355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Алдан-Семенов » Красные и белые » Текст книги (страница 39)
Красные и белые
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:07

Текст книги "Красные и белые"


Автор книги: Андрей Алдан-Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 50 страниц)

18

Красная метель мела над тайгой.

По Илиму плыли желтые, с темными прожилками березовые листья, бурые травинки, лимонной окраски лиственничная хвоя. Вода торопливо гасила многоцветные вороха листопада.

Андрею Шурмину казалось – мир охвачен неугасимым, бездымным пожаром, отблески его колыхаются в затонах, струятся в протоках, трепещут в звериных следах, полных дождевой воды, взлетают оранжевыми фонтанами. Сквозь желтую хвою было трудно разглядеть проталины неба, уже приобретшие седую чистоту первых заморозков.

С вершины кедра Андрей видел Илим, с ревом кативший валуны, переваливавший на своей волне коряги, но все же смирявшийся перед старинными башнями таежного городка.

Шурмин не знал, что Илимск воздвигнут первыми землепроходцами как крепость; когда-то воинственная, неприступная крепость теперь жила неприметно. С давних времен били илимцы соболя, белку да лису, собирали кедровый орех, мыли золотишко, рубили мачтовую сосну, крепкую, как сталь, желтую, словно масло. А по праздникам пили напропалую.

Так и дотянул Илимск до черного девятнадцатого года, когда все беды, все несчастья обрушились на илимцев.

Под метлу заметали у них провиант, пушнину и рухлядь, гнали чуть ли не всех в армию адмирала. За хулу белой власти пороли розгами, за тайную помощь партизанам вешали на триумфальной арке, воздвигнутой в честь трехсотлетия дома Романовых и все еще не убранной с базарной площади.

Пойманных партизан заставляли самих рыть себе могилы. На место казни их вели под колокольный звон, у триумфальной арки струнный оркестр играл похоронный марш, попы предлагали причастие приговоренным к смерти.

Тоскливо чувствовали себя илимцы в первое воскресенье сентября. В этот день, когда листопад заносил городок метелью, жителей вновь согнали на площадь: готовилась казнь граждан, помогавших партизанскому отряду Зверева.

– Так будет поступлено с каждым, кто противится верховному правителю. Сожалею, что здесь нет самого Зверева, а то бы увидел, какая участь его ожидает, – объявил комендант гарнизона.

Он ошибался. Зверев и Шурмин следили за казнью своих друзей с другого берега реки. Четверо суток пробирались они по таежным тропам к Илимску, но напасть на карателей пока не могли: не было средств для переправы.

Решили захватить паром, чтобы перебраться ночью. На захват парома вызвался Шурмин.

Он переплыл реку на бревне, поднялся по крутояру в городок. Прошел по улочкам, – на них еще торчали кедровые г, сосновые пни, – полюбовался медной пушкой землепроходцев. Церковь, срубленная из кедровых бревен, деревянные башни с бойницами изумили его: он даже ощупал стены с волнением человека, физически осязающего неторопливый бег времени.

Никто не обращал на Шурмина внимания, и он заглядывал во дворы, где отдыхали солдаты, примечал, в каких домах живут офицеры. Осторожно расспросил о родственниках казненных. Отец одного из повешенных оказался паромщиком. Андрей отправился к нему.

– Зравствуй, батя, – поздоровался он.

Паромщик поднял косматую голову, морщинистое, будто вырубленное из корня, лицо было отчужденным, но Андрей решил говорить начистоту.

– Видел я, батя, как твоего сынка казнили. Мы за него расквитаемся…

– Кто это мы? – спросил старик.

– Партизаны красные…

– До бога высоко, до партизан далеко.

– Партизаны на том берегу. Им паром нужен. Ночью переправимся, и увидишь, что будет с карателями. Поехали к партизанам, отец.

Старик угрюмо встал, скинул чалку, взошел на паром.

– К тебе депутация, Данил Евдокимыч.

Зверев откинулся от стола, закрыл спиной окно, в котором проносились желтые листья. В выбоинах улицы выросли рыжие бугры, тигровыми полосами листопада была осыпана триумфальная арка. Веревочную петлю на ней раскачивал ветер. Зверев зацепил мимолетным взглядом желтый холодный ландшафт, сказал Шурмину:

– Проси!

Их было трое – хилый учитель словесности, земский врач неопределенного возраста и поп с ускользающими глазами на рыхлом лице.

– С чем пожаловали, граждане? – спросил Зверев учителя словесности, угадывая в нем главаря.

– С протестом против казней. – Учитель подал петицию.

Зверев взял лист, исписанный каллиграфическим почерком, спросил строго:

– Что еще скажете?

– Расстрелы вредят восстановлению Советов на Ангаре, – проглатывая окончания слов, ответил учитель. – Власть должна быть великодушна, добра, справедлива…

– Воистину так, – перекрестился поп.

– Памятуя эти принципы власти, мы просим помиловать граждан, приговоренных к расстрелу, – сказал врач.

– И воцарится на земле мир, и пребудет в человецех благоволение, пробормотал поп.

– Значит, вы протестуете против казни людей, казнивших многих неповинных жителей Илимска? А вешали их вон на той триумфальной арке. Вы и тогда поднимали голос против этих казней, почтенные граждане? Приходили с такой же петицией к карателям? Протестовали? Требовали справедливости? Если так, ваш протест найдет отклик в моем сердце. Если так, созову партизан и скажу: вот честные, справедливые, бесстрашные люди, они не позволяли вешать своих сограждан, они не позволят и нам покарать других. Покажите вашу петицию на имя карателей.

Наступила длинная, томительная пауза.

– Нет у вас такой петиции! Нет и не могло быть! Это же вы осыпали цветами колчаковских бандитов, на банкетах пили за их здоровье. По вашему благословению, святой отец, звонили колокола перед казнью. – Зверев отступил на шаг. – А вы, господин врач, писали медицинское заключение, что повешение произведено по всем правилам. Я мог бы судить вас как пособников палачей, но я не сделаю этого. Шурмин, проводи их на улицу…

Зверев безмолвно смотрел на неутихающую красную метель листопада. А когда вернулся Шурмин, сказал ему:

– Учись отличать правдоподобие от правды. Ничто так не возмущает, как нарушение справедливости, но еще оскорбительней, когда справедливости требуют для палачей. Если же их милуют, совесть начинает тосковать по правде.

После освобождения Илимска молва о партизанах – народных мстителях неудержимыми кругами расходилась по тайге. В отряд Зверева повалил народ из самых глухоманных мест. Партизаны не на шутку напугали иркутского губернатора, он послал капитана Белоголового на усмирение.

Местные охотники предупредили Зверева о приближении карателей. Партизаны устроили засаду на таежной тропе.

День выдался пасмурный, лил дождь, между густыми лапами елей клубился мрак, партизаны подошли незамеченными. Да и некому было их замечать, никто из карателей не выглядывал из шалашей в дождь.

Неожиданное нападение принесло партизанам успех. В короткой схватке погибла часть карателей, другие сдались в плен; успел кинуться в лодку и умчаться вниз по Илиму только капитан Белоголовый.

Партизаны стали освобождать от колчаковцев верховья Лены. Все таежные городки, все поселки переходили на их сторону. Зверев решил захватить Усть-Кут – поселение, бывшее центром Верхней Лены. Потеря Усть-Кута была бы для Колчака потерей всего сибирского севера от Лены до Охотского моря.

В Усть-Кут примчался капитан Белоголовый, рассказал о разгроме своего отряда, еще больше раскалив тревожную атмосферу, царившую в гарнизоне.

– Партизаны идут на Усть-Кут! – эти слова полетели с прииска на прииск, с охотничьей вежи на рыбачью поварню.

19

Вечерним небом, землей, Волгой овладела оранжевая мгла, вода меркла среди голых отмелей, у песчаных островов клубилось облако чаек.

Правый берег маячил красными шарами, черными дисками, предупреждающими о перекатах, под сигнальными столбами сушились сети, на песке спали опрокинутые лодки. Левобережная сторона Волги утопала в сизых тенях, на горизонте стояли дымы азиатских кочевий. А ниже по реке затаился за железными зарослями колючей проволоки белый Царицын; его охраняли Кавказская армия барона Врангеля и донские казаки генерала Сидорина; на аэродромах прятались аэропланы, похожие на летающих ящеров, звероподобные танки, еще не виданные солдатами, урчали в оврагах и балках.

Азинская дивизия высадилась на правом берегу и заняла исходные позиции у пристани Дубовка. По приказу командующего Особой группой войск Василия Шорина Азин готовился к штурму Царицына; в помощь ему была придана Волжская военная флотилия.

В желтый вечерний час в пароходном салоне был один Игнатий Парфенович; он писал свой дневник, время от времени прислушиваясь к разговору женщин за окнами.

– Я двух мужей изжила, а теперь быть любовницей возраст не позволяет. В твои же годы любить господом богом велено. Мужчины-то все воюют да воюют, а наша сестра отцветет – кому станет нужна? Подпускай к себе мужчинов, не одного, так другого, сама понимаешь – голубь за голубкою, сапоги за юбкою.

– Я люблю Азина, другие мне ни к чему, – возразил молодой голос, и Лутошкин узнал Еву.

– Знаю я их любовь!

Женщина вышла из-за угла салона, Игнатий Парфенович увидел начальницу пароходного госпиталя. Он познакомился с этой женщиной при трагических для нее обстоятельствах.

На днях, еще на Каме, Азин решил проверить госпиталь. Вместе с Лутошкиным обошел он первый и второй классы; на двери почти каждой каюты висели аккуратные таблички: «Терапевт», «Хирург», «Аптекарь». Азин заглядывал в пустые каюты и спешил дальше, похлестывая нагайкой по голенищу.

– Где же раненые? – пасмурно спросил он.

Игнатий Парфенович почувствовал: Азин вот-вот взорвется злобой, – а тот спустился в четвертый класс. Зловонный запах крови, тучи жирных мух, окровавленные бинты на полу, грязные матрацы, на которых бредили раненые, привели его в ожесточение.

– Парфеныч! – заорал он исступленно. – Приволоки сюда эту суку!

Начальница госпиталя явилась. Не слушая объяснений, пропаляя ее злым, тяжелым взглядом, Азин сказал:

– Расстрелять!..

Игнатий Парфенович отшатнулся, потрясенный не меньше начальницы госпиталя. Он не мог ослушаться приказа, но не мог и исполнить его и молча потрусил за конвоем, но, к счастью, на палубе столкнулся с Пылаевым.

– Беда у нас, беда, Георгий Николаевич…

Пылаев выслушал Лутошкина и кинулся к Азину:

– Она только вчера утром приняла госпиталь. Это прежний начальник довел госпиталь до такого гнусного состояния, я отстранил его и отдал под трибунал…

Это происшествие вспомнилось Лутошкину, когда он слушал разговор женщин.

– Не надо так грубо про любовь, – жалобно попросила Ева.

– Твой Азин всех баб истребит – не зажмурится.

– Неправда! Нет благороднее человека, чем он…

– Дура ты, дура, ополоумела от любви. Только за это тебя еще и простить можно, – завздыхала начальница, но тут же показала рукой вниз по реке: – А вон и твой хахаль катит. Беги, встречай, держи букет. – Она сунула в руки Евы охапку рябиновых гроздьев.

К пароходу причалил катер; по трапу поднялись Азин и командующий военной флотилией, Лариса Рейснер, комиссар Пылаев и неизвестный мужчина, на черной его косоворотке краснел цветок боевого ордена.

Азин пригласил своих друзей из военной флотилии в гости. Перед штурмом Царицына хотелось ему заново пережить недавнее прошлое, потолковать о будущем.

Гости и хозяева расселись вокруг стола, у рояля, в кожаных креслах, заговорили обо всем сразу.

Лариса наблюдала за присутствующими, она постоянно искала в людях характерные штрихи. «Вот сидит Георгий Пылаев – рыжеватый человек с близоруким лицом мыслителя. Он всегда сдержан, уравновешен, спокоен, умышленно прячет свою будничность. По-иному выглядит начальник десантных отрядов. У него девичья фигура, шелковый голос, он и улыбается по-девичьи смутно, и веет от него приятными, как свежее сено, духами». Лариса давно убедилась в отчаянной храбрости начальника десантных отрядов.

За спиной его маячит Игнатий Парфенович Лутошкин, которого, встретив однажды, уже не забудешь. Лариса помнит этого косматого горбуна с прошлой осени. Как и тогда, у Лутошкина светлое выражение лица, не опьянил его доброй души бешеный хмель битв. Его натура по-прежнему не признает злобствующего истребления людей.

Склонила русую голову над роялем Ева Хмельницкая; дочь расстрелянного белыми дворянина, по воле случая попавшая к красным, она приняла революцию как свое бытие. Огонь, кровь, смерть сопровождает ее в походах, она перевязывает раны, хоронит мертвецов, и нет конца ее горькой работе.

В отчужденной позе сидит у окна Ахмет Дериглазов – его толстое, грубое лицо окоченело от удивления. Он впервые видит юную красивую женщину на посту комиссара военной флотилии и не верит такому небывалому случаю.

Закрыв собою окно, стоит Азин, бледный, вечно торопящийся: ему не сидится даже в кругу друзей. Завтра начнется штурм Царицына; все взвешено и решено на военном совете. План штурма утвержден. Азину остается исполнить его, но исполнение планов зависит не только от составителей их. Если бы это было так, не существовало бы ни кровопролитных сражений, ни пирровых побед. «Азин, Владимир Мартынович! Как мне рассказать Азина?» Лариса свела к переносице брови.

«Азин – это штабной вагон, освещенный сальными свечами, он непролазный дым папирос, он – часовые, притаившиеся в ночи, он – шнур полевого телефона на кустах вереска.

Азин – это бешеная кавалерийская атака в лоб на шагающую, со штыками наперевес, офицерскую стену, вскинутая шашка над головой изменника.

Азин ходит в кавказской бурке по июльской жаре, носится на диких лошадях, сам себе устраивает парадную встречу при взятии Сарапула.

Азин учит пленных музыкантов играть «Интернационал» и выдумывает липовую автобиографию, чтобы не покидать дивизии ради военной академии, не пьет вина перед боем.

Азин плачет, как ребенок, когда, раненного, его уводят с передовой, пишет извинительное письмо, что при штурме Екатеринбурга пуля сорвала с его груди орден.

Как же рассказать Азина?»

Лариса вынула записную книжечку, занесла неразборчивыми закорючками:

«Над картой Азин стынет, как вода в полынье, слушается, как мертвый, длинных шоринских юзолент, вылезающих из аппарата с молоточной стукотней, с холодными точными приказами, с отчетливо отпечатанным матом и той спокойной, превосходной грубостью, с которой старик Шорин умел говорить с теми, кого любил, кого гнал вперед или осаживал назад железной оперативной уздой.

Разве такого, как Азин, расскажешь?..»

Только что написанное не доставило ей радости: слишком цветисто, не выберешься из чащобы прилагательных. За словами не видно азинского лица. Впрочем, еще никто не удостоился лицезреть истинного лика революции: он изменчив, как пенный узор волны, как гонимое ветром облако.

– О чем задумались, Лариса Михайловна? – спросил Пылаев.

– Думаю: как получилось, что под мирной пароходной крышей сегодня сошлись самые решительные на Волге головы…

– Прекрасный ответ, клянусь собственной головой! – крикнул Азин.

– Не клянись по пустякам. Клятва должна быть всегда значительной, остановил его комиссар.

Эта фраза дала новое направление общему разговору. Они заговорили о верности слову, о значении клятвы, о любви. У каждого нашлось свое определение этих вечных и вечно изменяющихся понятий. Мнения их разошлись в оценке любви.

– Некоторые женщины не понимают любви, – сказала Ева, вспоминая начальницу госпиталя. – А вот Лев Толстой понимал. Почему бы это?

– У гения, как и у влюбленных, прозорливость души. Гений и любовь не знают самообожания, потому они и прозорливы, – авторитетно сказал Игнатий Парфенович.

– Перехлест, Игнатий Парфенович, – рассмеялся Пылаев. – Влюбленные большей частью добровольные слепцы.

– В любви все многозначительно, даже слепота. А воспоминание о любви – неосязаемое ее продолжение. – Лариса взглянула на Еву.

Ева наморщила лоб, собираясь с мыслями. Ответила чистосердечно, но уклончиво:

– Для влюбленной самое важное – удержать все время ускользающее чувство счастья своей любви.

Ева не могла сказать, что любовь к Азину требует от нее постоянного напряжения. Она сама творила свою любовь, то замутняясь ночными порывами страсти, то становясь поразительно дневной и трезвой. Она уже вышла из атмосферы любовного романтизма, ее нетерпение становилось все острее, горше, устремленнее. Любовь давала ей новые силы и для сопротивления постоянному страху за жизнь Азина.

– Вы объяснили любовь как счастье, но ведь есть и другие оттенки, сказала Лариса.

– Бесконечное множество! У каждого влюбленного сердца свой оттенок, радостно согласилась Ева.

Вошел матрос с кипящим самоваром, разговор о любви угас, но тотчас вспыхнул новый, еще более волнующий, – о победе мировой революции. В неизбежность ее они верили, как в восход солнца.

– Я назову отступником каждого из нас, кто перестанет сражаться за революцию, – произнес горячо Пылаев.

– Золотые слова! Только таких стоит называть не отступниками, а преступниками! – воскликнул Дериглазов. – А драться за мировую революцию надо с безумной храбростью. У нас же кое-кто болтает о бесплодной лихости, о ненужной храбрости, треплются, что командир не обязан ходить в разведку, не должен вести бойцов в атаку. По-моему, это интеллигентская чуть! Командир – пример и для смельчаков и для трусов, сам Аллах велел ему быть впереди! Так поступают настоящие командиры, если они не плюгавые хлюпики. Терпеть не могу интеллигентишек, они – чуть что – пролетарьят за понюшку продадут…

– Это ты от невежества болтаешь, – возразил Игнатий Парфенович. – В свое время гражданин Гёте хорошо сказал, что нет ничего страшнее деятельного невежества.

– Брехун твой Гёте! Паршивый немецкий интеллигент, а нам своих девать некуда. Наши-то все контрреволюционеры, а советским воздухом, сволочи, дышат.

– Свинья ты, свинья! – осердился Игнатий Парфенович. – Народ революцию совершил под водительством интеллигенции нашей. Профессор Штернберг, командарм Тухачевский – кто они? Интеллигенты! Перед тобой Лариса Михайловна сидит. Кто она? Дочь профессора. А сам Ленин кто? Образованнейший человек, философ! Я с тобой даже разговаривать не хочу.

Чтобы прекратить неприятный спор, Ева провела пальцами по клавишам, Лариса запела «Марсельезу».

Ей помогли Азин, начальник флотилии, командир десантных отрядов. Игнатий Парфенович мгновенно расцвел, сердитое выражение в глазах растаяло, лицо преобразилось. Мощный бас его приподнял и повел зажигательную мелодию.

Ларисе почудилось – сама Волга звучными всплесками, вскриками чаек, медным гулом ветра, шепотом чернеющих трав поет «Марсельезу», а тонкий голосок ее вливается в голубой, могучий бас Лутошкина.

Дотлевал закат, на фоне его особенно четкими казались отдаленные силуэты военных судов. В лицах старых матросов жило тревожное ожидание боев, они курили, загадочно улыбаясь необстрелянным паренькам, а молодые испытывали непонятную бодрость, словно судьба уже принесла им пьянящее счастье победы.

Лариса вышла на палубу, приподнялась на цыпочки, вдохнула полынный воздух степи.

Степь начиналась с берегового обрыва: ржавая, в ломких стеблях неубранной пшеницы, в сером налете подорожника, над ней тоже клубились чайки, но среди кричащих белых хлопьев Лариса увидела раскрещенную тень ворона. «Черный ворон являлся Эдгару По в самые горькие часы его жизни. Ворон – страж бесконечности, благородный свидетель горя, пустынник и судья». Воображение Ларисы разыгралось прихотливо и бурно, она уже видела то, чего еще нет, но что будет в сумасшедшей ярости боя.

Ей виделись крылья ворона, благословляющие страх беглецов, трусы, бросившие оружие, храбрецы, сжигающие себя в атаках, лошади без седоков, лодки, на борта которых опрокинулись мертвецы.

Они видели косматые грибы орудийных взрывов, уродливые тени аэропланов, ползущие броневики.

Над ее видениями проносился черный ворон и каркал:

– Никогда! Никогда!

Кто он, этот ворон? Бредовый ли образ поэта, хранитель ли загробных тайн? Может, обрывок пиратского знамени, может, грозный символ бренности всего земного?

Чайки унеслись на Царицын, ворон – в осеннюю притихшую степь; завтра его час оплакивать злосчастный город на Волге.

Закат истлел, вставала тяжелая луна. Под ее резким, неприятным светом река блистала, словно движущаяся полоса крови.

– Кто из нас не доживет до послезавтрашнего рассвета? – вздохнула Лариса. – Кто ляжет под степным небом и уже никогда не встанет, над кем прокаркает проклятый ворон забвения: «Никогда, никогда!..»

Они уже сказали друг другу все милые, все глупые слова любви, но повторяли вновь, отыскивая в них вечно живой, божественный смысл.

– Ты меня любишь?

– А ты меня?

– Нет, скажи ты!

– Я же спросила первой.

В полусветлой тишине каюты они шептались, пересмеивались, развертывали картины будущей жизни, великолепной, как божий день. Отступили все тревоги, мир сузился до пределов пароходной каюты; в этом мире были только они, чумные от счастья.

– Маленькой я часто летала во сне. Иногда хочется летать наяву, я подпрыгиваю и падаю.

– У меня бывают похожие сны. Иногда снится: стою на краю пропасти, а кажется – стою на краю земли. Если сорвусь, то буду падать в бесконечность, но вечного падения не могу вообразить…

– Что это такое – вечность?

Он рассмеялся ее наивному вопросу.

– У Игнатия Парфеновича есть забавная притча. Раз в столетие маленькая птичка прилетает к Казбеку, чтобы почистить свой клювик. Когда Казбек источится, минует один день вечности…

Теперь уже рассмеялась она.

– Эту притчу я уже слышала. Не повторяй ее кстати и некстати. Меня подобная вечность не устраивает, лучше кратковременное счастье быть любимой.

Он прервал ее слова поцелуем.

– Игнатий Парфенович утверждает – надо любить человека, а не безымянное человечество. Счастье всех заключено в счастье каждого. – Азин любовался ее утомленным лицом, радужными зрачками, грудью, вздымающейся спокойно и ровно. Все женщины разделились для него на «они» и «она», и Ева стала иной, единственной, неповторимой. Сегодня в ней он любил всех.

Женщины, что жили в сердце мужчины, что томились в душе, сегодня вошли в его любовь.

Он любил Пылаева за строгий облик мыслителя и фанатизм мечтателя, думающего преобразовать общество; Ларису Рейснер – за женскую красоту и железную комиссарскую волю; Ахмета Дериглазова – за непримиримость и прямолинейность, но больше всех любил Игнатия Парфеновича.

Он любил старого горбуна за его любовь к людям, за ненависть к звериному началу в человеке.

С нежностью гладил он тонкую кожу своей возлюбленной, под которой пульсировала жаркая кровь. Вся она – полуженщина, полудитя – вызывала бурное желание; он целовал ее нагие, полные, слегка приподнятые груди, потом, умиротворенный и благодарный, грезил наяву.

Ева обнимала его за шею, тоже умиротворенная и благодарная за любовь. Если и было на земле счастье, то сейчас принадлежало только ей.

Над Волгой шла ночь их первой и последней любви.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю