Текст книги "Красные и белые"
Автор книги: Андрей Алдан-Семенов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 50 страниц)
8
Толпа богомольцев пестрым потоком текла к собору.
Мужики несли к ранней заутрене сивые, белые, рыжие бороды, шаркали лаптями бабы, смиренно плыли старухи, прошивая толпу черными зипунами.
У собора стояли нищие и монахи: в костлявых лицах нищих была мольба о подаянии, в тяжелых, словно отлитых из темной меди, монашеских физиономиях тлело ожидание благостных перемен. Среди богомольцев мелькали военной выправки фигуры; даже ненаметанный глаз мог увидеть – карманы их отягчены револьверами.
Афанасий Скрябин постоял, полюбовался синими куполами, вознесшими в свежее, в светлое небо кресты.
С заводского пруда дул сосновый ветер, густая, сочная заря заливала Воткинск; пунцовые ее крылья захлестнули полнеба, и пруд с тающим сизым льдом, и загородную дорогу, и сосновый бор.
По еще твердому насту Скрябин подошел к архиерейской даче. В сенях встретил его монашек, провел в переднюю.
– Как прикажете доложить?
Монашек исчез за резной дубовой дверью.
Скрябин сел на венский, с изогнутой спинкой стул.
Деревянные щиты прикрывали окна, крашеный пол застлан домотканой дорожкой, под матицей сухие пучки лекарственных трав, коричневые бревна чисты и покойны.
Солнечный лучик пробился сквозь щит, упал на Скрябина, он отвел голову, лучик соскользнул на шевровый сапог, голенище сверкнуло драгоценным камнем.
Опять появился бесшумный монашек:
– Просят в кабинет вас…
На краю зеленого, похожего на лесную трясину ковра Скрябина встретил Николай Николаевич Граве. Обеими ладонями потряс горячую ладонь хлеботорговца.
– Здравствуйте, Афанасий Гаврилыч! Вот и снова мы встретились, и рад я встрече.
– Я тоже, батюшка мой.
Граве придвинул стул, усаживая Скрябина поближе к венецианскому окну, – любил наблюдать за своими помощниками при сильном свете: так меньше лгали глаза их.
– Вот сигары, настоящие гаванские. Остатки княжеской роскоши.
Скрябин закурил; пахучий сигарный дым доставил неизъяснимое удовольствие.
– Неужто княжеские?
– Я не обмолвился. Сигары остались от великих князей Игоря и Ивана Константиновичей. Они жили на этой даче.
– Где же они сейчас?
– В раю. Большевики крепко повырубили монархический лес. У адмирала Колчака нашла пристанище лишь горсточка князей да баронов, но разве они представители древнего русского дворянства? Обгорелые пни истории. – Граве стряхнул пепел в малахитовую чашу. – Мы не успеваем подсчитывать потери, но, надеюсь, комиссары заплатят нам за них. Адмирал гонит большевиков на Волгу, на Каму. Наконец-то белое движение приобрело вождя, Россия правителя. Победа – лучшая из рекомендаций. Колчак решил уничтожить большевизм на русской земле, я – на его стороне.
– Оно, конечно, так, батюшка мой, – уклончиво согласился Скрябин. – А не знаете, где полковник Федечкин?
– Убит полковник.
– Солдатов где?
– Про Солдатова не знаю. А вот ротмистру Долгушину повезло – добежал до Екатеринбурга. Еще артист Юрьев оказался удачливым – адмирал назначил его командиром Ижевской дивизии.
– Ежели Ижевская дивизия захватит Сарапул, нам ни к чему бунтовать в Воткинске, – неопределенно заметил Скрябин. – Восстание-то могут и подавить…
– Бунтовать надо! Даже обреченное восстание приносит пользу. А вам-то как удалось выскользнуть из Сарапула? – строго спросил, поджав тонкие красные губы, Граве.
– Я не выскальзывал из Сарапула, я был разбит Азиным, как и вы, – не удержался от шпильки Скрябин.
Граве пропустил это мимо ушей.
– Если Азин попадется в ваши руки, что вы с ним сделаете?
– Все зависит от обстоятельств, батюшка мой.
– Проявите милосердие?
Скрябин отставил руку с дымящей сигарой, повернул голову к венецианскому окну. Окно, словно рама, обрамляло синий сосновый бор, пруд с искристым льдом, оранжевое солнце в примороженном еще небе.
– Я его расстреляю, – ответил Скрябин.
В кабинете пахло сушеной малиной, валерьяновыми каплями, душистым дымом; дверные ручки с бронзовыми львиными головами разбрызгивали солнечный свет, усиливая впечатление полной отрешенности от мирской суеты.
– Вы мужчина серьезный, – сказал Граве. – Люблю людей действия, а не размышлений. К сожалению, среди нас расплодились осторожные.
– Чрезмерная осторожность – та же трусость.
– И я так думаю. Еще меня бесят чистоплюи. Им, видите ли, нельзя. Дворянин, гвардейский офицер, голубая кровь – и вдруг шпион. Мерзко? Да! Унизительно? Да! А ведь не понимают, что в нынешней войне позволительны самые мерзкие способы борьбы. Мы же стыдимся забрызгать грязью своих белых коней, а красных считаем то сплошными идиотами, то сионскими мудрецами.
Они сидели друг против друга и – непохожие – сейчас странно походили один на другого. У обоих были позеленевшие от бессонницы физиономии, из каждого выпирало все еще не утраченное превосходство над людьми.
– У них есть нравственные причины для мести, ничего не скажешь, но как я их ненавижу!
Граве коротко и криво усмехнулся.
– Слушайте меня, Афанасий Гаврилович, внимательно. В последние дни я чувствую себя все хуже и хуже, боюсь, не доживу до нашего торжества.
– Что вы, батюшка мой, что вы?
– В случае смерти завещаю вам Гоньбу. Знаю, в хозяйских руках будет мое имение. А если красные победят, – продолжал Граве, глядя мимо Скрябина, – то перебрасывайтесь на их сторону. Являйтесь в Чека с повинной: сочувствовал, мол, белякам, воевал, мол, с большевиками. Самую малость, конечно, наговаривать на себя никогда не стоит.
– А если они меня шлепнут? Я, батюшка мой, при одной такой мысли трепещу.
– Нам трепетать не положено, – жестко сказал Граве, останавливая на Скрябине совиные глаза, словно хотел прощупать, что же таится за узким лбом хлеботорговца.
Скрябин не мигая выдержал испытующий взгляд, но Граве все же подумал: «У него ненадежное, предательское выражение глаз». Поколебавшись, вынул из стола пять толстых радужных пачек.
– Это на расходы. В каждой пачке по десять тысяч. Катеринки-сторублевки, – опять криво усмехнулся Граве. – Восстание в Воткинске начнем сразу же, как только начальник красной дивизии Романов выступит против Азина. Это случится, когда Азин станет переходить Каму под Сарапулом.
Граве постучал костяшками пальцев по малахитовой чаше.
– Был Романов полковник как полковник, но переметнулся к красным. Побыл у большевиков полгода и теперь переметывается к нам. Как тушинский вор…
– А может, наши посылали его с определенной целью? Может, он исполнил все, что ему положено, и возвращается? Предавать своих-то опасно. Вспомнив, как он выдал красным самого Граве, Скрябин боязливо смолк.
– Возможно, так, возможно, этак. Но это в гипотезе. Сейчас в Воткинске наши кадровые офицеры, члены союза фронтовиков. Они – наши руки! Со своим отрядом вы захватываете завод, я ликвидирую гарнизон.
– Воткинский Совдеп может оказать вооруженное сопротивление.
– Никакого! В городе десятков пять коммунистов, вырежем их, будто цыплят. Мы провозглашаем власть Колчака и сразу же присоединяемся к Ижевской дивизии капитана Юрьева. Нам не впервые свергать Совдепы в здешних краях. – Граве выдернул из кармана маузер. – Кто там, за дверью?..
Дверь приоткрылась, на пороге появился архиерей.
– Фу, черт! Предупреждать надо, ваше преподобие, а то я бы и выстрелил.
Архиерей, шурша шелковой рясой, прошел к столу. Скрябин встал, склонив голову. Архиерей перекрестил его толстой, в мелких веснушках рукой, сцепил на груди пальцы. В смоляной бороде жирно струился золотой крест.
– Я зашел узнать: нет ли в чем нужды? – спросил он глубоким голосом.
– Нам пока ничего не нужно.
Архиерей вынул из-под золотого креста бумажку, подал Граве.
– Новые адреса офицеров, находящихся на тайных квартирах. Ждут вашего сигнала, Николай Николаевич. Я возвращаюсь в город. Что передать нашим друзьям?
– Пусть ждут сигнала.
– Сегодня вы, подобно изгнанникам, скрываетесь от злобы антихриста, завтра победите его. Изгнанные за правду побеждают всегда, ибо они избранники божьи, ибо они – соль земли, – скорбно, с чувством сказал архиерей.
9
Измена командира Седьмой дивизии помогла офицерскому восстанию в Воткинске.
Успех восстания лишил устойчивости Вторую армию, Азину пришлось отступать, отдавая врагу Сарапул, Ижевск, Агрыз. Предательство Романова и восстание офицеров вызвали в нем жесточайшую ярость сопротивления, угнетенное состояние сменилось бешеной энергией.
Азину удалось перехватить секретную директиву Колчака капитану Юрьеву. Адмирал требовал уничтожить красных, оперирующих к востоку от рек Вятки и Волги.
– Это нас уничтожить приказано. – Азин передал телеграмму Пылаеву. Но рано пташечка запела!
– Колчак города берет, а его офицеры в плен сдаются. Одного такого героя только что привел Шурмин, – сообщил комиссар.
– Офицер сдался в плен? Где же он? Ко мне его! – крикнул Азин.
Шурмин ввел белоголового, белобрового, с голубыми прожилками на щеках и красными глазами человека. Перебежчик назвался поручиком Анненковым.
– Адъютант командира Воткинской дивизии Юрьева…
– Мы немного знакомы с капитаном Юрьевым. Били его осенью в Ижевске, – сказал Азин. – Почему перебежал к нам его адъютант, ежели Юрьев успешно наступает?
– Буду откровенным, надеюсь, вы поймете меня.
– В ваших интересах, чтобы мы поняли вас. – Ответ Азина прозвучал и как предостережение и как призыв к искренности.
– С первого дня гражданской войны я живу в состоянии тревожной неопределенности, – заговорил Анненков. – Мы вот сейчас побеждаем, а меня не радуют эти победы. В них что-то эфемерное, что-то призрачное, я постоянно ощущаю обреченность белого движения. Правда, это пока психологическое ощущение. Колчак прекрасно вооружен, ему помогают Англия и Америка, у него отличные офицеры, но нет таких солдат, как ваши. Я, русский офицер, воюю с вами и чувствую себя преступником из-за того, что воюю с вами. Ведь вы – народ! А как воевать против собственного народа? Эта мысль мучает не меня одного в среде белых офицеров.
– Кто вы по происхождению? – спросил Пылаев.
– Из старинного дворянского рода Анненковых. Мой прадед был декабристом, а я вот… – Поручик тоскливо пожал плечами. – Двоюродный брат Анненков стал карателем, я же не могу. Я не хочу больше воевать за неправое дело.
– И решил переметнуться к нам, – съехидничал Азин.
Легким движением головы Пылаев остановил неуместное ехидство Азина, а поручик не обратил на него внимания.
– Одно преступление порождает другое. Служа Колчаку, я только увеличил бы число преступных деяний против народа. А с русской монархией кончено, монархия расстреляна, сожжена, развеяна по ветру…
– Хорошо сказано! – Азин даже крякнул от удовольствия.
– Правда всегда хороша.
– Если дорожите славным именем вашего прадеда, то обратитесь с воззванием к колчаковским солдатам. Пусть переходят на сторону революции, – предложил Пылаев.
– Как мой призыв попадет в их руки?
– Это уже не ваша забота. Пишите только так, чтобы безграмотные мужики поняли и поверили вам. Шурмин, ты же поэт, помоги поручику.
Вечером Азин читал «Листок белогвардейца», отпечатанный в дивизионной типографии, и чувствовал, что над воззванием поручика потрудились и Пылаев и Шурмин.
– Жарко написано! Люблю высокий стиль, люблю, когда каждое слово, словно пуля, бьет. «У Колчака одна цель – поработить снова народы». Четко, ясно! А это уже совсем здорово: «Цель, для которой требуются неправые средства, не есть правая цель». Это кто же сочинил, поручик или Шурмин?
– Эту фразу вставил я, – ответил Пылаев.
– Ты просто поэт, комиссар.
– Фразу я у Карла Маркса взял…
– Сколько листков отпечатали?
– Десять тысяч штук.
– Солидно. А распространить такую уйму листовок – подумали? Разведчики много ли раскидают. С бронепоезда можно часть расшвырять, но ведь это почти в пустоту. По лесам, по полям! Такое воззвание – да собаке под хвост…
– Имею идею! – торжественно сказал Шурмин. – У Дериглазова бойцы возят оболочку воздушного шара. Если шар надуть, да листовками начинить, да к белым пустить…
– Лихая идея! – рассмеялся Азин.
– А что? Мне нравится. Воздушный шар можно и для разведки использовать, – поддержал Шурмина комиссар.
– Да чем ты его надуешь?
– Когда в одну кучу собрались двадцать тысяч человек всяких профессий, да еще с военной техникой, они вторую луну сделают.
Утром с головокружительной высоты Шурмин обозревал камские просторы. Над его головой пошатывался, плыл, склонялся огромный серый пузырь, под ногами подрагивала хлипкая ивовая корзина. До рези в глазах Шурмин смотрел и вверх и вниз, и казалось ему – он видит два совершенно неожиданных мира.
В первом мире был зеленый, омытый бледным, почти неземным светом росплеск сосновых, пихтовых, еловых лесов, черный разлив березовых и дубовых рощ. В этом мире жили сполохи, тугие облака, вербы с пушистыми желтыми почками, бордовые тальники, овраги с клубящимися потоками полой воды, церквушки с блистающими крестами, розовые, нежные, как арбузный сок, горизонты.
Шурмин понимал этот веселый, ясный призывный мир. Он любил высокие седые стволы дымов из печных труб, избушки, сараи, амбары, бани, запрятанные в темень лесов, окруженные пегими от снега и грязи полями. Этот мир раздвигался во все стороны, теряясь в бочагах, речках, полянах, урманных опушках.
Но со светлым и прекрасным соседствовал мир – дикий, темный, затаившийся.
В этом мире по стальным рельсам, по разлохмаченным проселкам, едва заметным стежкам двигались длинноствольные орудия, бесконечные обозы со смертоносными предметами. По железной дороге катился вал паровозов, вагонов, платформ. Этот железом и порохом пахнущий, ревущий и лязгающий вал сокрушал деревни и села, сжигал боры, выворачивал многовековые дубы. Подобно чудовищному катку, он вбивал, вдалбливал в землю, перетирал все сущее на своем пути.
Андрей видел бронепоезда белых, ползущие по железной дороге, обозы, застрявшие в зажорах распутицы, солдат в синих, серых, черных, желтых шинелях. По одному цвету шинелей он мог определить нации, помогающие Колчаку в его наступлении.
Андрей покачивался в корзине аэростата, и наблюдал, и видел, и запоминал. Он видел железнодорожный мост через неизвестную реку, группу солдат возле моста, и вторую группу, сажен за пятьсот от реки, торопливо разбирающих шпалы и рельсы. Заметил и бронепоезд, которому белые отрезали путь. Бронепоезд ходил между мостом и развороченными путями, орудийные дымки плыли в сторону моста, и Андрей понял – бронепоезд стреляет вслепую. Противник недосягаем для его снарядов.
Этот бронепоезд строили бойцы из бригады Северихина, и сам комбриг обшивал паровоз листовым железом. Борта платформ наращены двойным рядом сосновых досок, междурядья забиты песком и щебнем. На каждой платформе стояло по два орудия, и по два пулемета, по бортам пламенел плакат: «Мир хижинам, война – дворцам!»
Самодельный бронепоезд с блеском проявил себя под Бикбардой, под Сарапулом, но теперь был обречен: как только он расточит все свои снаряды, колчаковцы возьмут его приступом.
Со своей сногсшибательной высоты Андрей увидел, что бронепоезд остановился. Сразу же с обеих сторон насыпи появились мелкие, пушистые, как одуванчики, винтовочные дымки, слабое эхо выстрелов катилось где-то под ногами Шурмина.
С бронепоезда прыгали фигурки и что-то кричали, все было мелким, хрупким, ничтожным на весенней, ускользающей из-под корзины аэростата земле.
Андрей решил: аэростат, набитый воззваниями, с попутным ветром можно пустить в тыл противника. В определенном месте корзина аэростата автоматически раскроется, и листовки свалятся прямо на солдатские головы. Он подал сигнал спуска. Его тотчас же потянуло вниз. Вскоре он уже стоял на мокрой земле, разминая затекшие ноги, а на его лице играл отблеск зари, высота синего неба светилась в глазах.
– Ну, что ты увидел? – спросил Азин.
Андрей рассказал о бронепоезде, попавшем в ловушку белых. Азин побежал ко второму и последнему своему бронепоезду «Свободная Россия». Потребовалось несколько минут, чтобы бронепоезд с Азиным вышел за семафор.
«Свободная Россия» дошел до разобранного пути; Андрей и Азин увидели – колчаковцы восстанавливают железнодорожный путь, а захваченный ими бронепоезд стоит у моста.
Азин скомандовал – бить по паровозу, по платформам.
Расстрел пленного бронепоезда был устрашающе точен: с каждым выстрелом взлетали доски, земля, щебень, колеса, клочья железа.
– Бей по дворцам, лупи по хижинам! – неистовствовал Азин, разглядев плакат на одной из платформ.
Прямым попаданием удалось поджечь мост, над ним взметнулись султаны дыма.
Бронепоезд «Свободная Россия» возвращался назад, и грохот его блиндированных платформ наполнял утренние рощи. Азин рассказывал оцепившим его артиллеристам и пулеметчикам бронепоезда о безумном азарте боев. Чем безудержнее говорил он, тем печальнее становился Андрей.
– Каких только глупостей не натворишь в азарте! Самые непристойные штуки выкидываешь, – признавался Азин, входя в легкомысленный раж. – Под Сарапулом случай был – стыдно вспоминать. Влетели мы со связным на вокзальный перрон, а поезд с убегавшими беляками только что стронулся, последний вагон еще у семафора виден. Связной ставит на рельсы опрокинутую дрезину и орет: «В погоню!»
Я с маузером в руке – на дрезину, и опомнились лишь у камского моста, верст за десять от Сарапула. Приказываю остановиться, а связной: «Весь фронт хохотать будет, как мы вдвоем поезд преследовали». Да ты что такой унылый? – спросил Азин у Шурмина.
– Я из пулемета человек пятнадцать скосил, а ведь они такие же парни, одетые в шинели, как и мы. Понимаю – борьба классов, – а свыкнуться с убийством людей не могу.
– Тот, кто видит много смертей, не говорит о смерти, – сурово возразил Азин. – Он или дерется, или исчезает с поля боя. Бесследно! Навсегда! И никто не вспомнит, что был такой сентиментальный осел. Всякая идеалистика до боя и после боя опасна.
А бронепоезд «Свободная Россия» все громыхал и громыхал блиндированными вагонами: двойной гул – колес и орудий – сотрясал мокрые весенние рощи.
10
Вечер был насыщен спиртовым запахом пихтовой хвои, в окно купе смотрела вечерняя звезда – спутница всех влюбленных. Азин оглаживал теплые, мягкие, как лен, волосы Евы, и слушал ее, и смотрел на блестевшие из сумерек глаза. Она же нежно укоряла его в грубости, духовной и физической.
– Но война же, война, война! – оправдывался он, сжимая ее голову своими сильными ладонями.
– Ты не задумываешься над своими поступками, не сдерживаешь своих порывов, – упрекала Ева. – Для чего ты стреляешь из маузера по дверям? За дверью может случайно человек оказаться. Смешно стрелять и над лошадиным ухом – животных так не дрессируют.
– А ты знаешь, как?
– Прекрасно знаю. Мой дядя Дуров самый знаменитый дрессировщик животных. Самый знаменитый в мире!
Он поцеловал ее в правый, потом в левый висок.
– Продолжай, продолжай перечень моих недостатков.
– Их бесконечно много, – засмеялась она, мерцая влажными молодыми зубами, – но я люблю тебя даже за твои недостатки. Чем больше их нахожу, тем сильнее люблю. Я только боюсь тебя потерять, ты так рискуешь собой. Она приподнялась на локте, откинула набок волосы. – Смотри, Венера!
Вечерняя звезда, резкая, как осколок амазонского камня, сверкала в голых сучьях. Из осиновой рощи поднимались испарения прошумевшего дождя, деревья, рельсы, шпалы, вагонное окно были закрапаны дождем, и в каждой накрапине вспыхивал синий свет.
– Чего бы ты сейчас хотела? – спросил он, беря ее похолодевшие пальцы.
– Чего бы хотела? Надеть бальное платье и протанцевать с тобой вальс, и чтобы играл оркестр и все смотрели бы, как мы танцуем. – Она рассмеялась при мысли о несбыточности своего желания.
Он обнял за плечи Еву, прижал к себе. Впервые он был счастлив по-настоящему и хотел бы дать своей возлюбленной все.
А жизнь Евы казалась ей самой совершенно фантастической, мир стал похож на какой-то постоянно меняющийся ландшафт. В этом мире русские раскололись на белых и красных. Красные – герои, белые – злодеи! Прямолинейному, пронзительному, как острие клинка, разграничению людей на две социальные категории Ева научилась у своего Азина. Любовь – великая учительница.
– Где он? Я хочу его видеть! – раздался за вагоном знакомый голос.
– Северихин! Вот гость нежданный! – вскочил на ноги Азин.
Северихин в брезентовом, заляпанном грязью плаще поднялся по ступенькам в тамбур, прошел в салон. Его обветренное, широкоскулое лицо снова показалось Азину земным и надежным; они обнялись, неловко расцеловались.
– Я проскакал двадцать верст по невозможной дороге, – заокал Северихин, усаживаясь на диванчик.
– Отмахал ради меня?
– Отчасти – да, но больше из-за Дериглазова. Правда ли, что ты арестовал его? Правда ли, что его будет судить трибунал?
Северихину, все эти недели ведшему арьергардные бои с колчаковцами, были неизвестны последние события в дивизии. Азин рассказал ему, что случилось под Бикбардой.
– Я бы давно выпустил Дериглазова из-под ареста, да дело-то ушло в армейский трибунал. Поторопился, погорячился я тогда, – сознался он.
– Торопливость хороша при ловле блох, – постучал фарфоровой трубочкой Северихин. – Глупо, глупо, как в анекдоте. Как в анекдоте про эсера, которого посадила губчека. Спрашивают эсера: «Что делал до семнадцатого года?» – «Сидел и ждал революции». – «Что делаешь теперь?» – «Дождался и сижу…»
– Я виновен перед Дериглазовым, перед собственной совестью. Завтра Дериглазов снова будет комбригом, – окончательно решил Азин.
В салон вошел Пылаев, за ним мужчина – весь в черной хромовой коже. Не только куртка и брюки, но и фуражка и портфель были из черного хрома.
Пылаев представил незнакомца:
– Следователь особого отдела Саблин.
– Послан к вам для проверки классового состава командиров, – добавил Саблин.
– Прошу! – показал Азин на стул. Самоуверенный вид следователя насторожил его, он не терпел, чтобы кто-то пренебрегал им, и на самую легкую дерзость отвечал двойной дерзостью.
Саблин сел, скрипя курткой, поставил на колени брюхатый портфель. Выпуклые, маслянистые, черные глаза уставились на Азина.
Азин выжидающе молчал; ему все больше не нравился Саблин, даже его хромовая куртка и галифе – гладкие, гибкие, холодные, как лягушечья кожа.
– Я познакомился с классовым составом командиров вашей дивизии в штабе армии, – начал Саблин, вытаскивая из портфеля пухлую папку. Шлепнул ею по столу. – Классовый состав удручил меня до невозможности, заявляю это со всей ответственностью. У вас командуют сплошь царские капитаны да поручики.
– Есть и фельдфебели, они заменяют нам фельдмаршалов, – иронически заметил Азин.
– Удивляюсь, как они еще не скомандовали вам: направо – кругом, марш на Москву! – продолжал Саблин, не обращая внимания на иронию Азина. Начдив Азин только что изволил шутить – в дивизии, дескать, есть фельдфебели, равные фельдмаршалам. Одного такого фельдфебеля я увезу сегодня в штаб армии. Судить его будем, и немедленно, как опаснейшего врага…
– Это кого же? – спросил Азин, нервно передернув губами.
– Фельдфебеля Дериглазова. Вот документы, уличающие его во многих преступлениях, – Саблин выбросил на стол бумажки. – Вот, и вот, и вот! В одном из прикамских сел этого контрреволюционера встречали колокольным звоном, в другом он сам, заметьте – сам, был на молебне в его честь. Это же дискредитация нашей пролетарской, антирелигиозной по своей сути власти! Вот жалоба на изнасилование женщины, а эта – на конфискацию самогона. А это… это его собственноручное письмо. Только обнаглевший враг может так грозить военному комиссару, человеку пролетарского происхождения. Нате, полюбуйтесь!
Азин прочел вслух строки с крупными, корявыми, падающими назад буквами:
– «С батальоном своим налечу на Мамадыш и не оставлю от города камня на камне. Тебя же, гниду, выпорю нагайкой, хотя ты и комиссар. Да и не комиссар ты вовсе, а дерьмо собачье. Дрожи, сукин сын, в своем Мамадыше!»
– Как вам нравятся угрозы классового врага?
– Мне стиль его нравится! – захохотал Азин, передавая письмо Северихину. – Тут что-то не то. Мы же Дериглазова знаем.
– А как он малмыжское казначейство ограбил, знаете? Как миллион рублей татарам, своим дружкам, роздал, знаете? – резко спросил Саблин и ухмыльнулся.
Его белозубая ухмылка привела Азина в бешенство, он выдернул из рук Саблина портфель, швырнул к двери.
– Вон отсюда! Сию минуту вон!
Саблин выскочил из салон-вагона.
– Ты нажил себе смертельного врага, – сказал Пылаев.
– Плевал я на него! Кстати, откуда взялся этот тип? В штабе Второй армии я его не видел.
– Саблина перебросили к нам из армии Тухачевского. Он был полковым комиссаром, и вот – назначили следователем особого отдела, – ответил Пылаев.
– Кто же назначил-то? Главком фронта, что ли?
– Реввоенсовет Республики. По личному приказаний Троцкого, потому-то Саблин и чувствует себя так уверенно.
– Самоуверенный гусь! А Дериглазова я не отдам ему в лапы и суда не допущу или сам вместе с ним на скамью подсудимых сяду. Возьми эти жалобы, комиссар, твое святое дело – очищать правду от грязи. – Азин выбежал из салон-вагона.
– Про этот миллион могу целую былину рассказать, – повернулся Северихин к комиссару. – Особенно, как Дериглазов из малмыжского казначейства этот миллион спас, как его татары нам возвращали.
– Каждое слово с ядом, – вздохнул Пылаев, просматривая жалобы. – Если мы станем верить доносам, то загубим лучших борцов революции.
Азин вернулся с Дериглазовым. Комбриг заключил Северихина в объятия; долго похлопывали друг друга по спинам, по плечам, пыхтели, хмыкали, потом уселись за стол. Из своих купе вышли Ева, Лутошкин, Шурмин.
– Забудем бикбардинское дело! Ты на меня не злись, а злишься, то на! Дай в морду! – азартно молил Азин, подставляя щеку Дериглазову.
– Зачем город Мамадыш грозились стереть с лица земли? – весело допытывался Пылаев.
– Пронюхали про мое письмо? – Блаженное удовольствие расплылось по шершавой физиономии Дериглазова, словно все признали его необыкновенные способности расправляться со своими врагами. – Мамадышский ворюга будет знать, как озоровать со мной. У моей супружницы коня конфисковал, разве не стервец он после этого? Что касаемо Мамадыша, ну, там камня на камне, так это в шутку. Я свой Мамадыш люблю.
– А вы в бога верите? – спросил Пылаев.
– Тыщи лет мудрецы бьются над вопросом, есть бог, нет бога, а ты хочешь, чтобы я с бухты-барахты ответил? Подумаю – нет бога, – а кто небо, а кто солнце, а кто землю придумал? Кто бабу сочинил? Если ее не бог создал, тогда кто же? Дьявол?.. Одним словом, вопрос о боге для меня еще в полном тумане.
– Почему вас попы с колокольным звоном встречают?
– А вот это са-вер-шенно иной вопрос! Уж так застращали мужиков антихристом, что в деревнях при нашем появлении все трясутся. Я же, как займу село, шлю нарочного за попом: «Звони в колокола, начинай обедню». Сам при всем народе в церкви морду крещу, бабы и старики смотрят: «Э, думают, какой же он антихрист!»
Разговор разгорался, легко перескакивая с одной темы на другую.
– Мы живем в век идейной борьбы, – говорил Пылаев.
– Страсти сильнее идей, – возражал Лутошкин.
– Всякая страсть социальна. Возьмите лозунг: кто не работает, тот не ест. В нем идея нашей революции, а какая бездна страсти в этой идее! Тут и борьба классов, и судьба народа, и судьбы отдельных людей, и воспитательное значение всякого труда…
– Ну уж, только не всякого, – запротестовал Игнатий Парфенович. Труд будет бессмысленным, когда трудятся рабы, и преступным, если палачи и тюремщики. Бывает, что и они трудятся в поте лица своего.
– При социализме человек станет относиться к труду как к религии. Я верю в божественную силу труда, – упрямо повторил Пылаев.
– Божественная сила труда? – Игнатий Парфенович был поражен непривычным сочетанием знакомых слов. – Что же даст обожествленный труд людям?
– Всеобщее счастье…
– Общего счастья нет. У каждого свое представление о счастье.
– А мы дадим одно понятие, новое.
– Каким же оно будет?
– Я и сам пока не знаю. Произведем опыт, прикинем, примерим…
– Это невозможно, невозможно! – разволновался Игнатий Парфенович. Невозможно, чтобы люди радовались и страдали одинаково.
– Ну, страдать-то может каждый по-своему, – неловко пошутил Пылаев. В истории есть такие примеры.
– А-а, не говорите мне про историю! Ничто так не действует на людей, как страх перед опасностью. Люди всегда беззащитны перед бедой.
– Любит русский интеллигент выдумывать, – насмешливо заметил Пылаев. – Сочинять себе несуществующих врагов – постоянная его забота.
Ева слушала эти споры и смотрела на всех чистыми, проникновенными глазами. Тогда все они, словно по внезапному уговору, перестали говорить о политике и предались наивным воспоминаниям, как это часто бывает среди молодых людей.
Все вспоминали свое отрочество, и каждому казалось, что в голубой высоте неба поют звонкие трубы и струи звуков льются на землю. Это чувство захлестывало их целиком, и радость их была терпкой, как запах вереска.
Наступившая ночь дышала прелью прошлогодних листьев, бормотала ручьями, озарялась кострами. В час, когда утомленные бойцы спали где попало, аромат земли становился сильнее запахов пороха, ружейного масла, ржавого железа.
Азин, Пылаев, Ева, Северихин, Дериглазов, Лутошкин, Шурмин сидели, сдвинув головы, упираясь плечами друг в друга.
– Разве можно забыть луга перед рассветом? Бежишь по седой траве, а подошвы жалит роса. Выскочишь к озеру, да так и замрешь: кувшинки еще не раскрылись, листья круглые, толстые, не шелохнутся, – восторженно говорила Ева. Вздохнув всей грудью, уже совершенно некстати добавила: – Когда выйду замуж, стану рожать одних девочек.
– Это почему же? – спросил Пылаев.
– Девочки будут – войны не будет…
Тогда они заговорили о великой, неистребимой силе материнской любви.
– Не забуду я последних слов матушки, – вспоминал Дериглазов. – Перед смертью своей сказала она: «Когда, сынок, хоронить меня станешь, смотри шапку-то не снимай. Простудиться можно…»
Слова эти потрясли их. Они долго молчали, ведь никто еще не знал более сильной любви, чем материнская. Молчание нарушил Шурмин, прочитал по памяти чьи-то стихи:
>
Но дважды ангел протрубит;
На землю гром небесный грянет:
И брат от брата побежит,
И сын от матери отпрянет…
– «И сын от матери отпрянет», – повторил последнюю строку Пылаев. Заметьте: не мать, а сын отпрянет. Это подсознательно сказалось, поэт, может, и не думал, а сердце его сказало так. Не страшно умереть – страшно потеряться в памяти человеческой…
– Ты прав, Пылаев, – согласился Северихин. – Боюсь быть похороненным в чужой земле. Хорошо лежать у родных могил, но только солдата хоронят там, где он упал.
– Бросьте вы о смерти! – поморщился Азин. – Мы живем в дни великой социальной бури. Если нет поэтов, воспевших нашу юность, пусть явятся для прославления нашего натиска…