившись, он различил просторную горницу, крепкие тесаные половицы и за столом, под образами – Сеню Кролика. Тюбетейки с золотом на нем не было, бритый череп порос короткой и седой щетиной. Сидел он прямо, глядел выцветшими, тоже как бы седыми глазами.

– Про Знахаря слушок был, – сказал Сеня вместо приветствия. – И сынка поджидал. Садись, помянем.

Молча, не чокаясь, выпили по граненой стопке, потом и по второй. Кащей держался, стараясь не пьянеть, и в разговор первым не вступал. Лялька сновала по дому, обходила стол капустой да огурцами, шепталась с кем-то в сенях. Теперь она была в кофте с короткими рукавами фонариком и в плиссированной черной юбке, но в проеме кофты виднелась все та же белая рубаха и как звери волновались под ней груди. Кащей телом угадывал присутствие Ляльки, но в сторону ее не смотрел, пока Сеня не приказал:

– Кончай шнырять, девка.

Тоща Лялька села за стол и поставила перед собой стопку.

– Выросли дети, – сказал Сеня и налил по третьей. – Чего по углам смотрите, не слюбились?

– Да ты, папаша, глаза протри! – заявила Лялька, выпив и вздорно тряхнув головой. – Не вишь, кого привечаешь? Ему комсомолку подавай, где уж ему на меня, пропащую, смотреть.

– Чем же не хороша? – спросил Сеня, безразлично глядя в угол.

Кащей промолчал. Лялька подобралась, плеснула в рюмку, выпила, не дожидаясь отца, и, подавшись грудью на стол, ответила:

– Тебе, папаша, лучше знать, чем не хороша.

Кащей расслышал в Ляльке такую ненавистную силу, что насторожился. Сеня улыбнулся, лицо его растянулось резиновой маской вокруг неподвижных глаз.

– Иди, девка, не мути тут. Разговор имею.

Лялька поднялась, повернулась к Кащею, вынудив того податься вперед, а потом неожиданно и тихо исчезла. Сеня налил снова, добивая бутылку, поднял стопку,

дождался, пока Кащей выпил, но сам не стал.

– Крепкий ты парень, Ванька, в Знахаря пошел.

– Крепкий, – ответил Кащей, ощутив внезапную и беспричинную злобу.

– Да, крепок, крепок был Знахарь, – продолжал свое Сеня, – и старый, а все такой же с наружности, волосом не слинял. Но, скажу тебе, Ванька, брезговал Знахарь обществом. Как в тридцать седьмом корешей его шлепнули, ему вишь и ровни не стало. Свою мазу в шестерках пас, а ведь тоже люди были. Всех Знахарь под мундир подвел, сыновей и тех не пожалел.

– За родину легли, – коротко ответил Кащей.

– Родину? Вору, Ванька, родина – зона. Что ж Знахарь, закона не знал, что зону защищать полез? И не принудиловкой, не из-под вышака – сам. Нет, все Знахарь знал, да выше общества себя ставил. Вот по гордости гнездо свое и разорил. Одного тебя оставил, да не в него ты.

– Это чем?

– Да тем, что Знахаря сын, а сам – работяга, киркой подпоясанный. Нет, Ванька, в тебе душка. Не тот душок, говорю, не воровской крепости.

Кащей смолчал, только напрягшимися мышцами ощутил финку в голенище.

– Ладно, – Сеня зевнул и отпихнул от себя тарелку. – Добро свое завтра получишь. А поговаривают в обществе, что ссучились они, мундирщики. Глядь, и Знахаря на правилку бы дернули, вернись он живым да с лычками аль офицером. Ну, отбой, пора в рельс бить. Иди, Лялька тебе в сеннике постелила. Не поднялся ты еще в доме моем спать.

На пороге Кащей обернулся. Сеня сидел не шевелясь, резиновая улыбка застыла на его монгольском лице. "Не поднялся в доме спать". Кащей вышел во двор. Низкое, налитое синим небо покато спускалось к западу. Стучал отдаляющийся поезд. Кащей потянул ноздрями, втягивая сырой дух низины, и тут качнулась синева, неслышно прошла Лялька и, жестко толкнув его локтем, быстро спросила:

– Столковался, что ли? Дельный...

Кащей промолчал. Лялька вернулась и кивнула на темную постройку в глубине двора.

– Иди, тама сенник-то.

Потом грудью налегла на плечо Кащея и зашептала сквозь близкое, синее:

– Чудно. Ты это... больной, может?

Кащей отодвинул ее, зашел в сарай с оборванной дверью и нашарил в темноте тюк, подбитый сеном. "Не надо бы мне сюда, – думал он, – отца поносит, падло, а я у него заначку клянчь. Неладно все, так и чуял, что место гиблое. Но и пустым отваливать стыдно. Или прижать мне этого Кролика, показать, поднялся я или нет. "Киркой подпоясанный" – это ж как в душу плюнуть".

Низина клубилась туманом, заволакивало верхи неведомого стылого жилья, и могучие пласты перемещались в небе – синие по черному. Ночь жила ожиданием, обмирала и раскатывалась невнятным рокотом. Кащей ворочался, подминая под себя сено, а потом дверной створ застлало белое – качнулось, истомно и тесно раздвинулось, приняло его в себя и вытолкнуло и снова раздвинулось, снизу вверх, снизу – вверх, а в голове его вспыхивали и разлетались ослепительные вспышки, – а потом все погасло, и Кащей увидел Ляльку. Ребром ладони он сбросил с ее лица прибившееся сено и спросил:

– А как отец придет?

Лялька засмеялась, блеснув влажными зубами.

– Дурак ты, мальчишечка. Он же сам меня к тебе и послал. Ты ж самого Знахаря сынок, ему и лестно. Приручить тебя хочет, в долю взять.

Кащей отпрянул, но Лялька выгнулась, нашла и втянула его в себя, и он снова забыл обо всем, слившись со сторожким телом, впитывая его дрожью и наполняясь дрожью до золотого текучего звона.

– Милый ты мне, Ваня, – прошептала Лялька, расслабившись, но удерживая его бедрами. – Все-то он знает, проклятый, а этого недосмотрел. Возьми меня отсюда, Ваня, не жизнь здесь. Увези куда хошь. И утра ждать не надо. – Лялька передышала и языком вытолкнула изо рта соломинку. – За банькой твое добро закопано, перепрятал он. Я хошь мигом за лопатой. И – бежим, покуда он спит, окаянный. Там неглубоко, штыка в два. А я с тобой хошь куда. Возьми, Ваня.

Когда внезапный, как взмах крыльев, распахнулся дымный рассвет, Кащей поднялся, оправил одежду и стряхнул сено.

– Собирайся, – сказал. – Собирайся, Лялька. В Москву едем, домой. А заначку оставим. Не нужна.

– Прямо так? – спросила Лялька.

– Прямо. Собирайся, Лялька, а я рассвет встречу один.

Кащей глядел в ленивую ее, текучую спину и челюсти стискивал. "Не оглянись, – думал. – Ох, не оглянись".

Не оглянулась Лялька. А вернувшись, разгладила на бедрах лежалую плиссированную юбку и спросила:

– Ну что, встретил?

– Встретил, только место у вас лысое да свет скоро. Поманил и растаял. А ты молодец, Лялька.

– Да уж себя помню, не тревожься, Вань. Значит, берешь такую?

Она взмахнула пустыми руками, повернулась, плеснув подолом, и увидела отца.

Кащей отодвинул ее, прошел к Сене и стал у крыльца, следя за лощеным сапогом, пришедшимся супротив подбородка.

– Увожу Ляльку,– сказал. – Увожу, Сеня, а заначку вроде в выкуп оставляю за невесту. Что до отца, так у меня с ним разговор свой, а тебе вешать на покойника не позволю. И к себе не пущу – не лезь.

Обняв Ляльку, шел Кащей к станции, а вслед угрюмо глядел с крыльца Сеня Кролик – вслед чужой юности, чужой, давно изжитой страсти. "То не ветер ветку клонит", – вспомнил Сеня, и брезгливая гримаса растянула его лицо. Он сплюнул и скрылся в доме. То не ветер ветку клонит.

# # #

– Едем, Лялька, – повторял Кащей, – едем. Эх, по тундре, по железной дороге... Едем.

Он придерживал Ляльку у груди и оберегал в вагонной давке, опасаясь хоть на миг выпустить из рук. Только у ворот Песочного дома он остановился и подтолкнул Ляльку в створ чугунных ворот.

– Здесь она, житуха наша. Знакомься, Лялька.

Лялька оробела, спрятала руки за спину и, приоткрыв рот, оглядывала могучие стены.

– Ой, Вань, а этот знаком вроде! – воскликнула Лялька, потянув Кащея к Штырю, почесывающему друг о друга свои диалогические ноги.

– Штырь. От хозяина отчалился, – представил Кащей. – Отдыхает тут теперь. Не замочит ли кого, думаю.

– А чего? – весело сказала Лялька. – Не русский он, что ли? Да в законе поди. Такой замочит.

– Понимает, шалава, – отозвался довольный Штырь.

– Нет, ты знаешь, что мне комэска сказал? – донеслось из каменных недр.

– Кричит кто-то, Вань? – неуверенно произнесла Лялька.

– Михей-придурок. Второй день гуляет. Знакомься, Лялька. Тесная наша житуха, к ней притереться надо. А пока к матери идем.

# # #

– Нет, ты не знаешь...

– Как не знать? Твоя каждый день комэску вспоминал, – ответил Ибрагим, присаживаясь на парапет рядом с Михеем. – Твоя выпить хочет.

– Хочет, – подтвердил Михей. – Моя хочет.

– Ибрагим даст. А твоя посылку будет носить начальнику Пиводелову. Адресат пропала, начальник пропала, мое дело сторона. Моя – старье-берем, моя – водка. Твоя – почтальон.

– Золотой ты человек, – ответил Михей с большим чувством. – Моя твою понимает. Выкладывай свою посылку. Из-под земли начальника выкопаю, а вручу. Такая уж моя должность. Мне комэска так и сказал...

Снова заволокло небо, и мелкий дождь тронул лужи. Небо дышало осенью, а Михей искал дом начальника Пиводелова, считывая обратный адрес с бандероли, которая тяжелела и набухала под дождем. Наконец он нашел дверь с именным ромбиком и добрался до пупочки звонка своим заскорузлым пальцем бывшего механика. Могучим потоком хлынула трель звонка, сливаясь с тонкими, повторяющимися в сочетаниях звуками, которые раздавались в квартире Пиводелова, как в музыкальной табакерке. Целую неделю бывший домоуправ обходил сокровищницу с фарфоровым молоточком, примеряясь к великому деянию.

Когда мозолистый палец начал отказывать, Михей полез в планшет и принялся вновь перечитывать адрес начальника. И тут пакет лопнул. Он лопнул, оставив в руках Михея сто тысяч рублей. Сам дьявол не мог бы нанести столь страшного удара по русскому человеку. Михей разом протрезвел и заметался в стенах лестничного пролета, безуспешно пытаясь запихнуть деньги назад, а потом ринулся вон из дома, но, оказавшись на улице, понял, что бежать некуда. Некуда убежать русскому человеку от ста тысяч. Стиснуты они в дрожащей руке, поясницей прижаты к стене дома, и все прохожие, родные люди, стали в один миг неотступными врагами. Ночь с ее страхами и мглами настигала Михея, но как был он человек непростой, то нашел решение, взбежал к запертой двери начальника и стал ломиться в нее, как в спасение.

# # #

Первый панический удар застал Пиводелова врасплох. Он оказался не готов, растерялся, забегал вдоль стеллажей, не зная, с чего начать крушение, он всхлипывал и кусал губы, не смея нанести самоубийственный удар. Жалкий, как юнец перед ожидающей женщиной, он потерял сердце, но новый властный толчок придал ему сил.

Пиводелов знал, что ждет его за дверью, но не испытывал страха. Деяние жизни еще было в его руках – а что откроется по его совершению, того не ведал ни один смертный. И чем предстанут с обретенной высоты ломящиеся в дверь конвойные, да и заметит ли он их – Пиводелов не думал. Но деяние ждало, а дверь подскакивала в петлях. И Пиводелов ударил. Звук разочаровал его кувшин, попавший под удар, сыро и буднично развалился. Пиводелов озлел и стал бить севрские чашки двора германских императоров, которые разлетались с порочным смехом. Молоток, задев о стеллаж, сломался. Дверь трещала, и неумолчно звенел звонок, но Пиводелов уже не слышал. Беспорядочно хватая фарфоры, он бил их об пол – колокола звонили и было детство, и, розовая изнутри, она ждала, и он падал опять и глубже, и до конца – бам, бам, бам... и так светло, и все ярче – и, уже не удерживая хлещущего из него наслаждения, он слепо смахивал со стеллажей полости сфер, жаждущих раскрыться, и топтал их и, поскользнувшись в фарфоровой чешуе, зарылся в пол, порезав руки и лицо, но миг длился, осыпался блеском и серебряным гулом – он тряс дверцу шкафа – еще и еще, – и порфиру бросила под него ночь, и он подмял ее, и тоща царственно качнулась ваза Лунцюаня и рухнула томительно, как во сне, издав целостный и раскатистый гул, перекрывший сладострастный вопль окровавленного Пиводелова.

Еще не до конца очнувшись, незрячий и неправдоподобно легкий, Пиводелов пошел к двери. Когда он вернулся, прижимая к груди надорванный пакет с деньгами, глаза его были подернуты и слепы. Потом в них отразилось движение двух китайских болванчиков, уцелевших среди изысканных руин. Выведенные из оцепенения идолы равновесия, они кланялись друг другу, и на их нависших животах мандаринов играли пятна света.

Внизу во весь пол лежала чешуйчатая груда черепков, залитая кровью и бликами безумия. Китайские глазури, покрывавшие битый фарфор, подчеркивали очевидное несовершенство пролитой человеческой крови. Болванчики склоняли головы все надменнее и суше, как бы европеизируясь на глазах, и вскоре движение их иссякло, оставив Пиводелова на недоступной человеку вершине совершения. Движение иссякло, и больше уже ничего не было. Ничего не было, ничего...

# # #

Только тень сгинувшего медведя, распятая на поблекших обоях, напоминала о деде – цветущий луг, луг бумажной памяти – и увядший букетик, с которым Авдейка первый раз пошел в школу.

Возле гипсового пионера с барабаном, торчавшего посреди школьного двора и как бы бодро шагавшего прочь, Болонка сказал:

– Всегда так стоять будет.

– За что его? – спросил Авдейка.

В школе было немного веселее, чем на даче, – все свои, и есть все хотели, – но учили по Иришкиному букварю, который Авдейка знал наизусть. Болонка пронюхал, что сидеть лучше всего на последней парте, и выгнал оттуда двух лесгафтовских. Болонка вообще очень быстро освоился в школе, где не знали, что он эвакуашка, и пугал всех Кащеем, а Авдейка скучал, пока учительница не принесла в класс растение кактус, окутанное иголками, как дыханием.

В перерыве все пошли в буфет, где давали бесплатный чай с ломтем хлеба. Когда Авдейка вернулся, кактус был сломан. Верхняя часть его безжизненно свисала, а на сломе набиралась густая прозрачная кровь.

– По местам! – приказала, входя в класс, учительница Анна Ивановна, похожая на внезапно состарившуюся девочку. – Познакомьтесь с вашим вожатым.

Вожатым оказался Сахан. Авдейка смотрел на него и не верил. Анна Ивановна подняла тряпку, брошенную на учительский стол, и увидела свисавший из горшка кактус. Она попыталась приладить сломанный стебель, но обожглась и по-детски затрясла рукой.

– Кто это сделал? – спросила Анна Ивановна.

Класс затих; стал слышен едва уловимый перебор колес на стыках рельс у Белорусского вокзала.

– Жалко кактус, – сказала Анна Ивановна. – У нас в школе и так мало всего. Этот кактус из биологического кабинета, он там один был. Он цветет только раз в пятьдесят лет, и цветы у него красные. Вы могли бы увидеть. Я – нет, а вы бы могли. Кто это сделал?

В трусливой тишине, стоявшей в классе, все отчетливее стучали колеса на стыках. Сахан, оглядывавший поле новой деятельности, узнал Авдейку и подмигнул, как бы говоря: "Знаю, мол, кто сломал, не бойсь, не заложу".

Авдейке сделалось скверно, он поднялся из удушающей тишины и сказал:

– Я сломал кактус.

Стук колес потонул во вздохе облегчения. Класс ожил.

– Я так и знала! – воскликнула Анна Ивановна и продолжала, обращаясь к Сахану: – Это Авдеев. Вы подумайте, он сказал, что в букваре все неправда!

– Не может быть, – едва выговорил Сахан.

– К столу, Авдеев, – приказала Анна Ивановна.

Авдейка подошел, чувствуя растущую, пресекающую дыхание боль в груди, там, куда ударил его ногой Сахан.

– Это не он сломал кактус! – отчаянно крикнул Болонка. – Нас в классе не было!

– Так может сказать о нашем букваре только враг, – продолжала Анна Ивановна. – И нечего его покрывать. Пусть Авдеев сознается, кто научил его так говорить.

Авдейка молча смотрел на кактус. Боль от удара сдавливала грудь, сбивала дыхание.

– Авдеев не достоин вступить в ряды октябрят, – сказала Анна Ивановна. – А теперь не будем терять время. Пусть с ним займется вожатый. Поручаю вам, Александр, выяснить, откуда у Авдеева такие настроения. Поговорите с ним, а потом доложите классу. Справитесь?

– Справлюсь, – ответил вожатый Сахан и ухмыльнулся.

Кровь на сломе кактуса дрогнула и протяжно пролилась. Безотчетным движением Авдейка стиснул кактус. Пушистое дыхание непонятной жизни обожгло руку, но он не заметил боли и кинулся к Сахану, занеся кактус над головой.

Анна Ивановна вскрикнула, рванула Авдейку назад, и он погрузился в темноту.

# # #

Густая и теплая, темнота падала каплями – тук-тук-тук... Авдейка открыл глаза. Упираясь коленом о его кровать, Иришка прибивала к стене календарь.

– Я живой? – заинтересовался Авдейка.

– Не совсем. У тебя голодное измождение. К тебе теперь врач ходит, как к бабусе.

Пришел врач, птицей постучал о грудь, улетел на взметнувшемся халате, и Авдейка стал совсем живой. Он дождался мамы-Машеньки и сказал:

– Я в школу не пойду. Никогда. Там Сахан вожатый, а я там враг.

Руки Машеньки лежали на коленях. Билась и билась резко обозначившаяся на запястьях синяя ветвь. Смутное напоминание о близости с мамой стучалось в Авдейке, он хотел прижаться к ней и расплакаться, но не посмел и приготовился к отпору.

– Не пойду, – повторил Авдейка.

Машенька, как сквозь сумерки, осматривала свой путь от юности, .от начала войны – непрерывный спуск, ступени потерь и усталости. Лицо ее отвердело, покрылось желтым налетом, как гладь бесполезного зеркала. Лишь изредка пробуждалась в нем жизнь – внезапным блуждающим всплеском глаз, – но она спохватывалась и гасила этот всплеск, гнала счастливые призраки, враждебные истинному существованию. Она избегала думать о возможных переменах, страшась выбиться из налаженных усилий, которыми держала жизнь.

Ее смутно раздражало, что Авдейка так быстро растет. Последние месяцы изменили его неузнаваемо. Он вытянулся, стал прозрачнее, а чечевичные глаза его потемнели. Он казался много старше своих лет, ей приходилось делать какое-то усилие, чтобы узнать его. Когда к Глаше попал несусветной цены детский костюм почти мужского покроя, Машенька не устояла, согласилась примерить на Авдейку эту заимствованную взрослость и поразилась ее несбыточности. Авдейка стоял рядом – и его не было. Машенька испугалась и сорвала с него костюм. Она боялась его взрослости и не верила в нее.

– Он бросил школу, – повторяла про себя Машенька, а когда поняла, что не может ничего изменить, то успокоилась и с дремотным любопытством наблюдала, как Авдейка собирался на улицу. Когда дверь за ним затворилась, Машенька преодолела оцепенение и сказала бабусе:

– Школу он бросил, теперь, надо думать, попадет в колонию. Это все дед. И жил-то без году неделю, а мальчика искалечил. Думаю иногда – не мой это сын. Могли же и подменить в роддоме.

"Это ты меняешься, Мария", – вывела в ответ бабуся последними движениями руки.

Но Машенька не разобрала конвульсивных букв на обороте рецепта и отбросила его в сторону. Бабуся проследила, как записка порхнула на пол, и закрыла глаза.

# # #

Последним пониманием, дарованным ей жизнью, был взгляд уходившего Василия Савельевича. Он зашел к ней за ширму уже собранный, с мешком через плечо, и, как всегда, глуповато усмехнулся. Но красные прожилки печали легли в запавших глазах, и глуповатая улыбка исчезла. Взгляды их слились в один, потянулись друг к другу, как уцелевшие языки пламени над черным прогаром.

Ушла жизнь, как огонь через лес, и то, из чего они родились когда-то, распалось в пепел. Но на этот миг вернулась к ним молодость, а с нею и непримиримость. Своей изувеченной душой убийцы Василий Савельевич оценил ее твердость – и не принял, не простил, не простясь ушел. Бабуся слушала грохот его мертвых шагов и думала, что этот русский богатырь вовсе и не жил никогда, а бродил по жизни со свободой животного, не ведающего добра и зла, – и вот ушел теперь за смертью, как за подаянием. Избирает Господь в зрячие, избирает и в слепцы.

# # #

Уткнувшись лицом в сгиб руки и опершись о сточную трубу, Авдейка водил, считая три раза до десяти, а когда крикнул: "Пора не пора, я иду со двора, кто за мной стоит, тому три кона водить!" – и обернулся, то не понял, где находится. Внеземная темень обложила двор, небо исчезло, гудела сточная труба, и грохотала полоса сорванной жести. Ребята разбежались, Авдейка оказался один в ином безвременном мире, он шагнул в него, не заметив, миновал страх перехода, – и теперь знал, что страшен только шаг – куда бы он ни вел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю