Текст книги "Песочный дом"
Автор книги: Андрей Назаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)
Давно уехал бы он из Песочного дома, но и в краткой отлучке терзался – не стряслось ли чего с ней, не нашла ли себе кого? И если, вернувшись, находил квартиру пустой, то случайный волосок на ее обмылке становился ему мучителен, как вопросительный знак.
Девять лет ждал электрик своего часа, как кровосмесительства, избегая заигрываний рыночных торговок, – и напрасно. Ничто не склоняло к нему Машеньку, предпочитавшую изводить себя над чужим бельем, и купленного по случаю песца ожидала роль пучка соломы, подложенного электриком в месте очередного падения.
– Не возьмет тебя Машенька, – обратился к песцу дядя Коля.
Белый песец, картинно развалившийся на красном плюшевом диване, молчал и приветливо, но несколько однообразно улыбался. Дядя Коля-электрик непредвиденно всхлипнул, услышал стук в дверь и отвел задвижку.
– Машенька... – произнес он, попятившись. – Машенька... да что же это?
– Вот, – ответила Машенька, теряя решимость. – Вот, Николай...
– Да присядьте же, куда бы... Господи, да сюда, вот сюда. А зверушку мы попросим. Зверушку... Машеньке.
"Боже, как стыдно это", – думала Машенька, стягивая отвороты халатика.
– Мне некогда, Николай. Я хочу спросить об этом... санатории.
– Машенька, конечно! Да садитесь же, – твердил дядя Коля, дрожа от непереносимого чувства. – Конечно, санаторий. Только позвольте... Зверушку Машеньке, ха-ха... беленькую. Вот, так ее, Машенька, на плечики... Позвольте... Ах, к лицу, Машенька, ведь как к лицу – мечта! Сколько лет мечты. Ах, Машенька...
"Как же я стара, – думала Машенька, зябко кутаясь в мех и испуганно глядя в распущенное лицо не владевшего собой электрика. – И как безнадежно все это".
– Санаторий – да завтра же. Что завтра – сегодня, сей минут. Ручку, Машенька... неужели? Ведь сколько лет... Машенька... я ума лишаюсь...
Дядя Коля-электрик прижал узкую Машенькину ладонь к треугольному рту и опасно побледнел.
– Придите в себя, Николай. Ведь я никогда не давала вам повода... говорила Машенька, за брезгливостью и жалостью не различая смысла слов.
– Ах нет, – перебил электрик, шевеля вздутыми губами. – Как же-с? Ведь девять лет... Врага не побоялся, только бы с вами. Да что враг! Замужество переждал! Надежды... ах, Машенька... не отнимайте... Ведь нелюбовь пережил...
– Хорошо, успокойтесь, Николай. – Машенька глубоко вздохнула и преодолела сухость во рту. – Я беру ваш подарок. Поняли? Беру. А теперь мне пора.
Она отняла руку и ушла, а дядя Коля-электрик – бледный, дрожащий и невыразимо счастливый – жался к очертаниям ее тела, гладя и целуя примятый плюш.
# # #
Авдейка проснулся от тревоги. Было рано, последние звезды еще стояли в квадратиках занавески. Посреди комнаты неподвижно возвышался дед.
– Что случилось?
Дед не ответил.
– Где мама? – спросил Авдейка, вскакивая с постели.
Открылась дверь. Вошла мама-Машенька в заглаженном до блеска халатике и с чем-то белым на шее.
– Поздравьте меня, – обратилась она к деду. – Мой сын – вор. По ночам он грабит квартиры. Вот венец вашего воспитания. Полагаю, что нужды в вас больше нет. Вам понятно?
Машенька говорила отрывисто и сухо. Руки ее что-то делали в белом вокруг лица, а глаза скашивались к зеркалу. Дед молчал.
– А ты, Авдейка, едешь в детский сад. На дачу. Николай Иванович достал путевку. До конца лета. А там посмотрим.
– Не хочу на дачу! – в ужасе закричал Авдейка. – Дед, не отдавай меня! Там идиоты! Они теплые, у них глаза из молока!
Дед подхватил Авдейку и прижал к груди.
– Николай Иванович – это кукиш, что ли? – спросил он, наливаясь яростью.
– А вас я попрошу не вмешиваться. Навязались на мою голову. Держиморда. Кулаками порядки устанавливаете, в кукиши всех сватаете. Да над вами весь двор смеется! А в свою жизнь я вам вмешиваться не позволю. И в Авдейкину – тоже. Я от Николая Ивановича помощь вижу. И отказываться не намерена.
– Не бывать этому. Не отдам негодяю внука! – заорал дед так, что комната дрогнула, и неуловимым движением сорвал белое с плеч мамы-Машеньки.
Пушистая тень перелетела комнату и исчезла в распахнутом окне.
– Песец! – воскликнула мама-Машенька и заметалась от окна к двери, неловко придерживая полы халатика, а потом ослабела, уронила плечи и припала щекой к двери шкафа.
Авдейка взглянул в растерянное лицо деда, соскользнул на пол и бросился во двор. Он остановился под окном, в узком тупике, образованном крылом дома и забором табачной фабрики, наметил место, куда должен был упасть песец, и огляделся. Песца не было. В глубине тупика, у тополя, где хоронили бабочку, Сахан заметал мусор в большой совок. Авдейка подошел и тщательно осмотрел Сахана со всех сторон. Песца на нем не было. Неторопливо разметая перед собой пыль, Сахан вышел из тупика и исчез за углом дома. Авдейка остался один. В стене непроницаемых окон ему почудился какой-то изъян, и неожиданная мысль толкнулась в нем.
Но тут взгляд скользнул по выемам подвального этажа, и мысль рассеялась. Авдейка осмотрел узкие каменные колодцы и вернулся домой.
Мама-Машенька сидела у зеркала, уже одетая к выходу, и разглаживала руками лицо.
– Значит, он пропал? – спросила она.
Авдейка кивнул.
– Он пропал, он пропа-ал, – начала напевать Машенька.
Авдейка вздрогнул, нашел деда и прижался к нему.
– Два месяца еды. Два месяца жизни. А он уехал, мой голубчик, не вернется никогда, – напевно выводила Машенька.
– Опомнись, невестка, – сказал дед. – Я выбросил, я и должок верну.
– Чтобы духу вашего в моем доме не было! – закричала Машенька, вскакивая от зеркала.
Дед тяжело сглотнул и закашлялся, зажимая грудь Авдейкой. Дрогнула и сложилась в гармошку ширма, открывая бабусю, неловко приподнявшуюся в постели.
Машенька взглянула на мать и ощутила непомерную тяжесть всего, что с такой естественностью делала для нее все эти годы, – тяжесть металлических болванок, чужого белья и дощечек венеролога.
– Прощайте великодушно, – сказала она, ёрнически кланяясь матери. – Увы, мне пора. Бегу, не оглянусь, и так далее. Дела. У всех дела. Тебе надо умирать, сыну – воровать, деду – хулиганить, а мне – работать. И плакать над этим нет времени – война. Счастливо оставаться.
# # #
Хлопнула дверь, и бабуся неловко откинулась на спину. Авдейка плакал, прижимаясь к деду, страстно шептал:
– Убежим, дед, давай убежим на фронт. Нас не хватятся, дед, мы не Лерка, мы ведь на дух никому не нужны.
Дед сглатывал воздух, водил красной рукой по детским лопаткам. Мысли его возникали и лопались, как пузыри над трясиной. "Вязну. Не вытащить мальчика. Гонит невестка, уходить надо. На кого его оставлю? Три войны осилил, а кукиши одолели. Гражданскую прошел, в Отечественную уцелел, а тут завяз. Смеются они надо мной! Смеются, трусы ничтожные. Одни по норам жмутся, последние копейки прохвостам платят, других и вовсе из дома выжили – и терпят. Нет того, чтобы собраться и сказать – хватит! Ведь сгинула бы нечисть! Так нет, они надо мной смеются. На их страхе и цветет вся погань. Болото. Обыватели. Мало я их стрелял. А может, много?"
Бабуся, неловко опрокинувшаяся на постель, страдала страданием дочери, терявшей человеческий облик – подобие Божие, единственную опору в превратностях жизни. Она мучилась своей невольной виной, своей болезнью, сделавшей ее непосильной обузой для дочери. И спасительная щель отворилась перец нею. С минуту бабуся отдыхала на грани открывшегося спасения, отделенная от него легкими граммами снотворного порошка, лежащего под рукой. Но дрогнувшая рука остановилась. Спасение это предстало ей надругательством над даром Господним, смертным, исповеди не подлежащим грехом.
Отвращение к такому исходу она испытывала с юности, с тех пор, как услышала историю, нашумевшую в Москве в десятые годы. Речь шла об актрисе, ее меценате и любовнике-игроке, проигравшем сумму, которой у него не было. Актриса просила денег у мецената, но тот не дал, и игрок застрелился. Тоща и актриса в стиле своей профессии застрелилась на его груди, после чего застрелился и миллионер-меценат, которого особенно горько оплакивала театральная общественность. Ее покоробил тогда истерический пафос, которым окружило общество самоубийство людей, обезумевших в своих страстях и тщеславии. Известный скульптор запечатлел миллионера в кресле, с пистолетом в упавшей руке, каким тот был обнаружен утром, и осиротевшие режиссеры лили слезы у его надгробия. Она болезненно переживала, что силой мирского богатства этот памятник человеческому малодушию был водружен на освященной кладбищенской земле. Так – "бесшумно", по слову отца Варсонофия, – и пробивали люди запястья Бога своего.
Но время воздало памятнику сполна. Десятилетия спустя, когда она хоронила мужа, старый кладбищенский служитель рассказал, что его хотели украсть из-за ценного мрамора, подтащили уже к стене, но перевалить через нее не смогли и стали откалывать мрамор по кускам. Какие-то околотеатральные дамы обнаружили памятник у забора и, под предлогом исторической значимости потасканного кумира, перенесли его в театральный музей, где он обрел достойное место среди образцов публичного лицедейства.
– Дед, – неожиданно спросил Авдейка. – А бабочки смелые?
– Нет. У них просто предназначение свое, инстинкт. Выбора у них нет. Смелые только люди бывают.
– Все равно смелые, – ответил Авдейка.
Неприятие исхода этих людей, многократно, до отвращения усиленное собственным страданием, погасило спасительную щель. "Что ж, – думала бабуся, не мне судить, почему такое обрушилось, не мне измышлять Божью волю".
Разминаясь, дед прошелся по комнате, подбрасывая Авдейку под потолок. "Пора, – думал он. – Излазил жизнь, как солдат бабу, пора и ответ держать".
"Сколько силы в этом существе, – думала бабуся, прислушиваясь к шагам, сотрясавшим комнату, – силы, которая не нашла выхода в истинную жизнь и рвет его изнутри. Божий промысел взялся исполнять на земле по своему разумению – и обратил в убийства, от которых нет ему спасения. Такие и вздернули Россию на дыбу. Круто они брали – больно и бились. Не мне их судить. Но один только Господь может простить им крестные ходы, расстрелянные в восемнадцатом".
# # #
День желтел, укрывался в закате. Тонкие палочки стучали о золотой щит.
– Дед, я пойду, – сказал Авдейка. – Мне надо. Я и маме скажу, не бойся.
– Я не того боюсь, – ответил дед. – Иди. Только слово дай, что воровать не станешь.
Авдейка дал слово и спросил:
– Дед, а триста пятьдесят на двоих как разделить?
По двору, вокруг насыпи, за Саханом, игравшим сбор, шел красный отряд Сопелок, эвакуашки и лесгафтовские. Позади плелся Болонка, прижимая к груди газетный пакет.
"Дети, – думал Данауров. – С барабаном. Ходят и радуются. Чему?"
Он поморщился. Он устал жить во лжи и начал сильно сдавать. Дни его клонились к закату, а мир был все так же юн и лжив. Никого не научил его горький опыт – Данауров смаргивал марширующих детей. Но они все равно ходили. Единственным утешением было то, что шли они за барабанщиком с его монетой в кармане. За избранником. "Ничего, – решил Данауров, – Каждый из них еще придет к своей осине".
Присоединялись возвращавшиеся со смен парни. Сбор был полный, но Сахан все ходил и ходил по кругу, размышляя над превратностью судьбы, подбросившей ему на рассвете белого песца. Он выметал узкую полоску асфальта вдоль забора "Явы", когда белый подлец пушисто опустился у его ног. Сахан и подумать не успел – откуда он и зачем, – как замел его в выем подвального окна и завалил мусором. Подумал: "С холода загнешься – и шерстинки не найдешь, а в жару – по мехам топаешь. "Имущему да прибавится", понимали Божьи дети".
Он шагнул в сторону, оказался под окном Кащея, заставленным фанеркой, тронул ее, а она и подайся внутрь. Тогда, забыв об опасности, Сахан нырнул в подвальный выем, вытряхнул песца из мусора – вмиг обернулся – и туда его, за фанерку, в комнату, вглубь – пусть еще послужит, подлец. Вот так. Будем квиты, Кащей.
Едва за метлу – тут и объявился писун этот. Бабочка, вчерашний день искать. Ищи, дорогой. Дал ему себя осмотреть, как витрину, – и мимо, в контору, по телефону звонить дамочке – палец в рот, – так, мол, и так, не пропадал ли у вас такой беленький, что у Кащеевых лежит? И, ответа не дожидаясь, – за метлу, чтобы руки при деле были. За день так вылизал двор, что плюнуть грешно. И за барабан – даешь танк! – а глазом-то, глазом – по сторонам, авось и выйдет чего, успокоят наконец Кащея.
У Леркиного окна Сахан замедлял шествие и с особой внятностью стучал в барабан. Но Лерки не было.
– Завязывай, – сказал наконец Кащей, со стороны наблюдавший шествие. Пошли, сбросимся.
Авдейка повернулся на голос. Кащей казался взрослым, чужим, скованным в движениях.
– Сбросимся, – тихо повторил Болонка.
– У нас с тобой всего-то по сто семьдесят пять рублей, – напомнил Авдейка.
Но Болонка отступил на шаг, прижал к груди газетный сверток и, с некоторой дикостью во взоре, помотал головой.
– Все в сборе, кроме Лерки, – объявил Сопелка-секретарь и добавил, вздохнув: – Да двух братов нет, их за мыло взяли.
– За какое мыло? – спросил Авдейка.
– За простое, черное, – пояснил любознательный Сопелка. – Они склад взломали с мылом, два ящика взяли. Понесли на рынок, побольше выручить хотели на танк, да арестовали их там.
– Не скоро теперь встретитесь, – сказал Кащей. – Думать надо прежде, чем замки сшибать.
Он прошел в центр круга, распустил что-то вроде кисета и вытряхнул деньги на фанеру.
– Пять кусков, – сказал он и отошел на место.
О барабан Сахана билась мошка.
– Кто следующий? Записываю!
– Я! – выкрикнул незначительный Сопелка, пробиваясь с пригоршнями денег.
– Сколько?
– Не знаю. Много. И мелочь еще.
– Триста шестьдесят три рубля шестьдесят три копейки! – объявил Сопелка-секретарь. – У нас у всех поровну. За тех, что сидят, я внесу.
– Очнись, – сказал Авдейка, толкнув Болонку локтем. – Бери деньги. Это картошкины, мне дед разделил,
– Следующий! – объявил Сопелка-секретарь, записав очередного брата.
Следующим поднялся Болонка с отпавшей челюстью, газетным свертком и бумажной денежкой, которую он пристроил у края фанерного листа.
– Десять рублей, – сказал он, с заметным усилием обретая дар речи. – И еще два... две тысячи.
Болонка выронил сверток и повел потрясенным взором. Сопелка-секретарь развернул газету и пересчитал деньги, отрясая их от земли.
– Откуда у тебя? – спросил Кащей.
– Сахан дал. Увидел меня – и дал.
– Вот это да! – воскликнул любознательный Сопелка.
– Ай да Сахан, – протянул Кащей.
Сахан молчал и бледнел от одерживаемых чувств.
– Две тысячи! – объявил Сопелка-секретарь.
– И еще десять рублей, – уточнил Болонка. – Я их зарабатывал. Я Оккупантке Чувиле мешок на рынок таскал. Но я в нем дырочку сделал.
Кащей задумчиво глядел на перевязанный бельевой веревкой ботинок Сахана.
– Триста пятьдесят, – сказал Авдейка, опуская на фанеру деньги из двух кулаков.
– Десять тысяч, – произнес высокий лесгафтовский парень, передавая Сопелке-секретарю аккуратный сверток белой материи.
– Кого ограбили? – спросил любознательный Сопелка.
Лесгафтовский не ответил.
– А мы больше собрали? А? – спрашивал брата каверзный Сопелка. – Они ведь нам враги, эти лесгафтовские. Нам больше надо.
Коротко стукнув в барабан, поднялся Сахан. Он нашарил в кармане сложенную пачку денег и передал Сопелке-секретарю.
– Тысяча, – сказал Сахан.
Кащей подобрал с земли выскользнувшую битку Сопелки-игрока и протянул Сахану. Тот слегка дернулся и быстро сунул монету в карман. Авдейка проследил за ней и увидел Лерку, который давно уже стоял за спинами никем не замеченный и ко всему равнодушный.
# # #
Неуловимая пелена окутала Леркино сознание, когда, прижав дуло к виску, он нажал на курок – и курок щелкнул.
Он снова нажал – и снова щелкнуло. Лерка не верил, нажимал и нажимал, до боли давя дулом на висок, – и внутри пистолета ворочалось, как крыса в пустом ящике. Шестая пуля исчезла, пистолет не стрелял. Лерка ощутил во рту привкус крови и бросил пистолет на стол.
В дверях кабинета стояла мать. Лерка пытался подняться из кресла, но тело не слушалось его. Он уперся в подлокотники, отчаянным усилием поднял себя на ноги и, пошатываясь, подошел к двери. Мать держалась за косяк и молчала.
Привычная беззаботность упала с ее лица, как маска, и Лерка словно впервые увидел ее. Она была мала в росте, суха, уязвима и исполнена целомудренного увядания. Лерка понял, как давно и безнадежно забыта она отцом, понял ее одиночество и беспомощность.
"Мама", – хотел сказать Лерка, но язык не послушался, он громко замычал, но мать, оглохшая от тревоги, не услышала его. Лерка махнул рукой, учась каждому шагу дошел до своей кровати и рухнул в нее со всего роста.
Более чем на сутки он выпал из жизни, а очнувшись, увидел закатное солнце, взял бинокль, черта в стеклянной трубочке и вышел из дома. На заднем дворе он нашел ребят, но как бы не понимал, зачем он здесь, не интересовался происходящим и молча стоял в отдалении, пока его не окликнули.
# # #
– Лерка! – окликнул Авдейка. – Лерка пришел!
Тогда Лерка прошел в центр круга.
– Бинокль. Трофейный. Дорогой, наверное. – И Лерка опустил бинокль на осевшую груду денег.
Сопелка-секретарь произнес, преодолевая тишину:
– Мы деньги собираем. Только деньги. Что мы будем с биноклем делать?
– Договорились, деньги, – обиженно заявил Болонка.
– Деньги, деньги, – затарахтели Сопелки.
– Бинокль ценный. Вещь, падлой быть, вещь, – возразил с места Сахан.
– Голосуем! – решил Сопелка-секретарь. – Кто за то, чтобы принять бинокль, поднимите руки.
Руки за Леркин бинокль подняли двое – Сахан и Авдейка. Против подняли все, только Болонка воздержался, потому что Авдейка пнул его локтем под ребра.
– Забирай свой бинокль, – сказал Сопелка-секретарь. – Не нужен.
Лерка взял бинокль, шагнул в сторону, но вспомнил о чем-то, остановился и снова забыл, а потом нашарил в кармане куртки пробирку с чертом и протянул Авдейке:
– Будешь брать?
Авдейка ловил на себе испытующие взгляды и очень не хотел черта, но заставил себя подняться. Он взял стеклянную трубочку, поднял на Лерку глаза и словно ударился обо что-то.
# # #
Лерка ощутил толчок и пошел со двора, косо вздергивая плечо с висевшим на нем биноклем. Этот толчок обозначил преграду, возникшую в его сознании после неудавшегося самоубийства. Она не имела подобия в предметном мире, но Лерка вообразил ее толстым стеклом, неряшливо замазанным черной краской, – и она стала стеклом, непроглядной преградой тому, что накопилось в нем и ожидало совершения.
Лерка вышел из Песочного дома, пересек аллейку и, минуя чужие дворы, улицы и переулки, углубился в город. Он двигался все поспешнее, все острее выставляя вперед плечо, и утратил в своем бесконтрольном пути представление о пространстве, перешел в иную, высвобожденную из реальности сферу бытия. Его сознание само стало сферой неразрешимого столкновения, делавшего Лерку почти невменяемым. Он был втянут в безжалостную битву призраков и, напрягая мозг клокочущий сгусток творения, – старался найти правила, реальные предпосылки нереального противоборства. Болезненное напряжение сдавливало Лерку, он понял: "Стекло, черное крашеное стекло – слепота, стекло слепоты". Присев от боли, он сдернул с плеча ремень и, раскрутив бинокль над головой, вбил его в стену. Линзы взорвались, облаками пара ударили из сплющенных трубок. На мгновение стеклянная пыль заволокла сознание и боль утихла. Лерка слепо шагнул вперед, но облако рассеялось – и глухое стекло вновь стало перед ним. Тоща Лерка уложил в руку сплющенный бинокль и швырнул его в упор. Бинокль исчез в застекленной витрине, проломив ее, как кромку темного льда.
Лерка услышал выстрел. "Шестой, – мелькнула мысль. – Наконец-то, шестой!" – ив сокрушенную преграду хлынул поток звуков, могучие массы хора и оркестра.
Смещенное пространство воображения приняло в себя террасы звуков, точных в ритмическом членении – намеке на форму в первородном хаосе. Определяясь в соотнесении темпов, звуки поднимались с готической легкостью.
Круг бытия разомкнулся, и от простершейся свободы у Лерки ломило грудь возле разбитой витрины, в окружении возмущенной, матерящейся толпы.
# # #
В кругу ребят, покинутых Леркой, долго стояло молчаливое недоумение. Недоумением Авдейки была боль от удара обо что-то застывшее в Лерке, недоумением Сахана – подозрение, недоумением Кащея – раздражение Леркиной несостоятельностью, недоумением Болонки – возмущение, и только недоумением Сопелок было собственно недоумение.
– Не наступи на деньги, – предостерег Авдейку Сопелка-секретарь. Следующий!
Подходили недавние стриженые эвакуашки с мелочью, сэкономленной в распределителях, и Сопелки, тащившие охапками триста шестьдесят три рубля шестьдесят три копейки.
– Все! – объявил Сопелка-секретарь и подвел черту.
Пожертвования лесгафтовских и песочных ребят составили двадцать семь тысяч восемьсот восемьдесят два рубля без семи копеек.
По настоянию Сахана деньги и список пожертвователей с точным указанием сумм решили передать в домоуправление для отправки.
– Домоуправ-то ваш – жулик, – сказал лесгафтовский.
– Жулик, – согласился Сопелка-секретарь. – Но мы все по форме составили. И расписку возьмем.
Распахнулась дверь в домоуправление, мелькнула белая стрела, указывающая спуск в бомбоубежище, и делегация исчезла в недрах пиводеловского бункера.
Ожидая возвращения посланников, дети рассыпались по двору. На насыпи вырос небольшой парк постриженных Сопелок, в углу двора стояли лесгафтовские, державшиеся с достоинством чужаков, а Болонка с Авдейкой устроились на парапете. Двое эвакуашек учились читать, водя пальцем по татуированным ногам Штыря. Тот щурился на солнце.
Авдейка вытащил из-под рубашки пробирку с чертом, упиравшуюся в живот, и хватил ею об угол парапета. Пробирка брызнула и исчезла. Болонка ахнул, но смолчал.
Дверь домоуправления раскрылась торжественно, как в сказке, из нее показались выборные с распиской, имевшие подавленный и смущенный вид. Каверзный Сопелка указал в подвал и покрутил пальцем у виска.
– Говорил, что жулик, – сказал лесгафтовский. – Видели теперь, как деньги к нему липнут?
– Как липнут? Как? – закричали Сопелки.
– Еремеев, – громко и равнодушно произнес Сахан. – Пришел за кем-то.
"Не меня ли ждет? – думал Кащей, давно заметивший Еремеева возле своего подъезда. – Принесла его нелегкая. Или не ко мне? А не ко мне, так не торчал бы в дверях. Да больше и не к кому. Только его и не хватало".
Теперь все уставились на Еремеева, сосредоточенно и неотвратимо ожидавшего кого-то. Стало тихо.
Кащей вздохнул, поправил бумазейную кофту старшего брата, в подкладке которой скрывалась бутылка, и отделился от застывшей толпы.
# # #
У подъезда он откашлялся и спросил, понизив голос:
– Чего пришел, начальник?
– Да так... – Еремеев неожиданно замялся. – Я, если что, пойду...
– Не пойму я тебя.
– Да отец твой, Иван, того...
Кащей повел плечами и оскалился.
– Знаю. С утра Михей доложил. Теперь ты вот. Какая, выходит, птица, отец-то, – весь клоповник расшевелил. Боялись поди, что живьем вернется?
– Ты брось ёрничать, салага, – ответил Еремеев, озлобясь. – Погиб твой отец. Иди к матери теперь, там она, дома. А у меня дела...
Еремеев отвернулся и оправил портупею. Кащей вдруг растерялся, забежал вперед и едва за руки не схватил участкового.
– Начальник... старлей, ты погоди. Давай уж того – вместе, а? Какой-никакой отец был, а ей – муж. Как я к ней один? Уважь, начальник. Я вот и бутылку взял – помянуть. А? Ведь последний он, братьев раньше, сам знаешь. Не осталось у ней никого.
– Скоро не останется, – поправил участковый. – Если за ум не возьмешься.
– Как? – Кащей насторожился. – Ты это про что, начальник?
– Ладно, после разберемся. Идем, коли приглашаешь.
Распахнув подъездную дверь, Кащей придавил ее ногой и посмотрел на Еремеева, Тот понял и прошел первым. Дверь захлопнулась, и пылающий любопытством Сопелка помчался в обход дома.
– Будто вымерли, – сказал Еремеев, шагая мрачным коридором, утопленным в глубине дома.
– От тебя попрятались, – пояснил Кащей.
Перед своей дверью он остановился, прислушался – тихо. "Хоть крестись, подумал. – Хоть крестись".
– Не испугаю? – прошептал Еремеев.
– Пуганая. Не таких видела, – ответил Кащей и пинком растворил дверь.
Открылась сумеречная комната с огромным незастеленным столом мореного дуба, изрезанным ножами и стеклами. За торцом стола спиной к двери сидела женщина, перед ней стояла пустая бутылка, наполовину залитый стакан и, резко выделявшаяся на черном, груда белого меха.
– Мать... – начал Кащей и осекся, разглядев обращенную к матери оскаленную звериную морду. – Ты что, мать?
Женщина обернулась на голос. Распущенные волосы ее лежали на плечах, на белой блузке, открывавшей шею, и Кащей, который привык видеть ее всегда в черном, всегда склоненной над столом или мусором, всегда в терпеливом ожидании, в тишине и скорби, едва признал в этой женщине мать.
– Мужика свово пропиваю, – объяснила мать. – С утрева Михей-придурок похоронку принес. Вот и бутылку тоже. Да ревел в три ручья, прогнала я его.
– Михей горазд, когда не дерется, так плачет, – ответил Кащей, обрадованный, что не самому рушить на нее горе, что не новость уже, с утра вживается, и добавил: – А ты красивая, мать.
– Моя красота сынами изошла, – неторопливо ответила мать. – А что была из себя видная – это верно. Вот меня отец твой и углядел. Поди погодка твой, в колонии. И стриженую, и в холщовке – а углядел да дыру в заборе проломал. Сквозь эту дыру к нему и лазала, там и Ваньку зачала, первенького. Тебя через него Ванькой и записывать не хотели – куда ж, говорят, двух Ванек, путать только. А я уперлась – как в воду видела. Вот Ванька со мной и остался. И этот... – Она подняла стакан и звонко ударила об оскаленную пасть. – С каким жила, с таким и поминаю. Да ты еще легавого привел.
– Мать... – начал Кащей.
– А ты не супроти, – оборвала мать. – Намолчалась я, теперь говорить буду. Да начальника не суй мне в глаза, сама вижу. Что он мне? Садись, коли пришел, начальник, гостевать будем, я обхождение знаю. Ставь, Ванька, стаканы и бутылку с грудков вынай, ей на столе место. Хлеба тащи, селедки. Мне одной лень, а компанство мое дохлое, даром что скалится. Да садись ты, начальник, попросту давай. Верно, недавно у нас?
– Да это Еремеев... – сказал Кащей.
– Петрович! – воскликнула мать. – Да как же это? Ох, и пожгли тебя, сердешный! Не признала, видит Бог, не признала.
– Меня и мать родная не признает, не то что... – Еремеев снял фуражку, присел к столу и обтер ладонью бугристую кожу под волосами. – Благодарствую.
Кащей поставил стаканы и потянулся убрать со стола песца.
– Не тронь! – прикрикнула мать. – Он мне, может, душу вправил. Я, может, теперь про жизнь свою и узнала, вот она вся на роже его написана – пасть красная, зубы белые, гляделки стеклянные. Ну да ладно. – Она откинулась на стуле и смерила взглядом Еремеева. – Какая ни была, а своя, другой не дадено. Выбрось его к шутам, нагляделась.
Еремеев опередил Кащея, ухватил песца за шиворот и умял под стол.
– Откуда зверюга, мать? – спросил Кащей, заподозрив неладное.
– Не знаю. Верно, Бог сподобил – с мужиком проститься. Да сказала же, нагляделась.
– Так вот за чем, начальник, пожаловал.
– Ты это брось, – ответил Еремеев и встал, зажав стакан в обезображенной руке. – Помянем Поликарпа Иваныча. Как ни жил он – а счеты свел. И погиб доблестно.
Еремеев вытянул стакан, нагнулся, подобрал с пола выскользнувшего песца и, занюхивая, ткнулся в него лицом.
Тут с грохотом ввалилась внутрь фанерка, прикрывавшая разбитое стекло, в нем, как в фотографической рамке, вспыхнула ошарашенная рыжая голова, тонко вскрикнула и исчезла.
– Застеклил бы, хозяин, – сказал Еремеев.
# # #
Любознательный Сопелка несся по двору, не попадая в повороты и отталкиваясь руками от выраставших на пути углов и стен дома. Ударившись в суровую толпу братьев, он долго и беспомощно разевал рот, а потом выпалил:
– Видел! Все... видел! Там Еремеев с белым таким – вроде собака, только не живая.
– Песец! – воскликнул Авдейка.
– Ну да. Нашли у него песца этого.
– И что теперь?
– Известно что, – ответил умудренный Сопелка. – В тюрьму теперь. Откуда у Кащея песец? Да еще денег куча. Ворованные, как пить дать. Вот и в тюрьму. Правда, Сахан?
Сахан не ответил, только придержал ликующую грудь. "И что положено кому, пусть каждый совершит. Споемте, друзья. Совершай, Кащей, твой черед".
– Это кто такой песец, а? – спрашивал Болонка, жадно раздувая ноздри.
Авдейка, ошеломленный появлением у Кащея песца, выброшенного из окошка дедом, неожиданно вспомнил какую-то историю про черное в белом лебеде. Было много лебедей, и в одном из них что-то черное – в злодее или в мачехе. Он поймал себя на том, что смотрит на Сахана, и отвел глаза. История пропала, и он забыл о ней.
– С поличным, так это называется, – вспомнил умудренный Сопелка. – И браты влипли, и Кащей влип. Вот и построили танк.
– Только стриглись зазря, – сказал Сопелка-скептик.
Лесгафтовские переглянулись и молча ушли. Сопелки сжались поникшими бутонами, а Сахан унес напряженный, распираемый звоном барабан.
Песец, мертвый зверь, белой нитью прошил Песочный дом, выявляя прихотливую связанность людей, и ускользнул – пушистый и оскаленный, как невоплощенное желание, – а теперь остановился на Кащее и пометил его для тюрьмы. Что-то приоткрылось этим песцом, и Авдейка увидел, но не осилил пониманием. Сахан отнес барабан и, мучимый бездеятельностью, снова вышел во двор. Мелькнула история про черное в белом лебеде, но Сахан скрылся в подворотне, и история пропала.
– А все-таки будет танк или нет? – спросил незначительный Сопелка.
Никто ему не ответил. Из раскрытой двери домоуправления тянуло сыростью и таинством подземелья.
– Пойду домопродава напишу, – сказал Сопелка-секретарь.
– Смотри, попадешься, он у себя сидит.
– Пусть сидит, теперь все равно.
Сопелка достал из кармана мел, равнодушно переделал надпись и захлопнул дверь "Домопродава Пиводелова А. А.", который сидел в своем мрачном убежище, механически заполняя платежную ведомость.
# # #
Дурные сны мучили Пиводелова. Были они хаотичны, полны мрачной сумятицы, как осеннее небо, и, как небо, неуловимы. Но со временем очертания туч сгустились, и неряшливый старец в лиловых подтеках заслонил внутренний взор домоуправа.
Вчера Пиводелов принял снотворное, быстро уснул и, избавившись от кошмара, мирно поигрывал по маленькой в покер в избранном кругу антикваров. И все было бы хорошо, не получи он под самое пробуждение королевское каре. Тут он сильно надбавил, но партнер, заподозрив блеф, ответил и в свою очередь надбавил втрое. Пиводелов ответил, выложил на стол каре против трех тузов партнера и тонко улыбнулся, но, к своему изумлению, обнаружил, что король треф исчез. "Обманули!" – торжествующе проскрипел партнер, и, подняв глаза, Пиводелов узнал в нем исчезнувшего короля – проклятого старикашку, кутавшегося в живописные лохмотья.