Текст книги "Красные и белые"
Автор книги: Андрей Алдан-Семенов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 50 страниц)
15
Наливался зноем август – коренной месяц года.
Земля не принимала войны, земля шумела поспевшими хлебами, зелеными рощами, пахла грибами, тмином, мятой. Пунцовели яблоки, мерцали желуди, похожие на коричневые пули, созревала в лесах брусника.
На узорчатых перьях папоротников гудели шмели, в березняке стонала иволга, смолистым покоем дышал вереск. В небе скользили рваные облака, их тени пробегали по неубранным полям, пыльным проселкам; небо тоже не принимало войны.
Природа восставала против смерти, разрушения, пепла, и все же война врывалась в нежную полевую тишину, оставляла за собой выжженные деревни, расстрелянные города, опустошенные заводы. Жизнь морщилась, сникала от ее смертоносного запаха.
Печальной была и полноводная Кама, на пустынных плесах которой растянулся многоверстный караван судов. Этим караваном перебрасывалась на Волгу, против Деникина, Вторая армия красных.
В дни странствия по реке Ева мельком видела Азина: терпеливо ожидала его появления, ожидание полнилось думами о нем.
«Чем больше я узнаю его, тем сильнее моя любовь. Она помогает мне переносить тяготы военной жизни. Как бы я хотела быть не только нежной, но и храброй, и чтобы Азин гордился мной! Сегодня Игнатий Парфенович сказал: «Азин великолепен, но и он имеет недостатки». – «Все имеют его недостатки, никто не имеет его достоинств», – гордо ответила я».
Ева сидела, положив голову на перила; солнце переливалось в речных струях, всплескивалась вода за бортом. «Азин сделал меня счастливой. В своей любви он не опускается до пустяков, но и понимает важность мелочей. – Ева вздохнула: она действительно переживала счастливое состояние и страшилась его утратить. – Если бы он спросил о самом заветном моем желании, я бы ответила: ребенок; мир без любви – мир слепой злобы и драки за право быть сильным. Неужели никогда не придут времена людей любви и радости?»
Поверх озаренной воды она посмотрела на берег, примечая несущественные, но милые вещи: черемуху, засеянную ягодой, гнездо ястреба в ветвях старого дуба… Стук пароходных колес, перебранка бойцов не мешали ее покою. Ева после непрестанных походов слушала тишину, и мысли ее были тихими, мягкими, улыбчивыми.
«Он может усомниться в моих поступках, но никогда – в моей искренности. Я могу быть ветреной, но не вероломной, ему не придется выяснять и объяснять наши отношения. Я понимаю: у него нет времени любить меня, – но в этом виновато время, не он…»
Взрыв хохота разрушил ее размышления. Ева прошла на корму, где шумно беседовали бойцы.
– Ладно, построим социялизм, а потом што?
– Потом всемирную комунию.
– А за комунией што?
– Пошел ты знаешь куда?
– Прекратить ругань! – скомандовал Дериглазов, заметив Еву.
– Если охота ругаться, материте белых. Можно при мне.
– Мы тут расспорились о случайностях жизни, – подхватил Игнатий Парфенович. – Вот Дериглазов говорит, что все зависит от случая – жизнь, смерть, счастье, беда. Даже правда и та игрушка случая.
– А что, неправда? – вскинул на Еву запавшие глаза Дериглазов.
– Какое же это счастье – зависеть от случайности? – рассмеялся Игнатий Парфенович.
– Случайного счастья нет? Самого случая не бывает? – переспросил Дериглазов. – Да я сам чудесным случаем жив остался. Чудо-то, возможно, и есть случайное счастье.
Ева понимающе кивнула головой.
– Да вот хотя бы случай со мной, – с воодушевлением продолжал Дериглазов. – Меня прошлым летом в Вятских Полянах Азин уже к стенке поставил. Если бы случайно Турчин не появился, быть бы мне на том свете, с каким-то странным удовольствием выговорил Дериглазов. – Но счастливый случай спас, а потом татары вернули миллион рублей, и стал я Азину закадычным другом.
Звонко, со стеклянным переливом, отбили склянки. Сложив на груди руки, Дериглазов следил за пенными водоворотами. Ева оглядывала бесконечную вереницу судов, разыскивая между ними истребительный катер, на котором объезжал флотилию Азин.
– Юный вы мой гражданин! – опять заговорил Игнатий Парфенович. Страшно, когда от слепого случая зависит жизнь человека. Меня поражает ваше легкомысленное отношение к собственной жизни.
Берега Камы темнели, пенные гребни волн светились, как снег. Из-за буксирных пароходов выскочил истребительный катер, Ева увидела Азина. Он стоял, раскачиваясь в лад бегущему суденышку; ветер вскидывал над его головой легкие пепельные волосы, трепал и отбрасывал красный шарф.
Азин взбежал по трапу на палубу, с порывистой радостью обнял Еву. Она прижалась к нему: его плечо показалось сейчас единственно надежной опорой.
Кама, запаянная сумерками, стала таинственной, в воде дрожали звезды, река смягчала их пронзительный блеск. Затяжелевшие мглою вершины деревьев, трава, полегшая от росы, небо с отблеском зелени существовали для Евы потому, что существовал Азин. Он накинул на ее плечи кожаную куртку и с любовью вглядывался в лицо, смутное, потерявшее свои строгие очертания.
Впервые любовь вошла в его сердце, и он даже не воображал, что чувство любви было таким болезенно-счастливым, все время изменяющимся, необъяснимым в своих изменениях.
Он поцеловал ее темные, продутые ночным холодком волосы, шею, онемевшую от напряжения, стал повторять глупые, однообразные, но полные значения слова:
– Я тебя люблю. Так люблю, что не могу и сказать, как…
– И я тебя люблю…
Он закрыл глаза, вслушивался в ее слова, в самого себя, в напряженную ночную движущуюся воду.
– Я мечтал о самых соблазнительных путях к славе. Теперь моя задача отказываться от них, – неожиданно сказал он.
– Не говори со мной загадками.
– Любовь выше славы – вот что я хотел сказать. Жизнь моя – сплошное сражение за счастье других, успею ли я сразиться за собственное?..
Опять стала медной поверхность реки, на лугах закурились испарения, каменные голыши радужно заиграли. Первый луч проколол воду, первая чайка наткнулась на него и, словно привязанная, полетела в небо; из омутов вставали одно за другим и двигались вверх солнечные ядра.
16
В Сарапуле на пароходе появился новый пассажир.
В кителе защитного цвета, неизменной хромовой фуражке, Давид Саблин прошмыгнул на верхнюю палубу, где и столкнулся с Игнатием Парфеновичем.
– А-а, старый приятель! Выручай, друг, я без места, а еду до самой Самары. Догоню Пятую армию, задание сверхважное, устал, измучился в дороге.
– Я в каюте не один, – смутился Игнатий Парфенович.
– Это не имеет значения, я и на полу пересплю.
В каюте Саблин кинул на крюк фуражку, расстегнул воротник кителя, выволок из недр своего портфеля бутылку спирта и закуску.
– Выпьем для радости встречи. С вином, как с врагом, не стоит церемониться…
– По каким делам в Пятую? – спросил Игнатий Парфенович, осторожно принимая стопочку из руки Саблина.
– Скверная работа, Парфеныч, чистить советские конюшни от дворянской, от буржуазной скотины, но служу революции по-солдатски. Измену, дезертирство, трусость выжигаю каленым железом, особенно трусость – матерь всех пороков. Из-за нее даже неплохие люди становятся хамами и холуями. Саблин закинул ногу на ногу, поймал носком сапога стайку солнечных зайчиков.
– Хамы и холуи, как правило, трусы, – согласился Игнатий Парфенович.
– Пятая армия засорена всякой сволочью, необходима развернутая борьба, – продолжал Саблин с сытой, самодовольной ухмылкой. – Но я устрою славную чистку, у меня все будут тонкими, звонкими да прозрачными…
В каюту вошел Дериглазов; от его мощной, неуклюжей фигуры сразу стало тесно.
– Мой сосед, – сказал Игнатий Парфенович.
– А мы знакомы. – Дериглазов стиснул руку Саблина, тот охнул от боли. – Вы хотели меня под трибунал подвести, да Азин не дал. Но я не обижаюсь. Каждый исполняет свой долг.
– Вот разумные слова настоящего человека! Выпьем за то, что нас объединяет. – Саблин разлил спирт по стопкам.
Выпили, закусили. Разговор снова вспыхнул и заметался, как костер, в который подбросили дров. Саблин развертывал самую приятную для него тему: о гражданской войне как средстве мировой революции.
– Если хотим победить в мировом масштабе, надо пропагандировать войну. Говорить о войне самые высокие, самые святые слова. Военные термины нужно впустить в нашу речь: фронт, штурм, атака, битва пусть звучат с утра до ночи. Хвалить героев, срамить трусов – обязанность всех, а за героями дело не станет: я герой, ты герой, он герой. В прошлом году я под Симбирском эскадроном командовал. Стою в засаде со своими кавалеристами, вижу – офицеры! Враз прикинул тактический рисунок боя. Конь у меня гнедой масти, на мне черная куртка, все бойцы меня знают. Вперед – на офицерские сабли! Скачу – вихрь, лечу – вихрь, бойцы за мной – и паш-ли, паш-ли, паш-ли!.. Проскочил сквозь противника, повернул коня – и бац налево, бац направо, по офицерам, по офицерам! Один, второй, третий – наповал! Офицеры руки вверх – и все! Точка! Конец! Игнатий Парфенович моему рассказу не верит? Не веришь, да?
– Больно пахнет Козьмой Крючковым, что по шесть немцев на пику вздевал.
– Правда всегда неправдоподобна. – Саблин вынул из кармана вересковую трубку. – Я, Игнатий Парфенович, презираю надклассовую правду…
Саблин вообще презирал всех, никого не любил, не ценил, не уважал. Революция стала для него широким, удобным мостом к карьере. Каким-то особым чувством ловца удачи он догадался: пришло подходящее время. Без колебаний убирал он со своего пути препоны и соперников. Жестокость он считал совершенно необходимой в борьбе за свое место в строительстве новой России.
Пока красноармейцы, командиры, комиссары сражались, Саблин что-то комбинировал, сталкивая лбами своих противников. Со всеми он разговаривал медленно, раздумчиво, оттого всякая ерунда приобретала сумеречную многозначительность. Товарищам по работе казалось, что Саблин делает какие-то необыкновенные дела, исполняет неслыханно трудную миссию. Грозный взлет народа на гребень революции дал ему призрачную возможность казаться выше собственного роста. Бывают такие минуты, когда честолюбцы видят себя как бы со стороны. Кажется им тогда, что все им позволено, что солнце светит только для них, люди на земле существуют лишь для того, чтобы оттенять их особенную жизнь.
В этот вечер Саблин чувствовал себя на вершине жизни. Он стоял, опершись о дверь каюты, держа стопку на отлете, и говорил с многозначительными паузами:
– Политика – моя судьба. Все – в политике, ничего без нее. Есть люди, меряющие исторический процесс метром личной судьбы, – я не принадлежу к ним. Не признаю личной драмы, когда разыгрывается мировая трагедия. Кстати, Парфеныч, что ты думаешь о сильных личностях, когда-то сжимавших в своих руках целые континенты?
– То, что я думаю о них, – непристойно, но только с их точки зрения. Доискиваться до смысла их деятельности – значит совершать измену, опять же с ихней точки…
– К сожалению, в мире вывелись сильные личности. Нельзя же принимать за них Бориса Савинкова или Александра Колчака. Первого я не признаю из-за его мнимой значительности, другого – из-за явной незначительности его. С подмостков жизни сошли центурионы Рима, грубые рыцари средневековья. Героизм средневековых завоевателей сменился вежливостью паркетных шаркунов, – жирным смешком зашелся Саблин.
Спорить со следователем было небезопасно. Игнатий Парфенович давно усвоил себе простую истину: только умный и благородный человек не злоупотребляет властью.
– Можно доказывать все, что угодно, но доказывать надо талантливо. Вдохновенный оратор ведет за собой толпу и может двинуть массы на штурм дворцов, может переманить к себе противника. Может натворить такое, что запомнится на веки вечные, – продолжал Саблин.
Игнатий Парфенович смотрел в окно: вечерний блеск деревьев, движущихся оконных стекол, белых пароходных стен приобрел силу и свежесть и очаровывал душу.
Саблин и Дериглазов в куртках из черного и желтого хрома взмахивали руками, повертывали из стороны в сторону головы, оглушали друг друга словами, хлесткими как оплеухи.
– Люблю молодость, уважаю ее порывы! – восклицал Саблин. – Еще юношей я избрал девиз – нарушайте, нарушайте, нарушайте тишину стоячих вод! Революция погибнет, если бурный поток ее превратится в омут. Только одна юность способна на благородство, а благородные поступки так же редки, как и великие творения искусства. Это странно, но не парадоксально. Разве не парадокс, что жертвы иногда влюблены в своих палачей, а люди принимают тупых идолов за античных богов?
Игнатий Парфенович смотрел исподлобья на Саблина, он иногда впадал в раздражение и тогда изменялся на глазах: печальный взгляд его становился угрюмым, лицо темнело.
– Боги? Цари? Идолы? Все они умирают, часто не оставляя даже следов на страницах истории. А если и оставляют, то следы преступлений… Ты говоришь о прошлом, я думаю о будущем. О новых исторических временах. Новую русскую историю надо начинать с нуля, в этом я совершенно убежден, и ее будут творить настоящие люди.
– Кого вы разумеете под настоящими людьми? Коммунистов? – спросил Игнатий Парфенович.
– Хороший коммунист тот, кто готов умереть за свои идеалы, хороший монархист – это мертвый монархист, – ответил Саблин.
– И больше никаких оттенков?
– Если для дела пролетариата нужен негодяй, он уже хороший человек.
– В борьбе за народное счастье негодяи не могут быть помощниками. Они вызовут ненависть людей.
– Пусть ненавидят, лишь бы боялись.
– Вы знаете, чьи слова повторяете? Ведь это Калигула сказал.
– Мудрые слова, возьму их на вооружение.
Игнатий Парфенович подумал: «Саблин не только паскудник, он провокатор из принципа. Он умеет казаться, а не быть. Это и просто, и очень трудно – казаться не тем, кто ты есть. Ты не большевик – кажись им, ты не патриот – кажись им! Липовым патриотам всегда уютно среди таких идейных фанатиков, как Азин, как Пылаев. Саблины и клевещут искренне, и обманывают правдиво, с непостижимой ловкостью выдавая себя за бдительных, разящих, громящих. У таких, как Саблин, запросто станешь контрреволюционером. Эти труженики лжи неправдой оправдают любую несправедливость. Они только тем и заняты, что разжигают низменные страсти. Но откуда у Саблиных всегда возвышенный вид, словно они несут людям какие-то неслыханные откровения?»
– Здесь очень жарко, паш-ли на палубу, – встал Саблин.
Они выбрались из каюты. Караван судов приближался к камскому устью, река все расширялась, уже виднелся высокий меловой берег Волги. Вода приглушенно мерцала, разламываясь на гибкие пласты под пароходными колесами.
Облокотившись на перила, Ева любовалась Камой, ветерок раздувал полотняное платье, обнажая стройные ноги.
Саблин, ценивший в женщинах, как в лошадях, только стать, поступь, темперамент, покачиваясь, направился к Еве.
– Ух ты! Люблю! Особенно красотку нагую. Нагая красотка вооружена до зубов. – Саблин кинул потную ладонь на плечо Евы.
Девушка откачнулась и влепила ему оплеуху.
– Ах ты сучка!
Игнатий Парфенович и Дериглазов схватили за руки Саблина, на шум из каюты вышел Азин.
– Что тут происходит? – спросил он недобрым голосом, узнавая Саблина.
– Почему на пароходе бабье? Кто позволил военный корабль превратить в бордель? – перешел в наступление Саблин.
– Ты полегче на поворотах…
– Снять с парохода всех бабенок!
– Какое ты имеешь право приказывать мне?
– Я следователь особого отдела. Набрал в любовницы всяких потаскушек…
Азин надвинулся на Саблина, тот стал отступать, прижимаясь боком к поручням. Так продвигались они на корму. Азин – побелевший от оскорбленной гордости, Саблин – перепугавшийся собственной храбрости, – пока не дошли до трапа. Потеряв опору, Саблин чуть было не сорвался в воду.
Подбежала Ева, взяла под локоть Азина, успокаивающе поглаживая дрожащие его пальцы. Азин остановился на носу парохода, пересекавшего полосу слияния двух рек: светлые волжские струи сходились с желтыми камскими. Светло-рыжая полоса с пенными бурунчиками была словно отчетливая черта, за которой Азина и Еву ждала новая, еще более опасная жизнь.
17
В начале сентября Колчак бросил уральскую, уфимскую, волжскую, «партизанскую» армии, а также конный казачий корпус против армии Тухачевского. Пятую армию атаковали жаждавшие победы и мести враги, по тылам ее носилась казачья конница, громя штабы, захватывая обозы.
Красные упорно цеплялись за каждый полустанок, за каждую деревню, отбивали ожесточенные атаки противника, сами нападали на колчаковцев. Фронт с утра до вечера гудел сплошным гулом орудий, всполошенными криками, месил грязные осенние тропы.
На красных частях сказалось великое утомление от предшествовавших непрерывных сражений: уже полгода не знали они ни передышки, ни отдыха. Огромные потери ослабили все полки, и Тухачевский отдал приказ отступать за Тобол.
ЧЕРЧИЛЛЬ – КОЛЧАКУ
«Успех, который увенчал усилия армий вашего превосходительства, радует меня выше всяких слов…
Я глубоко сознаю, что это было достигнуто в столь тяжелых условиях только благодаря вашему непоколебимому мужеству и твердости…»
– От имени моего короля я поздравляю вас, сэр. – Генерал Нокс улыбался своей равнодушной, надменной улыбкой.
Колчак благодарно наклонил голову: из всех поздравлений телеграмма английского военного и морского министра была самой желанной.
Они сидели у камина из черного мрамора, вспыхивало в бокалах вино, в пепельницах дымились сигары. Было тепло и покойно. Барабанивший в окна дождь, волнистые разливы на стеклах усиливали уют, и покой, и сытое сочувствие солдатам, штурмующим в эту непогоду позиции красных.
– Хорошо, сокрушив врага, выпить бокал вина, – сказал Колчак.
– Мало одержать победу, надо удержать ее, сэр. Древние были хитрее нас, они лишили богиню Нике крыльев, и победа не улетала от них, – ответил Нокс.
Небрежная болтовня доставляла удовольствие обоим.
– Не скупитесь на раздачу наград, сэр. Мелкое тщеславие скорее умрет за орденок, чем за отечество, – весело посоветовал Нокс.
– Я и так посулил каждому солдату надел сибирской земли да по пятьсот золотых червонцев. Роздал вагон георгиевских крестов, произвел в генералы целую ораву полковников.
– Как в анекдоте, сэр? «Что есть генерал-майор?» – «Генерал-майор есть выживший из ума полковник», – отрывисто и сухо рассмеялся Нокс. Правда ли, что вы отдаете американцам весь бассейн реки Лены в концессию?
– Совершеннейшая правда.
– А кому вы передаете права на устройство пароходных линий между русским востоком и американским западом?
– Трансаляскинской пароходной компании.
– Что же остается англичанам, сэр?
– Бесконечно много. Урал, Северный морской путь, полиметаллические руды Алтая, лесные, рыбные, хлебные угодья. Можете выбрать концессии по вкусу.
– Благодарю, сэр, но я не делец, я военный. Мысль моя, как стрелка компаса, постоянно возвращается к войне. Хорошо, что ваши армии побеждают, но Черчилль в доверительном письме просит предупредить вас. – Нокс вынул из нагрудного кармана френча твердый белоснежный конверт. – Вот что пишет сэр Уинстон: «Надо принять все меры для достижения решительных результатов в этом году». Английские рабочие требуют увода наших войск из Сибири. Уход наш скоро станет неизбежным, потому надо победить большевиков быстрее. Избавьте мир от врагов человечества, и вы – Юлий Цезарь двадцатого века, сэр!
Нокс встал, прищелкнул каблуками и откланялся. Адмирал проводил его до двери, вернулся к столику, перелистал опять стопку телеграмм.
«Президент Соединенных Штатов Америки поздравляет и шлет материальную помощь…»
«Президент Франции радуется и обещает поддержку…»
«Японский император выражает восхищение…»
«Югославский посол счастлив…»
В груде поздравлений нет только телеграммы от чехов.
«После развенчания Гайды чехи уже не признают меня за верховного правителя. Ну и пусть, ну и бог с ними, чехи сделали свое дело, чехи могут уйти», – перефразировал адмирал известный афоризм.
По-прежнему барабанил сентябрьский дождь, но солнечное настроение не угасало. Взгляд адмирала упал на карту полярных путешествий. Долгушин нанес разноцветными линиями маршруты полярных экспедиций Нансена, Пири, Амундсена, Толля, Колчака.
«Так ли, иначе ли, но я бы обессмертил свое имя», – подумал Колчак в сослагательном наклонении. Он любил сослагательное: приятно думать о том, что ты мог бы сделать, если бы…
Вдруг, без всякой связи с этими мыслями и вопреки радужному настроению, он увидел себя на глухом морозном снегу: таежная ночь, хрусткий снег и он – в центре волчьего круга.
Видение было коротким, как далекая зарница.
– Барон Будберг в приемной, – доложил Долгушин.
– Что еще ему нужно?
– Барон пришел попрощаться.
– Просите.
Колчак неприязненно посмотрел на вошедшего барона.
– Не вспоминайте обо мне дурно, ваше превосходительство. Многие говорят, я постыдно бегу в час вашего торжества, – извинительно сказал барон.
– Я тоже так думаю. – Адмирал, поглаживая ладонью карту полярных путешествий, спросил: – Куда вы уезжаете?
– Пока в Харбин.
– Чем думаете заняться?
– Печально бытие без будущего. Большевики украли у меня все надежды, разбили все иллюзии, вряд ли я доживу до восстановления России.
– Вы сомневаетесь в успехе нашего оружия, а все радуются победе. В церквах служат благодарственные молебны.
– Это радость трусливеньких, ваше превосходительство. Обыватель славит тех, кто сегодня прогоняет грозные призраки. Завтра он так же будет ликовать, встречая красных.
– К чему чернить всех патриотов, барон? – недовольным тоном сказал Колчак.
– Обыватели – патриоты брюха! Да и кто теперь в нашем активе? Богачи, спекулянты, сибирские кулаки, гвардейские офицеры… Только те, что мечтают о возврате своих привилегий или ищут счастья в любых переворотах. Преторианцы из Охотного ряда, – добавил барон. – Красными армиями командуют решительные люди, а у нас нет мужей опыта и таланта, чтобы помогать вашему превосходительству.
– Я просто не верю вам, вы непостижимо озлоблены, – сказал Колчак. Сея зло, не соберешь урожая добра. Так чем же вы собираетесь заняться на досуге, барон?
– Начну писать что-нибудь вроде воспоминаний белогвардейца…
– Не пишите только воспоминаний без размышлений. Не подчищайте истории. Военные любят обращаться с историей как с продажной женщиной.
– Я, пожалуй, откажу в мученическом венце многим героям новой русской истории, – серьезно ответил барон.
– Деньги получили? – спросил Колчак, заканчивая неприятный для него разговор. – Я приказал выдать вам в золотой валюте.
– Благодарю вас и желаю великих успехов вашему превосходительству.
После ухода барона Колчак долго стоял в растерянности.
«Неужели он почувствовал близость моего конца? На этот раз старая крыса ошиблась. Боже, укрепи его ошибку!»
– Пригласите ко мне Пепеляева, – попросил он Долгушина.
В ожидании министра внутренних дел он вновь заходил по кабинету, все еще переживая радость победы. Груда поздравительных телеграмм тешила душу, – как все-таки высоко взлетел он на крыльях судьбы, властители мира потеснились, чтобы дать ему место. В уме опять прозвучала строчка любимого романса: «Гори, гори, моя звезда…» Адмирал остановился перед бюстом Александра Первого. Мраморный царь с холодным белым лбом был бесконечно далеким, непостижимым, страшным.
– Виктор Николаевич Пепеляев, – доложил Долгушин.
Адмирал резко спросил у министра:
– Я приказывал провести следствие о крестьянских волнениях в Канском уезде. Что нашла комиссия?
– Она нашла разбой и беззаконие, ваше превосходительство. На реке Ангаре каратели вешают людей совершенно без смысла, особенно безумствует атаман Красильников.
– Что же он такое делает?
– Вы объявили амнистию партизанам. Сто тридцать мужичков вернулись из тайги домой. Красильников тут же повесил их как большевиков.
– Этого не может быть!
– Простите, ваше превосходительство, но…
– Что еще вытворяет Красильников?
– Он расстреливает священников, сельских старост, жандармов, честно служивших нам. Лояльных к вашей власти людей величает потенциальными предателями. «Этот поп еще не изменил, но может изменить, посему попа лучше повесить». Красильников сжег даже нашу литературу, что рисовала ужасы красной России. «Эти книжонки порочат не красных, а наши белые войска».
– Его надо запереть в сумасшедший дом! – в бешенстве закричал Колчак.
– Но ведь он тот самый, который…
Колчак понял намек. Войсковой атаман Красильников и братья Пепеляевы привели к власти его самого. «Диктатура неизбежна, – значит, необходима», – эта фраза Красильникова стала в Сибири крылатой.
– Но и другие атаманы не лучше Красильникова, – успокаивал адмирала Пепеляев. – Анненков, Калмыков, Семенов, Унгерн. Безумие власти, страх перед потерей ее, ненависть к людям… То, что вытворяет на Алтае Анненков, непостижимо человеческому уму. Я могу показать вам документы о чудовищных пытках, применяемых Анненковым. Он, например…
– Не надо, не надо. – Чувство бессилья перед слепой силой им же развязанного террора шевельнулось в душе адмирала. – Поражая врага в сердце, незачем рубить ему руки, – пробормотал он тоскливо.