Текст книги "Красные и белые"
Автор книги: Андрей Алдан-Семенов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 50 страниц)
23
В час, когда красные начали переправу на восточный берег Тобола, белые стали перебираться на западный. Эта одновременная переправа спутала все планы командования враждебных армий, полетели вверх тормашками расчеты времени, пространства, топографических условий, стремительность прорывов, внезапность окружения. Все оказалось несостоятельным перед случайностью.
Витовт Путна прошел к ботику, где ждал его Микаэле Годони.
– Давай весла, Миша.
– Я человек моря, синьор!
Путна сел на корму, ботик заскользил, обгоняя плоты с бойцами, пулеметами, орудиями. Путна обхватил рукой борт ботика, не замечая пробившегося из тумана солнца. На середине Тобола туман сразу развалился, и Путна увидел плоты и лодки, движущиеся в противоположных направлениях.
От неожиданности он вскочил, ботик перевернулся. Годони кинулся на помощь, они выбрались на отмель. Здесь Путна столкнулся с командиром четвертого батальона.
– Взять холм с ветряками! А возьмешь – удерживай всеми силами. Даже мертвый удерживай! – Путна вспомнил приказ командарма – после боя посадить комбата под арест. Смешно даже думать про это, но ненужная мысль заслонила другие, более значительные…
Четвертый батальон стремительной атакой захватил холм с ветряками, но белые выбили красноармейцев и вернули утраченные позиции.
– Вот тебе и удержал холм, – обозлился Путна, узнав о потере выгодной позиции. – Я его не только на гауптвахту, а под трибунал, подлеца!
Путна поскакал наперерез бегущим. Годони тоже повернул свою лошадь на бойцов.
– Стой, стой, о дьяболо! Кого испугались, синьоры? Это же Мадонна, это же Санта-Роза! – показывал он нагайкой на холм, где киноварью и золотом сверкала хоругвь с ликом Пречистой девы.
Останавливая бегущих, Путна налетел на повозку с возницей и раненым, узнал в нем командира четвертого батальона. Осколок снаряда разворотил молодое лицо, оно дымилось кровью, и лишь лихорадочно синели глаза.
– Где ранило? – спросил Путна, и все его озлобление на батальонного испарилось.
– На холме, у ветряков. Он все отстреливался, все отстреливался, потом упал. Где мне фершала разыскать? – спросил возница.
– Вези к Тоболу, там полевой лазарет. – Путна поскакал к красноармейцам, что столпились неподалеку.
Бойцы нехотя, будто спросонок, окапывались, щелкали затворами. Возле них крутился на пегом жеребчике Годони, надрывая горло:
– Эввива, Мадонна! Аванти, синьоры!..
Красные и белые думали молниеносным ударом захватить инициативу и продолжить наступление на Тобол. Красные мечтали о стремительном марше на Омск, белым грезился Челябинск, но молниеносный удар обратился кровопролитнейшим сражением на берегах сибирской реки; оно продолжалось сто часов. На пятые сутки красные прорвали фронт белых.
В прорыв хлынули полки Двадцать шестой и Двадцать седьмой дивизий. Карельский полк наступал по железной дороге на Петропавловск. Путна, как и все командиры, повторял в эти дни слова Тухачевского: «Только непрерывный натиск победит Колчака».
Слова командарма стали девизом.
По непролазным дорогам шла оборванная, разутая армия, из солдатских сапог торчали пучки сена, головы были обвязаны грязными тряпками, залатанные штаны перехвачены веревками. Изредка мелькали бобровая шуба или волчья доха, снятые с какого-нибудь коммерсанта.
Витовт Путна мечтал о купеческом городке Петропавловске, словно о рае. Там, чудилось ему, бойцы сменят разбитые сапоги и рваные шинели на валенки, на полушубки. Пока же красноармейцы раздевали пленных офицеров; теплые английские шинели со львами на бронзовых пуговицах были в особом почете.
– Невесело воевать без штанов на морозе, – отшучивался Путна, но сам ходил в нагольном тулупчике с обрезанными полами.
У стремительно движущихся армий географические точки быстро меняются. Белые не обнаруживали красных там, где они были час назад, красные натыкались на белых у себя в тылу. Случались и трагикомические недоразумения.
Поздней ночью в большое сибирское село вошел Сорок пятый полк красных. В тот же час с восточной стороны в село вступил Сорок пятый полк белых. В ночной тьме красные и белые смешались, бойцы разбежались по избам, вместе курили, укладывались вместе спать.
Когда утро забрезжило в окнах, белые стали узнавать красных по алым бантам на гимнастерках, красные по погонам – белых. Вспыхнули рукопашные схватки, бой закипел по всему селу, пока не окончился поспешным отходом одних на запад, других на восток. Такое могло случиться только в гражданской войне, но мало кто верил случившемуся.
Бойцы Карельского полка грелись у костров на привале. Над снежной степью поднималась кровавая луна, костры выбрасывали дымное пламя в равнодушное небо.
– Нехорошо смеяться над смертью, синьоры. Мадонна плачет, когда умирают ее дети, – печально сказал Годони.
– Твоя Мадонна воюет на стороне белых! – крикнул в сердцах Путна.
– Это неправда, синьор, – запротестовал Годони. – Мадонна – защитница угнетенных, она всегда на их стороне. Разве Санта-Роза виновата, что ее именем аристократы гонят на войну простых людей?
– Ладно, не будем спорить о твоей Мадонне. Расскажи-ка лучше про Италию, – попросил Путна.
– Я родился под солнечным небом, синьор, а ваше придавливает мою душу. Небо Адриатики помогает высоко носить голову простому человеку, мечтательно сказал Годони.
– У каждого свои небеса. Я вот люблю косматое литовское небо…
– Согласен, синьор, каждый любит свое, но я предчувствую, что умру под чужим небом. – Годони поднял на Путну глаза – глубокие, черные, меняющие от пламени свой цвет. – Зато я карабинер русской революции. Пусть я единственный итальянец в армии русского народа, но это ничего, синьор. Завтра, да святится имя Мадонны, нас будет больше. И мы станем, как это, синьор, по-русски? Да, побратимы…
Карельский полк преследовал потрепанную, но все еще сильную Ижевскую дивизию. Путь ижевцев дымился пожарами, дышал отравленными родниками, любой столб у них превращался в виселицу, каждый провод – в удавку.
Ижевцы дрались с наседавшими на них карельцами с мужеством отчаяния, но после каждого сражения отступали, все еще сохраняя боевые порядки. За Тоболом, в бездорожных степях, красные утеряли след полковника Юрьева. В поисках ижевцев Путна попал в село Давыдовское, а штаб его находился в станице Чернявской. Путна приказал протянуть полевой телефон между селом и станицей.
Со связистами отправился и Годони. В полдень в избе, где стоял Путна, зазвонил телефон:
– Все в порядке, синьор! Я звоню вам…
Откуда Годони звонил, Путна так и не услышал – телефон замолк. Зато через час прискакал сам карабинер на курящемся испариной жеребце. Задыхаясь, сбивчиво, возбужденно сообщил он о приближении ижевцев.
Путна приготовился к бою. Через несколько часов показались шеренги ижевцев. В унылой, занесенной первым снегом степи красные и белые издалека заметили друг друга. Ижевцы, не ждавшие на своем пути противника, поразились ему, но не растерялись: под крупным, медленным снегом пошли они в атаку.
Белые и красные сошлись на сто сажен, и словно по уговору стрельба прекратилась. Загнанно дышали бойцы, шелестел снег, посвистывал ветер. Путна почему-то решил: еще минута – и начнется братание.
– Кидай оружие к черту! – неистово заорал он.
– Эввива, Мадонна! – поддержал Годони.
В ответ снова судорожно заработали белые пулеметы. Красные бросились в штыковую атаку: началась свалка.
Никто не знал, на чьей стороне перевес, все дрались ради собственной жизни. После получасовой драки ижевцы дрогнули, начали отходить, затем побежали в начавшуюся метель.
В Тобольской степи полегло их свыше тысячи, но бывший артист оперетты Юрьев вырвался из лап смерти, чтобы бежать все дальше от родных гнездовий.
Путна опустился на колени перед Годони: снег падал на широко раскрытые глаза итальянца и уже не таял в них. А Путна все гладил по кудрявым волосам юношу и все повторял:
– Миша, очнись! Да ну же, Миша! Пречистая дева, спаси его!
Над могилой Годони поставили столб с черной доской и начертали на ней:
ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ ИТАЛЬЯНСКИЙ КАРАБИНЕР
ГЕРОЙ РЕВОЛЮЦИИ РУССКОЙ.
24
«Не только гения и каких-нибудь качеств не нужно хорошему полководцу, но, напротив, ему нужно отсутствие самых высших человеческих качеств любви, поэзии, нежности, философского пытливого сомнения. Он должен быть ограничен, твердо уверен в том, что то, что он делает, очень важно…
Избави бог, коли он человек, полюбит кого-нибудь, пожалеет, подумает о том, что справедливо, что нет…»
– Вот это да! – восторженно застонал Саблин, бросая на столик истрепанный том «Войны и мира». – Я твержу всем, что не стоит забивать голову гуманизмом да нежностями, увлекаться стишками да музыкой, Толстой тоже!
– Что ты сам с собой разговариваешь? – спросил Никифор Иванович, открывая дверь в салон.
– Читаю «Войну и мир» и удивляюсь: Толстой написал то самое, про что думаю я. Поразительное сходство!
– В чем же ваше согласие?
– Толстой говорит: хорошему полководцу не нужны ни любовь, ни поэзия, ни искусство, ему противопоказаны жалость, философские раздумья. Иначе полководец не в состоянии одерживать победы, а ведь и я толкую про то же.
Никифор Иванович полистал книгу, перечел строки, восхитившие Саблина.
– Не могу согласиться с Львом Толстым. Наш командарм – живое опровержение его слов. В Тухачевском как раз есть достоинства, не свойственные, по мысли Толстого, хорошему полководцу. Но между взглядами Толстого на полководцев и твоей философией жестокости, Давид, нет ничего общего. Твоя философия – сестра мелкобуржуазного анархизма, и это меня беспокоит…
– Какой я буржуй! И я ненавижу анархистов, как всякий дисциплинированный революционер. А в Смольный я пришел сразу же после штурма Зимнего дворца. Явился в Реввоенсовет и предложил свои услуги. А вы про меня – буржуй, анархист! Ведь надо же, а!
– Извини за откровенность, Давид, но в революции такие люди, как ты, ищут выгоды, о карьере, о жирном благополучии мечтают такие архиреволюционеры.
– Нет, Никифор Иванович! Меня или Троцкого новыми буржуями вы не сделаете. Мы – единомышленники во всем.
– Единомышленники до первого крутого поворота. А там и дорожки врозь, и начнете талантливо бесчестить друг друга. Я Троцкого знаю давно, знаю, что он может и так, может и иначе. – Никифор Иванович достал из сейфа папку с бумагами. – Иди, Давид, прогуляйся, а я поработаю.
Саблин надел кожаное пальто и направился к двери.
– Подожди минутку. Вечером допроси колчаковских перебежчиков, да смотри, при допросе не хватайся за револьвер. Колчаковские солдаты – те же мужики, насильно мобилизованные, им надо глаза на революцию открывать, а не грозить трибуналами. От постоянных угроз люди звереют, – сказал Никифор Иванович.
Уже второй месяц Саблин служил в Особом отделе Сибуралбюро. Никифор Иванович был строг и не позволял своим сотрудникам своевольничать. Суровая дисциплина раздражала Саблина, но, побаиваясь Никифора Ивановича, он вел себя сдержанно.
Колчаковцы оставили в Петропавловске богатые запасы оружия, провианта, обмундирования. Командиры и комиссары Пятой армии весело, увлеченно одевали и вооружали красноармейцев: бойцы щеголяли в теплых заморских шинелях, ели американские консервы, курили японский табак.
На перроне Саблин столкнулся с Грызловым; комбриг куда-то спешил, но все же остановился.
– Эк вырядился! Пальтецо желтого хрома, сапожки со скрипом, наганчик – игрушечка. А хром-то первущего сорта. Народ в отрепьях гуляет, а ты словно старорежимный щеголь, – заговорил Грызлов.
– Каждому свое. Я властью облечен, мне нельзя в затрапезном виде. Курить хочешь? – Саблин достал из кармана коробку с сигаретами. Японские, трофейные.
– «Мундир английский, погон российский, табак японский, правитель омский…» – пропел Грызлов модную частушку. – Еще верховного правителя в плен не взяли, интервентов из Сибири не вышибли, а в ихних мундирах щеголяем, табачок ихний покуриваем. Ты что сейчас делаешь?
– Вечерок свободный, можно и развлечься. У меня есть девочки на примете.
– Тоже трофейные? – усмехнулся Грызлов.
В нежных хлопьях тосковали голые деревья, дымы пожаров лениво передвигались над степным притихшим городком, в сумерках еще каркало воронье, брехали собаки.
Саблин, в добродушном настроении от случайной встречи с женщиной, возвращался чуть хмельной, сдвинув на левый висок фуражку, спрятав кулаки в карманы забрызганного грязью пальто, намокшие полы с шорохом терлись о голенища охотничьих сапог.
– Погодь немножко, товарищ комиссар, – остановил его какой-то человек. – У нас в мастерских сегодня семеро арестовано, за саботаж будто бы взяли, а напраслина это. Я к тебе с жалобой приходил, только денщик не пустил, а сейчас ты сам повстречался.
– Что ж тебе нужно?
– Как это? Освободить надо мастеровых-то! Зря их заграбастали.
– Без причин не заграбастаем, если взяли, значит, за дело, – строго ответил Саблин.
– Тогда пойду к этому, как его, председателю Сибура… бюра…
– Научись сперва слова выговаривать. За что-нибудь да взяли же мастеровых?
– На митинге маленько пошумели: дескать. Советская власть вернулась и сразу хлеб для голодающих погнала. А нам здесь одну селедку жевать?
– Вся республика сегодня одну селедку жует.
– Тогда всю республику под арест и возьми…
– Ты, вижу, на язычок-то остер. Ладно, приходи утром, разберемся с саботажниками.
Еще у вагона Саблин услышал голоса Тухачевского и Никифора Ивановича.
– Отдыхая, мы даем отдохнуть и врагу. А это опасно, Никифор Иванович. Лишь непрестанный натиск может сокрушить Колчака, – говорил командарм.
Саблин неприязненно подумал: «Везет же этому дворянчику. Командиры ему подражают, Никифор Иванович ему покровительствует. А ведь щенок-то не нашей породы. Ну, да поживем – посмотрим, где-нибудь да споткнется!»
– Я поддерживаю вас, командарм! Не поддерживаю только вашу ненужную храбрость: зачем вы, когда каппелевцы наступали на станцию, стали умываться у водокачки? Чтобы наши не трусили? Это не храбрость, а лихость! Кстати, Александр Васильевич Павлов уезжает на Южный фронт завтра, а кого взамен в Двадцать седьмую дивизию? Вы об этом думали? – спросил Никифор Иванович.
– Можно бы Витовта Путну, да больно молод. Хорош Степан Вострецов, да очень малограмотен. Пожалуй, лучше Блажевича не подберешь.
– Как белый гриб всем грибам полковник, так и Блажевич настоящий командир, – рассмеялся собственной шутке Никифор Иванович.
25
Управление полевого контроля Колчака раскрыло в Омске нелегальную организацию большевиков. Организация была разгромлена, многие члены подпольного комитета казнены, но оставшиеся на воле продолжали борьбу. С приездом в Омск Артемия эта борьба еще более усилилась. Артемий не покладая рук работал над восстановлением организации.
Теперь комитетчики сходились у молоденькой учительницы Настеньки: девушка жила в центре города, в большом доме, ее квартира имела запасный выход. Можно было приходить и уходить незаметно.
Создавались боевые партизанские группы в окрестных селах, рабочие дружины на предприятиях и у железнодорожников. Большевики работали на военных складах, в некоторых министерствах, отчаянный мадьяр Шандор Садке проник даже в колчаковскую охранку.
Был ранний ноябрьский вечер; сгущая сумерки, падал крупный снег, покрывая крыши, улицы, тротуары; грязные лужи приобрели синеватый отблеск.
Настенька из-за занавески смотрела на колонну арестантов, которых солдаты гнали по улице, подталкивая прикладами, покалывая штыками отстающих.
– В чем причина этой жестокости? – спросила Настенька. – Почему Колчак поощряет издевательства над людьми?
– Жестокость таится в презрении к человеку. Колчак и его сподвижники глубоко презирают народ – отсюда и жестокость их. Они и знать не желают, что из кровавых цветов террора вызревают лишь семена ненависти, – пояснил Артемий. – А ненависть помогает нам развертывать народную борьбу против Колчака. Послушай, какое воззвание я написал:
Артемий взял со стола ученическую тетрадку:
– «Сибиряки, рабочий люд, братья-крестьяне! Партия большевиков зовет вас к восстанию.
Бросьте дома, оставьте станки, забудьте о мирной жизни. Кто сможет достать ружье – стреляй в спину белому офицерью! У кого есть бомба бросай в воинские эшелоны! Кто имеет одни голые руки – разворачивай гайки, снимай рельсы, рви телеграфную связь.
Пусть все встают в ряды борцов за освобождение от гнета колчаковщины и интервентов…»
– По-моему, до сердца доходит, – похвалила Настенька.
– Жаль, что печатного станка у нас нет. От руки много ли перепишешь.
– Жандармы нашу типографию первым делом разыскали. Кто-то донес, а кто – до сей поры не знаем. У провокатора – двойное лицо. Сразу не разглядишь, – сказала Настенька.
– Провокатор и предатель – братья. Но если не висеть им вместе, то все равно висеть им порознь.
– За нами следят и сыщики и провокаторы, но я не страшусь их, сказала Настенька. – А если придется погибнуть, то знаю – не для себя жила, для народа. И не месть я буду завещать живым, а борьбу. Большевики умирают только за революцию. Революцию!..
В дверь осторожно постучали. Настенька сняла крючок. Стук повторился. Настенька приоткрыла дверь. Вошел член подпольного комитета – слесарь из железнодорожного депо.
– Я, кажется, самый ранний гость, а боялся, что опоздаю, – сказал он, распространяя в комнате свежесть первого снега, запахи машинного масла, железных опилок.
Вскоре появились новые люди: потаенная жизнь научила их ходить бесшумно, говорить вполголоса.
– А где Шандор Садке? – спросил Артемий.
– Ему не так просто уйти из охранки, – заметил слесарь.
– Красная Армия приближается к Исиль-Кулю, товарищи, – сказал Артемий. – Наша помощь ей становится совершенно неотложным делом. Вот воззвание, размножьте и расклеивайте, раздавайте всем…
На лестнице послышался грузный топот, в дверь замолотили прикладами, все вскочили. Артемий взмахом руки остановил товарищей.
– Исчезайте запасным выходом, я прикрою вас! – Сильным и ловким движением он толкнул обеденный стол к двери, вынул наган.
А дверь трещала и прогибалась под ударами, с потолка сыпались куски штукатурки. Настенька держала корзинку, в которой лежали «лимонки». Доска вылетела из двери, в проеме появилась чья-то красная физиономия. Артемий выстрелил, вопль прокатился по лестнице.
– Вы окружены! Сдавайтесь!..
Артемий швырнул гранату в дверной проем, от взрывной волны захлопали двери соседних квартир.
– Настя, гранату!
– Держи, Артемий!
Снова вспыхнуло пламя, застучали в коридоре осколки.
– Гранату, Настя!
Еще раз взрыв на лестнице. В корзине оставалась последняя граната. Артемий качнул ее на ладони.
– А теперь, Настя, беги!
Накинув на плечи шубку, она попятилась к запасному выходу. И в этот миг Артемий опрокинулся на стол, кровь хлынула из виска его. Зажав ладонью дрожащие губы, удерживая крик боли, Настенька выбежала во двор.
За углом, на соседней улочке, оказался извозчик. Настенька упала в кошевку.
– Ради бога, гоните!
Бородатый, благообразный старичок ожег вожжами конягу. Кошевка понеслась по первому, свежему снегу, выскользнула на главную улицу, промчалась по мосту через Омь. Настенька опомнилась, когда извозчик остановился.
– Слезай! К собору ходить остерегись, к гимназии – тоже. Там все оцеплено. Деньжонок-то, чать, нету? Ну, да бог с тобой, я ведь догадался, что ты пичужка красного цвета. Постучись в двери вон того дома, в нем чудной человек живет, но добряк…
26
– Мне снились птицы, летящие в утреннем воздухе, и я летел вместе с ними, и мне было хорошо, очень легко было мне, Антон. Проснулся – подумал: птица – реальность жизни, ставшая нашей мечтой, но жизнь скверная баба. Одной рукой зовет, другой по физиономии бьет…
– Не баско с рифмами-то, – погладил черные усики Антон Сорокин.
– Теперь мне уже не до рифм. Катимся в пропасть, какие, к черту, стихи.
– А видишь крылатые сны на краю пропасти. Что твоя любовь Анна Тимирева?
– Адмирал отправляет ее в Иркутск.
– И ты побежишь за ней на восток?
– Даже зайцем, даже на крыше вагона.
– Зря убегаешь, Маслов. Поэтам нечего бояться красных. Они революционеры, значит, поэты. – Сорокин достал из буфета графинчик с водкой, настоянной на лимонных корках, тарелку с солеными маслятами.
Маслов энергичным жестом прервал Сорокина.
– Мне легче пулю в лоб, чем видеть, как русские вымрут от войны, голода, и произвола, и тифа. А, черт, опять на скорбную тему перескочили! Да чего ты Александровскую улицу в Антона Сорокина переименовал? Неужели для нового скандала Колчаку?
– Это двенадцатый скандал его превосходительству. Вызывали в охранку – ответил: «Александр Второй никогда не был в Омске, а я живу на этой улице двадцать пять лет. И я – единственный поэт в городе».
– Не считая меня, Антон.
– Ты навозник. Приехал – уехал. Омск и Сорокин неразлучны, я горжусь Омском, придет время – Омск станет гордиться мною.
– Когда у тебя, Антон, рукописи украли? Раньше ты про кражу не говорил.
– Какие рукописи?
– Я же читал твое объявление в газете: «У лауреата премии братьев Батырбековых Антона Сорокина похищено три пуда рукописей. Просьба вернуть за приличное вознаграждение».
– А хорошо звучит – лауреат премии братьев Батырбековых? Не знаешь, что за меценаты? На омском базаре брынзой торгуют, о литературе имеют такое же представление, как мы о марсианах, – Сорокин с удовольствием потер худые, бескровные пальцы.
Маслов прошелся по комнате, заставленной у стен письменными столами. На них валялись книги, рукописи, иллюстрированные журналы. С журнальной обложки на него смотрело жизнерадостное лицо президента США. Рядом лежал такой же журнал, но портрет президента был заклеен фотографией Сорокина; под ней стояла подпись: «Диктатор сибирских писателей».
– Это ты для чего делаешь?
– Хочу раскидать журналы по улицам для собственной популярности. Напишу в американскую миссию: «Американцы! Восхищайтесь, как Антон Сорокин сумел разрекламировать себя за ваш счет…»
Маслов кисло усмехнулся.
– Ты неисправим, Антон. Сбудется мое предсказание, ухлопает тебя пьяный прапорщик.
– Вши чаще всего убивают гениев. Я не мог бы жить, закрывая глаза на ваш белогвардейский бред. Ведь это вы, только вы довели своей антинародной войной до чудовищного озлобления сибиряков. Меня тошнит при мысли о диктатуре Колчака в Сибири. Вот почему даже скандалы я использую против вашей антинародной идеи.
– Дух творчества не терпит политики. Нельзя превращать поэзию в подголосок страстей политических. – Маслов приподнял на уровне глаз журнал, швырнул обратно на стол.
– Думаешь, ты сам вне политики? Как бы не так! Ты убегаешь в своей новой поэме в пушкинские дни, но страдаешь-то, но мечтаешь-то в наше кровавое время.
– Мне опротивела даже моя поэма! Не хочу ни правды, ни истины, хватит с меня поэзии, настоянной на грязи и крови. Не желаю быть ни трибуном, ни менестрелем, ни благородным, ни подлым украшением отечественной поэзии. Я засорил свою душу лукавыми пустяками и уже не ощущаю себя мыслящим. Нам позарез необходимы мыслящая тишина и светлый покой души.
– Все ты врешь! Все врешь! Одно желание новое для меня, вздох глубокий один – и уже грезятся иные горизонты. Наш брат сегодня переживает мучительную ломку своих представлений о России, о власти, правде, о смысле самого человеческого существования. Революция все перевернула; тот, кто этого не понимает, погиб! И не только ты, я или третий кто-то, погибнут целые общественные слои – дворяне, буржуазия. Оставайся, право, в Омске и спокойно жди большевиков…
– Они покарают меня за принципы.
– Вздор!
На улице послышались крики, топот бегущей толпы, грохнул револьверный выстрел.
– Опять кого-то пристрелили, словно собаку. – Маслов прислушался: Кто-то скребется за дверью.
Он быстро снял крючок и распахнул дверь – у стены стояла женщина.
– Что вы тут делаете? Кто вы такая? – спросил Маслов.
– За мной гонятся охранники. Они меня ранили. Можете выдать меня им, я в вашей власти, – с трудом скрывая страх свой, произнесла Настенька.
– Среди поэтов не бывает предателей, – многознательно сказал Сорокин. – Не правда ли, Маслов?
– Да, мадам, – подтвердил тот. – Я, Антон, пожалуй, пойду собираться в дорогу. На всякий случай, прощай, Дон Кихот сибирской литературы.
– Не поминай лихом, прощай! Да хранит тебя Аполлон!