Текст книги "Красные и белые"
Автор книги: Андрей Алдан-Семенов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 50 страниц)
11
Андрей отбросил полушубок, сел на скамью. За морозными узорами окна скрипели сани, ржали лошади – партизаны собирались в поход на Тулун.
Бурлов выступил из Шаманова ночью, при полной луне. Тракт, соединявший поселок Братск с железнодорожной станцией Тулун, был едва заметной лесной тропой. Тропа виляла в тайге по руслам вымерзших ручьев, лошади по брюхо проваливались в снег, их то и дело приходилось выволакивать из сугробов. Партизаны шагали за розвальнями, стуча валенками, прихлопывая рукавицами.
Бурлов ехал в санях, набитых сеном, опираясь спиной на самодельную пушку. Шурмин шел сбоку и, посмеиваясь, говорил убежденно:
– Разорвет это чудище с первого же выстрела. Из водосточной трубы пушка-то – курам на смех!
– Преаделенно разорвет, – соглашался Бурлов. – Но не хотелось наших кузнецов обижать. Верят они – пушка в жар колчаков бросит. – Бурлов выскочил из саней. – Ух, и холодище!
Мороз к утру сменился пургой: тайга растворилась в вихрящихся сивых дымах. Надрывно шумели деревья; поземка переметала тропу; ветровые порывы доносили ноющие, слабые звуки, и Андрею чудилось, что в белой мгле ноют телеграфные провода, посвистывают паровозы.
Он брел, придерживая на ухабах самодельную пушку, холодный ствол ее жег пальцы сквозь холщовую рукавицу. «Моя жизнь превратилась в какую-то карусель, я попадаю из одного приключения в другое, события и люди проносятся вокруг с головокружительной быстротой. Вот иду наперехват Колчаку к Тулуну, а Зверев наказывал из Тулуна добираться до Иркутска. Ревком вызвал в Иркутск все партизанские отряды, кроме отряда Бурлова. Мы бредем по колени в снегу, и слухи опережают нас. Слухи, слухи метут по тайге, как пурга», – думал Андрей, пристукивая валенками.
Действительно, всевозможные слухи катились по таежным поселкам, заимкам, поварням.
Разное говорили люди, но все сводилось к одному. В Иркутске-де кровопролитные бои, и в разных частях города действует разная власть. В Знаменском предместье правят большевики, в центре появился какой-то Политцентр, на вокзале хозяйничает французский генерал Жанен. В шахтерском поселке Черемхово власть перешла к рабочим, у станции Зима стоит партизанский отряд Ивана Новокшонова. Сам верховный правитель продвигается на восток с невероятным количеством награбленного золота.
Слухи о золотом запасе волновали особенно. Назывались цифры в десятки тысяч пудов золота, и все же молва людская была бессильна определить истинную ценность увозимых врагами русских сокровищ. Перед двадцатью девятью вагонами золота, платины, драгоценностей сникала самая безудержная фантазия.
Слух о том, что к Тулуну приближаются партизаны; напугал чехов: на станции застряло несколько их эшелонов. Чехи не хотели драться с партизанами и выслали к ним парламентеров.
Бурлов встретился с парламентерами в охотничьей заимке; чехи предложили перемирие и пригласили представителей партизан в Тулун, на переговоры с высшим командованием.
Бурлов созвал совет; разгорелся спор, кому ехать.
– Преаделенно мне, – заявил Бурлов.
– Тебе-то как раз и нельзя, – возразил Федя. – А если чехи устроят ловушку? Узнают, что мы не такие страшные, – и пожалуйте к стенке?
В конце концов совет решил послать в Тулун Федю и Шурмина. Делегатов своих партизаны одевали скопом: кто дал брюки поновее, кто гимнастерку посвежее.
– Разговаривайте с чехами как представители восставшего народа. Чехи должны знать: хотят они подобру-поздорову убраться домой – пусть ведут себя смирно, – напутствовал делегатов Бурлов.
В кошевке, застланной медвежьей шкурой, Федя и Андрей подкатили к Тулуну. Станция забита народом. Легионеры, колчаковские офицеры, господа в шубах и пальто с бобровыми воротниками потерянно бродили по перрону. На путях бесконечными рядами стояли эшелоны. На вагонных крышах – пулеметы, между вагонами горели костры, возле них бредили тифозные.
Федю и Андрея провели в вокзальный буфет. В разбитое окно виднелся паровоз, выбрасывавший шары дыма, шары лениво катились через прокопченные сугробы и словно утверждали: с этого вокзала никто никуда не уедет.
В буфет пришел чешский генерал со страдальческим выражением на заросшем щетиной лице.
– Я вас, господа партизаны, в Тулун пустить не могу. Вы помешаете эвакуации моих войск, а мы спешим домой. До русских нам теперь дела нет. Генерал сложил на груди руки и грустно повторил: – Домой спешим, домой, домой!
– Партизаны не будут спрашивать у вас разрешения, что им делать, рассердился Федя. – Я, начальник партизанского штаба, продиктую свои условия. Мы контролируем дорогу от Тулуна до Иркутска; если надо – взорвем пути, и тогда неизвестно, увидят ли чехи свой дом.
Генерал молчал, поглаживая ладонью небритую физиономию.
– В Тулун скоро прибудет Колчак с золотым эшелоном. Вы поможете нам арестовать его? – спросил Федя.
– Не стану помогать, но и защищать верховного правителя не буду, ответил чешский генерал.
– Нет никакого верховного правителя. Колчак оставил в Сибири только зло, он вложил звериную душу в белую власть. Потому для Колчака все и кончилось быстро, и кончилось скверно.
– Давайте ближе к делу, – попросил генерал. – Меня агитировать бесполезно. Я солдат, прикажет высшее командование повесить Колчака повешу, прикажет целовать его в зад – поцелую. Пока же, учитывая обстановку, я вношу вот какое предложение…
И они подписали договор о перемирии. По этому договору партизаны могли разоружить поезда с колчаковцами, стоящими в Тулуне.
На заре снова разыгралась метель. Тайга и небо растворились в крутящемся месиве. Снег заметал вагоны. В теплушках непробудная темнота, в окнах пассажирских вагонов мигали тусклые фонари.
Андрей шагал за Федей, нацепив, как и все партизаны, красную повязку на левый рукав, красную ленту на шапку. Партизаны бесшумно окружили поезда на путях, подошли к вагону, в котором находились колчаковские офицеры и чиновники. Полураздетые, еще не проснувшиеся, они сдавались без сопротивления. Лишь какой-то полковник потянулся было к маузеру, но Федя вышиб из его рук оружие.
– Это измена! Предательство! – кричал полковник, натягивая дрожащими руками на плечи мундир.
– Ваше благородие, застегните штаны и освободите вагон.
В хвосте поезда послышались винтовочные выстрелы, ахнула граната, за ней другая. Это офицеры из последних вагонов успели занять оборону: началась рукопашная схватка в метели. Партизаны и колчаковцы дрались в вагонах, между путями, на рельсах. В белой мгле взблескивали выстрелы, появлялись и опять исчезали в метели люди.
Что-то прогрохотало, рваное пятно огня взлетело в снежный воздух.
– Нашу водосточную пушечку разнесло вдребезги, – смеясь и ругаясь, объяснил Андрей подбежавшему Феде. – С первого выстрела развалилась.
– Вечная ей память! Попугала кильчаков и успокоилась. И кильчаки тоже успокоились. Собирай пленных в колонну, поведем их к Николаю Ананьичу.
Сердитый полковник, раздувая гнедые усы, сказал Феде:
– Доложите обо мне вашему командиру. Хочу с ним поговорить по серьезному делу…
На заимке Федя вспомнил о полковнике.
– Коли просился, давай его, – сказал Бурлов.
Федя ввел полковника в избу, тот вскинул руку к виску, отрапортовал:
– Бывший начальник золотого эшелона…
– Почему же бывший? – спросил Бурлов.
– Я покинул адмирала.
– Почему так?
– Долго объяснять.
– Когда вы бросили Колчака?
– Два дня назад. У меня свежие сведения об адмирале и золотом запасе. Если сохраните жизнь, скажу…
– Жизнь за предательство?
– Я хочу помочь своему народу, – обиделся полковник. – Разве это предательство?
– Но вы же ставите условия.
– Не хочу умирать слишком рано.
А на дворе партизаны переодевались в теплую одежду, бородачи в хорошо сшитых английских шинелях выглядели помолодевшими. Шурмин наблюдал за переодеванием, но его позвали в штаб. Здесь полковник писал под диктовку Бурлова.
– «Друг мой, Иван Михайлович. Командующий Восточно-Сибирской партизанской армией приказал мне перехватить Колчака на станции Тулун. Однако же изловить зверя не под силу нам, прошу тебя, приготовь ему ловушку на станции Зима. Расставляй капканы покрепче. Колчак – зверь матерый, когти у него не все пообломаны. Подробности расскажет наш посыльный…»
Бурлов взял под локоть Андрея:
– Становись, Андрей, на лыжи – и айда в Зиму, к Ивану Новокшонову. Передай ему это мое письмо.
12
При свете коптилки Андрей с любопытством разглядывал белобрысого, синеглазого парня в меховых штанах и рубахе с расстегнутым воротом. Парень сердито морщил брови и говорил нехотя, с непонятной Андрею досадой:
– Чехов в Зиме больше чем надо. Ежели стенка на стенку пойти, расколошматят они нас, мать родная не узнает. Колчака и золото нужно хитростью брать.
– Где теперь Колчак? – спросил Шурмин.
– Есть слух – стоит он в Тулуне. Золотой эшелон тоже с Колчаком. Я сейчас поеду на станцию, новости разузнаю, а ты отдыхай. На хуторе здесь тихо, спокойно.
Новокшонов уехал, Андрей остался в землянке. Старик-партизан принес ему вареной картошки, соленых груздей, краюху хлеба. Андрей поел и попросил самосаду.
– У нас чертова зелья нет. Грех! – нахмурился старик.
– Вера, что ли, запрещает?
– Правда, иудаисты мы…
Андрей разговорился с партизаном – таким же белобрысым и синеглазым, как Новокшонов. Узнав, что партизана зовут Юдой Соломоновичем, удивленно заметил:
– Ты на еврея-то совсем не похож.
– Дак мы ж псковские. Из Псковской губернии выходцы, но в Старой Зиме чуть ли не все Абрамы, Соломоны да Моисеи.
– Это почему же так?
И старик поведал ему необычную историю о псковитянах, ставших членами религиозной секты иудаистов.
В царствование Александра Первого в России возникали масонские ложи и религиозные общества. Псковский помещик Энгельгардт в поисках истинной веры сменил православие на католичество, потом основал секту иудаистов. Но напрасно Энгельгардт искал своих приверженцев среди соседей-помещиков, они наотрез отказались вступать в секту иудаистов. Тогда Энгельгардт объявил иудаистами своих крепостных.
Крепостные чуть было не взбунтовались, но смекнули: иудаисты не признают рабства. Энгельгардт исполнил завет секты – освободил мужиков от крепостного ига.
Тогда возмутились псковские помещики: царю и святому Синоду полетели доносы на Энгельгардта.
По высочайшему повелению он был лишен дворянских прав и вместе с крестьянами сослан в Сибирь.
Три года новоявленные иудаисты брели под конвоем на место своего поселения. На берегу восточно-сибирской реки Оки Энгельгардт умер. Померли и конвоиры. Мужики похоронили помещика и конвоиров и основали поселок Зиму. От иудаистов они сохранили только еврейские имена.
Андрей невольно задумался над причудливостью человеческих судеб.
«Жизнь прямолинейна в радости и неисчерпаема на беды», – вспомнились ему слова Игнатия Парфеновича. – Где-то теперь старый горбун? Где сражается Азин?» – подумал Андрей, укладываясь на лавку.
Его разбудили сиплые с мороза голоса. У порога отряхивались от снега Новокшонов и бурят в хорьковой шубе.
– Знакомьтесь, член Зиминского ревкома Бато. Потомок Чингисхана.
– Ванька врет, – осклабился Бато. – Я только внук тех внуков, прадеды которых умирали за Чингисхана.
– Утром Колчак прикатит в Зиму. Едет поездом «58-бис», под чешской охраной.
– Откуда узнал? – спросил Андрей.
– Дружки на станции сообщили. Теперь мы потребуем выдачи Колчака и золота. Чехи против партизан не попрут.
– А если попрут?
– Тогда мост взорвем.
– Мы взорвем, они починят.
– Колчаку зеленой улицы не дадим! Отплавался адмирал, – сказал Новокшонов с отчаянной уверенностью молодости в своей правоте.
– Держи карман шире, а то Колчак не влезет, – пошутил Бато.
– Явимся к военному коменданту станции с блеском. Я командующий зиминским партизанским фронтом, ты, Андрей, – мой адъютант, Бато – член Иркутского Политцентра.
– У чехов прямой провод с Иркутском. Уличат нас, Ванька, предостерег Бато.
– Уличают одних дураков. Дай мне полотенце.
Бурят развернул холщовое полотенце с вышитыми красной ниткой словами: «Вся власть Советам!»
– Надену полотенце поверх полушубка. Для устрашения парочку «лимонок» по бокам. И ты, Андрей, прицепи на грудь плакат… Еще бы красные треугольники на шапки. Устрашать так устрашать, – весело посоветовал Бато.
Утром Новокшонов, Бато, Шурмин шли по перрону станции, за ними следили сотни глаз.
Военный комендант только что получил из Иркутска две телеграммы. Одна приказывала всячески избегать столкновений с партизанами, другая требовала строгой охраны Колчака и золотого эшелона. Появление партизан комендант сразу же связал с приездом Колчака и встретил Новокшонова подозрительно.
– До прихода поезда «58-бис» еще час. У нас есть время договориться о выдаче Колчака, – сказал Новокшонов.
– Откуда вам это известно, что Колчак прибывает? – спросил комендант, косясь на пламенеющее грозными словами полотенце.
– У нас хорошая разведка.
– Адмирал действительно прибывает. Но я не могу его вам выдать.
– Мы возьмем Колчака силой. Вы только не мешайте.
– Зачем вам адмирал, господин партизан?
– Он – враг русского народа.
– Если примените силу, я буду защищать адмирала. А наше превосходство несомненно, – почти ласково заметил чех-комендант.
– Партизаны взорвут мост, разберут пути, как вы поедете дальше? Через сколько лет будете дома?
– У меня приказ защищать Колчака, – упрямо повторил комендант.
– А если я добьюсь отмены приказа?
– Не представляю, как это можно осуществить.
– Можно поговорить по прямому проводу с генералом Жаненом? – спросил Новокшонов, понимая, что его операция уже на грани провала.
– Можете, – согласился комендант, стремясь выиграть время для своих целей. – Вас проводят на телеграф.
– Не надо провожатого. Дайте записку.
Комендант написал разрешение. Новокшонов пошел на телеграф.
– Доброе утро, – вполголоса поздоровался он.
– С добрым утром, – отозвался встревоженный чех-телеграфист.
Новокшонов оглянулся на дверь, на заиндевелое окно.
– Где теперь поезд? – тихо спросил он.
– На польпути к Зиме.
– Операция наша срывается, друже…
– Я могу чем-нибудь помочь?
– Надо передать телеграмму. Но ты, парень, рискуешь головой…
– Давайте телеграмму. Диктуйте. – Чех-телеграфист положил пальцы на ключ аппарата.
– Хорошо! Отбивай! «Всем начальникам партизанских отрядов и рабочих дружин. Всем, всем! – повторил Новокшонов и энергично потер нос. Сегодня, тринадцатого января, в Зиму с поездом «58-бис» прибывает Колчак. Принимаю меры к его аресту. В случае неудачи перехватывайте его на других станциях. Точка».
– Еще что нужно?
– Свяжи меня с Иркутском, с поездом генерала Жанена.
Монотонно попискивал аппарат. Иркутск почему-то не отвечал. Новокшонов мучительно переживал задержку: каждую минуту чехи могли арестовать его, схватить сочувствовавшего партизанам телеграфиста.
– Черт знает, что у него на уме? – выругался он.
– Ви о ком ето?
– О военном коменданте. У него такая лукавая физиономия.
– Про него говорьят – возит с собой ящик медалей на грудь и три ящика пьетель на шею. Польтора года с ним – он, как это по-русски, сюкин син! Тише! Иркутск! Говорьит Зима, говорьит Зима. Пригласите к аппарату генерала Жаньен. Кто? У аппарата генерал Жаньен? С вами станет разговаривать командующий зимьинским фронтом красных войск… Перебивают, требуют, чтобы вислушали их, – сказал телеграфист.
– Пусть говорит.
– С красными не желаю разговаривать. Генерал Жаньен…
– Ну и гусь! Он еще полетит у нас, погогочет.
– Вам пора уходить. Ви и так подозрительно дольго пребиваите у меня.
За окном взревел паровозный гудок, задребезжали стекла. На перроне засуетились, забегали.
– Это «58-бис». Недаром суматоха. – Новокшонов выскочил из помещения телеграфа.
– Поезд пришел. Вагон Колчака сразу же оцеплен войсками. Комендант станции помчался к Колчаку, – сообщил Шурмин.
Они тоже пошли к адмиральскому вагону, но столкнулись с выскочившим оттуда комендантом. Тот что-то приказывал своим часовым.
– Говорили с генералом Жаненом? – спросил комендант.
– Беседовал. Жанен попросил меня пропустить в Иркутск Колчака и золото. Я согласился при условии, что вместе с чешским конвоем адмирала станут сопровождать его и наши партизаны. Жанен не возражает.
– Зато возражаю я, – сказал недоверчиво комендант.
– Ваш телеграфист может подтвердить разговор. А вам я не советую капризничать.
– Сколько партизан собираетесь дать в конвой? – раздраженно спросил комендант.
– Человек десять.
– Меньше.
– Ну, пусть восемь.
– Нельзя, нельзя!.. Впрочем, можно двоих, – обмяк комендант.
– Торгуетесь, как на барахолке. Ладно, пусть будет двое. Вот они. Новокшонов положил руку на плечо Шурмина, другую на плечо Бато. – Поедут в одном вагоне с Колчаком. Сейчас же я хочу взглянуть на верховного правителя. Действительно ли он тут.
– Снимите это полотенце, оставьте гранаты.
Новокшонов передал Андрею гранаты и полотенце, поднялся в вагон. Он шагал среди жмущихся к стенкам офицеров, высокий, устрашающий. Резко распахивал двери купе, резко захлопывал их.
Ротмистр Долгушин хотел было остановить Новокшонова, тот отстранил его плечом, приоткрыл дверь купе.
Колчак, горбясь, с папироской в руке стоял у окна. Глаза их встретились; карие потухшие глаза адмирала равнодушно посмотрели в синие пронзительные глаза Новокшонова.
13
Опять морозно светились сугробы, проваливались в белую тьму деревья. Золотой эшелон шел на восток, флаги шести держав трепыхались над каждым вагоном. На крышах торчали пулеметы, в тамбурах мерзли чешские часовые.
Адмирал сидел перед грудой собственных писем, адресованных Анне Васильевне. Пожелтевшие письма еще пахли соленым воздухом океанских далей, вызывая грусть. Он писал своей возлюбленной из самых разных мест, не думая о стиле, о логике, о ясности мысли. Он спешил поделиться с ней своими размышлениями о текущем моменте, об их собственных судьбах. Эти письма сочинялись в корабельных каютах, гостиничных номерах, в английских и японских клубах. Он писал их, поглядывая на фотопортрет Анны, с которым не расставался, но она писем этих не получала.
Он посылал ей совершенно иные письма, в которых были только слова о любви, о разлуке. Была мужская тоска.
Что бы не сделал он ради нее, простил бы ей все, потому что любит ее. С этой оправдывающей его мыслью Колчак взял неотправленные письма и пошел в купе к Анне Тимиревой.
Она тихо улыбнулась ему: так улыбаются только влюбленные женщины.
– Вы знаете, что это такое, Анна? – сказал Колчак, показывая ей пачку писем.
– Откуда мне знать?
– Мои не отправленные вам письма. Придется их уничтожить.
– О нет, нет! Отдайте мне.
Адмирал передал ей блокноты и вышел.
Она стала читать письма. Мелкий, сливающийся почерк с недописанными словами был неразборчивым, но она угадывала смысл раньше, чем дочитывала фразу. Тревога ее росла с каждым письмом.
К тоске примешивался страх. То, что читала она, разрушало выдуманный ею образ Александра Колчака – смелого путешественника, романтического влюбленного.
Настороженный ум ее уловил опасность, заключенную в письмах: человеконенавистнические идеи, высказанные открыто в этих письмах, могли теперь обернуться против самого адмирала. Она испугалась за его жизнь.
Линкор «Свободная Россия»
4 мая 17 года. На ходу в море.
«Я получил письмо Ваше неделю тому назад, но до сего дня не мог ответить. Всю эту неделю я провел на миноносцах в переходах в северную часть Черного моря, ходил в Одессу на свидание с Керенским, а теперь возвратился в Севастополь.
Я чувствую себя точно после тяжелой болезни, она еще не прошла, мгновенно такие вещи не проходят, но мне не так больно. В часы горя и отчаяния я не привык падать духом – я только становлюсь жестоким и беспощадным…
Третья ночь в море. Тихо, густой, мокрый туман. Иду с кормовыми прожекторами. Ничего не видно. День окончен. Гидрокрейсера выполнили операцию, судя по обрывкам радио. Донесений пока нет. Миноносец был атакован подлодкой, но увернулся от мин. Крейсера у Босфора молчат – ни одного радио, значит, идет все хорошо. Если все как следует – молчат, говорят только, когда неудача. Кажется, все сделано и все делается, что надо. Я не сделал ни одного замечания, но мое настроение передается и воспринимается людьми, я это чувствую. Люди распускаются в спокойной и бездеятельной обстановке, но в серьезном деле они делаются очень дисциплинированными и послушными. Но я менее всего теперь интересуюсь ими…»
Петроград
17 июня 17 года
«Я имел совершенно секретный и весьма важный разговор с послом С. Ш. Америки Рутом и адмиралом Гленноном, в результате которого было решение мое принять участие в предполагаемых операциях американского флота. Делу был придан решительный характер, и я ухожу в ближайшем будущем в Нью-Йорк.
Итак, я оказался в положении, близком к кондотьеру, предложившему чужой стране свой военный опыт, знания и, в случае надобности, голову и жизнь в придачу.
Я ухожу далеко и, вероятно, надолго; говорить о дальнейшем, конечно, не приходится…»
Петроград
24 июня 17 года
«Мне нет места на родине, которой я служил почти 25 лет. И вот, дойдя до предела, который мне могла дать служба, я нахожусь теперь в положении кондотьера и предлагаю свои военные знания, опыт и способности чужому флоту. Не ожидал, что за границей я имею ценность большую, чем мог предполагать.
Теперь я действительно холодно и спокойно смотрю на свое положение и начал, или, вернее, продолжаю, работу, но уже для другого флота…
Быть может, люди высшего счастья, доступного на земле, счастья военного успеха и удачи осветят чужой флаг, который будет для меня таким же близким и родным, как тот, который стал для меня воспоминанием…»
Лондон
20 августа 17 года
«Третий день как я в Лондоне. Последнее письмо посылал Вам из Бергена. Переход Северным морем с конвоем миноносцев был прекрасен.
Простите меня за смелость, с которой я решился послать Вам несколько вещей, которых теперь нет в России и которые, может быть. Вам пригодятся. Я знаю, что Вы будете сердиться, но не мог не доставить себе удовольствия хоть немножко подумать о Вас. Я всегда буду счастлив служить Вам…
Я говорил сегодня в обществе весьма серьезных людей о великой военной идее, о ее вечном значении, о бессилии идеализации социализма…
И Ваш милый, обожаемый образ все время был перед моими глазами.
Но прекрасна война, если она дает такую радость, как поклонение Вам! Вот о чем я думал, говоря сегодня в обществе военных людей про идею войны, высказывая веру в нее…
Служение идее никогда не дает конечного удовлетворения, но в личной жизни я вспоминаю Вас, и да – война дала мне счастье и радость…»
16 января 1918 года
Иокогама
«Сегодня неожиданно я получил Ваше письмо, доставленное мне офицером, приехавшим из Америки. И, как всегда, когда я получаю Ваше письмо, я переживаю то состояние, которое называется счастьем… Никогда, кажется, я не верил так в индивидуальность войны, как теперь…
Вы знаете мою веру: виноват тот, с кем случается несчастье, если даже он юридически и морально ни в чем не виноват. Война не присяжный поверенный, война не руководствуется уложением о наказаниях, она выше человеческой справедливости, ее правосудие не всегда понятно, она признает только победу, счастье, успех, удачу. Она презирает и издевается над несчастьем, страданием, горем. Горе побежденным! Вот ее первый символ веры.
Я поехал в Америку, надеясь принять участие в войне, но когда я изучил вопрос о положении Америки с военной точки зрения, то пришел к убеждению, что она ведет войну только с чисто своей принципиальной психологической точки зрения – рекламы…
Мы проиграли войну. Кто ответствен за это? Правительство! Да, но не оно только. Ответственность за это несут прежде всего военные, главным образом офицерство. После революции 1905 года было ясно, что спасение России лежит в победоносной войне, но кто ее хотел? Офицерство – нет! Войны хотели отдельные немногие лица, которые готовились к ней как к цели и смыслу своей деятельности и жизни. Они точно указали на время начала войны.
В своей просьбе, обращенной к английскому послу и переданной правительству Его Величества, я сказал, что хочу предложить участвовать в войне на стороне Великобритании, так как считаю, что Великобритания никогда не сложит оружия перед Германией. Я желаю служить Его Величеству Королю Великобритании.
Пусть правительство Короля смотрит на меня как на солдата, которого пошлет туда, куда считает наиболее полезным…
Вопрос решен – Месопотамский фронт! Я не жду найти рай, который когда-то был там расположен, я знаю, что это очень нездоровое место, с тропическим климатом, с холерой, малярией и, кажется, чумой, которые там никогда не прекращаются. Мне известно, что предшественник командующего Месопотамским фронтом умер от холеры…
Война прекрасна, хотя она связана со многими отрицательными явлениями, но она везде и всегда хороша! Не знаю, как отнесется Она к моему единственному и основному желанию служить Ей всеми силами, знаниями, всем сердцем и всем своим мышлением?..»
21 января 18 года
Иокогама
«Временами такая находит тоска, что положительно не могу найти места. Это много даже для меня. От офицеров, уехавших с поручениями и письмами в Россию, нет также никаких известий. Нехорошие и невеселые мысли приходят в голову…
Поскорее бы к активной войне, где я буду чувствовать себя точно вернувшись домой. Другого дела теперь у меня нет и быть не может…
Моя вера в войну, ставшая положительно каким-то религиозным убеждением, покажется Вам дикой и абсурдной, и в конечном результате страшная формула, что я поставил войну выше Родины, выше всего, быть может, вызовет у Вас чувство неприязни и негодования.
Когда человек передает другому государству все, до своей жизни включительно (а в этом и есть существо военной службы), и является кондотьером с весьма сомнительным подражанием на идейную или материальную сущность этой профессии, – как посмотрите Вы на это, я не знаю…
Будем ждать новой войны, как единственного светлого будущего, а пока надо окончить настоящую, после чего приняться за подготовку к новой. Если это не случится, тогда придется признать, что смертный приговор этой войной нам подписан».
16 марта 18 года
Сингапур
«За эти полгода, проведенных за границей, я дошел, по-видимому, до предела, когда слава, стыд, позор, негодование уже потеряли всякий смысл и я более ими никогда не пользуюсь. Я верю в войну. Она дает право с презрением смотреть на всех политиканствующих хулиганов и хулиганствующих политиканов…
Мой отъезд на юг, Ваши письма, моя поездка в Петроград в апреле, когда я почувствовал, что война отвернулась от меня, и я решил, что и Анна Васильевна последовала ее примеру. Теперь мне даже немного смешно вспоминать свое обратное путешествие в Севастополь в вагон-салоне, свой приезд, прибытие на корабль, но тогда я был в состоянии отчаяния, а тут кругом шел последний развал и крушение всего.
Опять Петроград. Отъезд за границу. Лондон, теплые ночи в водах Гольфстрима на палубе «Пенсильвании», Чикаго, дальше Тихий океан, Сандвичевы острова, Япония…
Наконец, служба Его Величеству Королю, и вот я сижу в ожидании…»
20 марта 18 года
Сингапур
«Я оказался неисповедимой судьбой в совершенно новом и неожиданном положении.
Английское правительство нашло, что меня необходимо использовать в Сибири, в войне союзников и России, предпочтительно перед Месопотамией…
И вот я со своими офицерами перебрался в отель «Европа» и жду первого парохода, чтобы ехать обратно в Шанхай и оттуда в Пекин.
Моя миссия является секретной, хотя я догадываюсь о ее задачах и целях, но пока не буду говорить о ней до прибытия в Пекин.
Вы понимаете, как это все тяжело, какие нервы надо иметь, чтобы пережить это время, это восьмимесячное передвижение по всему земному шару…
Не скрою, я сам удивляюсь своему спокойствию, с каким встречаю сюрпризы судьбы. Я почти успокоился, направляясь на Месопотамский фронт…
Вы, милая, обожаемая Анна Васильевна, так далеки от меня, что иногда представляетесь каким-то сном. В такую тревожную ночь в совершенно чужом и совершенно ненужном городе я сижу перед Вашим портретом и пишу Вам эти строки.
Даже звезды, на которые я смотрю, думая о Вас, – Южный Крест, Скорпион, Центавр, Арго – все чужое.
Я буду, пока существую, думать о моей звезде – о Вас, Анна Васильевна».
Анна почувствовала себя тенью без блеска, без мысли. Вся ее жизнь теперь обрекалась на жалкое прозябание в будущем. Если адмирал окажется пленником красных, то что делать ей?..
Она разворошила пальцем груду писем, в глаза кинулись строки: «Смертный приговор нам подписан этой войной. Виноват тот, с кем случается несчастье, даже если он юридически и морально не виноват. Война признает только успех, счастье, удачу… Неважно, что она сеет смерть и несет разрушения».
Радостное волнение Анны погасло, тщеславие ее насытилось любовными словами, стало и неловко, и больно: в письмах открылся ей совершенно новый, непонятный, даже страшный человек.
– Он сам назвал себя кондотьером. Он продал английскому королю ум, знание, способности, опыт и жизнь в придачу. Чужой флаг стал для него роднее русского знамени. – Ей вспомнились отдельные фразы из писем: «Я служу войне – единственная служба, которую искренне и бесконечно люблю. Война прекрасна… Она всегда и везде хороша… Будем ждать новой войны, как единственного светлого будущего!» – Господи боже! Он сошел с ума, прошептала Анна. – Ведь только сумасшедшие могут написать: «Война выше личности. В ней вся надежда на будущее, наконец, в ней единственное моральное удовлетворение».
Она опять взяла одно из писем, выискивая строку, обращенную к ее чувствительности.
«Моя вера в войну, ставшая положительно каким-то религиозным убеждением, покажется вам дикой и абсурдной… Страшная формула, что я поставил войну выше родины, выше всего, быть может, вызовет у Вас чувство неприязни и негодования…»
Иголочка страха кольнула ее в сердце, а страх был не за себя – за адмирала. «Я прощаю ему все, потому что люблю. Прощу и его политическое безумие, которое ведет к катастрофе. Культ войны и проповедь новых войн во имя личной любви – это ужасно! Неужели адмирал – всего лишь убийца с романтизированным умом?» Но что бы он ни сделал, какие бы страдания ни причинил ей и людям, она прощала. Она уже беспокоилась, что эти письма могут попасть в руки его врагов. Она потрогала пальцем груду бумаги, разворошила ее. «Надо бы сжечь их, развеять пепел, чтобы ничего не осталось от этих писем, но я не могу расстаться с ними. Какая женщина уничтожит письменные свидетельства любви к себе?»
Поезд сбавил ход. Анна приоткрыла дверь купе – Колчак разговаривал с Долгушиным.
– Знаете, почему древнеримский полководец Марий плакал на развалинах Карфагена? – говорил он глухо и озлобленно.