355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Алдан-Семенов » Красные и белые » Текст книги (страница 43)
Красные и белые
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:07

Текст книги "Красные и белые"


Автор книги: Андрей Алдан-Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 50 страниц)

30

Давид Саблин снова ощущал себя значительной личностью: он наслаждался властью, и наслаждение тлело в каждой оспинке его тугого лица. Власть делала Саблина более ярким и броским: даже комиссары и командиры стали относиться к нему с повышенным почтением.

Саблин работал с утра до позднего вечера: допрашивал арестованных, рылся в архивах колчаковского полевого контроля.

В Особый отдел шли люди по самым неожиданным делам; в иных приходящих Саблин подозревал контрреволюционеров. Он обладал исключительной памятью на лица, помнил даже мимолетные встречи, при допросах любил постращать и унизить, показать свою власть над людьми.

В комнату вошел человек в бараньем полушубке, сдернул малахай, протер заиндевелые веки, но не успел открыть рта, как Саблин насмешливо воскликнул:

– Блудный сын Курочкин явился? Думал, что здесь его белогвардейские дружки дожидаются. Зачем пожаловал, Курочкин?

– Здравствуйте, товарищ Саблин! – растерянно улыбнулся вошедший.

– Эсер большевику не товарищ! Погончики-то с плечиков вон?

– Я у Колчака не служил, – возразил Курочкин, – я в подполье скрывался, а сейчас хочу вступить в Красную Армию.

– Красная Армия – армия классовая, а ты эсер. Ваш брат заговоры любит устраивать. Забыл? Контрреволюционные мятежи затевать. Не помнишь?

– Я ни в заговорах, ни в мятежах не участвовал…

– Кое-какие меньшевики да эсеры в помощниках у адмирала ходили, говорил Саблин, сразу распаляясь злобой к Курочкину. – У нас еще до революции разногласия были. Вспомни ссылку. Ты тогда не верил в пролетарскую революцию, а такое неверие равноценно измене. Вот именно измене! А как ты позже распинался в защиту Учредительного собрания, лобызался с Керенским!..

– Ни с кем я не лобызался, зря на меня клепаешь, – бормотал Курочкин, ошарашенный обвинениями Саблина, растерянно глядя на его низкий, широкий лоб.

– Стану я на такого паскудника клепать! – рассвирепел Саблин. Захотелось поставить к стенке Курочкина, но Саблин подавил свой жгучий порыв. «У меня нет формальных оснований для расстрела. Этот тип объявил при свидетелях о своем желании служить в Красной Армии. Если о расстреле узнают Тухачевский или Никифор Иванович, мне не поздоровится. А надо попугать его». Он приказал начальнику караула:

– Выведи этого субчика во двор – и в расход…

Начальник караула нехотя поднялся, не веря в серьезность саблинского приказа. Курочкин побелел, огоньки в зрачках потухли, руки опустились.

– Как ты смеешь измываться над человеком! – раздался глухой гневный голос Никифора Ивановича. Он стоял в полураскрытой двери с какой-то папкой в руке и слышал весь разговор Саблина с Курочкиным. – Как ты смеешь! Если этот человек в чем-то виновен, то надо доказывать вину, а не угрожать расстрелом. Оружие на стол! – крикнул Никифор Иванович.

Саблин торопливо вынул из кобуры маузер.

– А теперь отправляйся на гауптвахту. Десять суток! Я отстраняю тебя от обязанности следователя.

Выслав из комнаты Саблина и Курочкина, Никифор Иванович присел к столу, раскрыл папку. С горечью человека, обманутого в самых лучших чувствах, выдрал из папки шелковый белый лоскуток. На нем тушью мельчайшими буквочками было выведено: «Сим удостоверяется, что товарищ Садке Шандор работает представителем Сибуралбюро при ЦК РКП(б)».

– Подпись тут моя, ничего не скажешь. – Никифор Иванович отбросил лоскут. – Почти год действовал провокатор, а мы верили ему, как самому надежному товарищу, и только случай помог разоблачить Садке.

С той минуты, когда Никифор Иванович убедился, что Садке провокатор, какая-то непонятная опасность постоянно чудилась ему: так бессознательно опасаются чучела гадюки.

Никифор Иванович приказал привести арестованного.

Высокий, атлетически сложенный, красивый человек встал у порога, окинул бархатистыми глазами кабинет, стол с грудой бумаг. Как и раньше, он произвел впечатление на Никифора Ивановича, только сейчас это было совсем иное впечатление. Ненависть и презрение испытывал он к разоблаченному теперь провокатору, виновнику гибели многих товарищей.

– Сибуралбюро направило в Омск двух представителей с крупной суммой для подпольного комитета партии. Деньги были запрятаны в выдолбленное сиденье кошевки. Что случилось с ними?

– Они расстреляны. Деньги – кажется, три миллиона рублей – поступили в адмиральскую казну…

– Старик-крестьянин вез в Челябинск директивы Центрального Комитета партии. Он бесследно исчез.

– Это мое дело, мое дело, – поспешно согласился Садке. – Крестьянина повесили в Челябинске…

– Охранка летом арестовала видных деятелей омского подполья.

– Это я выдал их.

– Провал конспиративной квартиры в Омске и гибель Артемия тоже ваше дело?

– Да.

Никифор Иванович смотрел на матовое, чистое, с остроконечной бородкой лицо Садке. «Его физиономия – всего лишь маска, двоедушная, циничная, примитивная, но и страшная в своем примитиве. Время старого режима порождало таких моральных уродов, время белой тьмы утроило их уродство».

– Почему вы стали на путь предательства?

– Честолюбцы стремятся к власти, люди страстей – к удовольствиям.

– Клейма предательства с вас уже не смоешь, как с леопарда пятен.

– Зря вы сказали про леопарда. Лишь бы сравнить меня с зверем, сказали. А сравнение с Иудой уже устарело?

– Библейский предатель был все-таки человеком.

– Ну да, ну конечно, он предал только господа бога. Для меня ваши слова о предательстве не имеют никакого значения. Я боролся с вами с помощью лицемерия и ненависти: ненависть придавала силы, лицемерие служило ширмой. В борьбе с вами хороши любые средства, допустимы все способы, полезны всякие уловки, но я еще обладал незаметной, убийственной властью. Я скрывал свои тайны, но погружался в раскрытие ваших…

Никифор Иванович терпеливо выслушал провокатора, ответил с нескрываемым презрением:

– Могучие исторические явления не обходятся без грязной пены. С вами разговор будет не длиннее выстрела…

31

Командиры Пятой армии уже несколько дней ожидали этой новости: Тухачевский отзывался с Восточного фронта.

– На Кавказ нашего командарма посылают. Он свернул шею Колчаку, свернет шею и Деникину, – говорил Никифор Иванович начдиву Генриху Эйхе. А вас Реввоенсовет назначает командармом Пятой. Возражать, надеюсь, не будете? – Лицо Никифора Ивановича осветилось широкой, сердечной улыбкой: ему доставляло удовольствие сообщать людям приятные новости.

В резиденции бывшего верховного правителя теперь стало шумно: командиры и комиссары Пятой армии собрались на прощальный вечер в честь отъезжающего командарма. Никифор Иванович молча прислушивался к спорам молодых людей. «Они не только сыновья своих отцов, они – дети нынешнего великого времени, – думал он. – Разрушая старое, они творят новое и творчеством этим совершенно отличаются от людей предыдущих поколений». Доносились до него и беспечные, глубокомысленные или хвастливые фразы. Говорили все сразу, утверждая свою, часто туманную, без точных очертаний, мысль.

– Ты все-таки ответь: бытие определяет сознание или ничто человеческое нам не чуждо?

– В жизни ничего нельзя восстановить иначе, как в форме искусства.

– А как же идеи?

– Идеи под пулями приобретают четкие формы.

– У тебя нет своего понимания будущего. Ты будущее представляешь по чужим словам.

– Смерть одного – трагедия, гибель миллиона – статистика.

– Стремление к счастью – прекрасно! Достижение полного счастья катастрофа.

– Не произноси парадоксов!

– Парадоксами насыщена вся история. Сен-Жюст рубил головы во имя Республики. Наполеон делал то же самое ради личной власти.

– К черту наполеонов и сен-жюстов! Все они – прошлое, мы – новые люди истории. В человеке всегда живет ощущение будущего.

– Браво, новый человек! Ты повторил изречение Цицерона, жившего за тысячу лет до тебя.

– Я что, по-твоему, нуль? – хорохорился кто-то. – Я личность!

– Я не из тех, кто правой и левой ногами стоит на разных истинах.

– Поражен широтой мышления нашего командарма, – говорил Альберт Лапин. – Ценю в Тухачевском не только ум, ценю совесть. Она необходима полководцу, как поэту чуткость слова.

– Латышей люблю – нация отважных! – сказал Никифор Иванович. – Латыши войдут в легенды революции.

Ему было над чем поразмышлять в окружении этих молодых, страстных, отчаянно смелых людей с самостоятельными идеями и твердыми принципами. И это доставляло старому большевику-подпольщику удовольствие: недаром все-таки он и его товарищи жили на земле.

Вошел Тухачевский, и общий шум сразу улегся. Никифор Иванович подметил выражение будничной озабоченности на лице командарма.

– Простите, что задержался, – сказал Тухачевский. – Я выезжаю в Москву сегодня ночью. У всех у нас уйма дел и в обрез времени, а сейчас приходится особенно беречь время. Жизнь скупа на лишние минуты. Командарм прошел к столу, выждал мгновение. – Весь девятнадцатый год мы сражались и побеждали. Предлагаю тост за победу над Колчаком. И за скорую встречу. Я убежден – скоро мы все соберемся на юге. – Тухачевский остановил взгляд серых ясных глаз на Витовте Путне. – Мой друг Путна недавно издал приказ по своему полку. Вот что он писал: «У наших врагов лучшие французские, английские и русские генералы, у них есть ученые, а мы простые рабочие и мужики. Если мы дадим генералам возможность думать, они нас передумают и победят. Не давайте им думать, товарищи красноармейцы!» Дорогой Путна, твой приказ оригинален, но ты неправ. Рабочие и крестьяне за год прошли такую школу войны, что многие из них стали комбригами, комдивами, командармами революции. Из солдат они превратились в стратегов, научились бить и царских и иноземных генералов. Лучшее свидетельство этому то, что мы в Омске. Мы «передумали» наших неглупых врагов и победили. Но, побеждая, мы не имеем права на зазнайство. Учиться надо нам всем – от комбата до главкома, ибо без военных знаний нет хороших командиров. Без точных наук невозможно создавать новую, победоносную армию народа. И еще в одном неправ Путна. Он полагает, что все ученые у контрреволюции, но лучшие-то умы русской интеллигенции с народом.

Никифор Иванович поднялся, сказал задыхающимся от волнения голосом:

– Счастливого пути, командарм. Я рад, что дожил до времени, когда революция вскормила своих орлов.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Восточный фронт, еще недавно разбросанный на необозримых пространствах, сократился до узенькой полосы между Сибирской трансмагистралью и Московским трактом.

Пятая армия преследовала отступающие войска Колчака. Под командование Генриха Эйхе, из Третьей армии в Пятую, перешли две дивизии; начальником Тридцатой дивизии новый командарм назначил Альберта Лапина.

Белые отходили на Новониколаевск, оставляя на своем вьюжном пути тысячи трупов. Умершие от тифа, от ран, замерзшие люди лежали в брошенных вагонах, в станционных залах, просто на перронах.

Под Барабинском белые приостановились: Каппель решил дать здесь бой наступающим красным.

В ночь на первое декабря, когда к Барабинску подошла бригада Грызлова, вовсю разыгралась метель. На Московском тракте, на железной дороге вырастали сугробы, казалось, земля и небо растворились в белом месиве. В метели и развернулся бой, больше похожий на скоротечную ожесточенную схватку.

Грызлов не мог применить пулеметы: в кожухах застыла вода. Красноармейцы дрались с белыми врукопашную. В эти ночные часы сам Грызлов был несколько раз на волосок от смерти, его спасало или собственное мужество, или бесстрашие бойцов.

К рассвету белые оставили Барабинск. Грызлов ввалился на станционный телеграф, чтобы сообщить о взятии городка. Пока колдовали над испорченным аппаратом, вбежал связной.

– Енерала поймали! – торжествующе сообщил он.

– Что за генерал?

– Кабыть сами Кильчак, бородища до пупа!

– Давай его сюда, полюбуюсь твоим генералом.

Связной ввел сивобородого казака в одной гимнастерке; над головой держал он свой полушубок и баранью папаху с кокардой.

– Ты откуда? – грозно спросил Грызлов.

– Из Семипалатного я, казак тамошний.

– Почему против народа идешь?

– Дак я же цареву службу несу. Верой-правдой отечеству служу.

– Верой-правдой? Ты царю с помещиками служишь, а царь-то уже на том свете. К стенке б тебя, старого хрыча, и дыма не останется. В какой части служил?

– У Анненкова, в Семипалатном. Про черного атамана слыхал, чать?

– Зверь, говорят, первостатейный?

– Не приведи бог! – Казак перекрестился. – Второго такого не токмо в сибирских краях, во всей России нет.

– Кем же ты у него был? Рядовой или поднимай выше?

– Знаменосец я. Святое знамя носил.

– Святое! Ух ты!.. Белое знамя – постыдное знамя!..

– Ставь меня к стенке хоть сей минут, а мое знамя – святыня русская. – Казак приподнял гимнастерку, сдернул с грязного тела выцветший зеленый шелк. – Вот оно! Из-за него я от колчаковцев к вам утек. Оно дороже моей и твоей жизни, с ним Ермак Тимофеевич в сибирский поход ходил…

Грызлов, уже бережно и любопытствуя, развернул знамя, пощупал упругое полотно.

– А ты не врешь?

– Упаси бог! Любой чалдон скажет, что Ермаково знамя в омском казачьем соборе хранится. Только атаман Анненков из собора-то его уволок.

– Ладно, будешь пока при моем штабе. Я еще с тобой потолкую, объявил Грызлов. – А обратно побежишь – прикончат тебя…

Телеграфист доложил, что «морзе» наконец заработал.

– Я вызвал Татарскую. Сам начдив на проводе.

Грызлов отрапортовал начдиву, что Барабинск взят, много пленных, большие трофеи. Не удержался, добавил:

– Захвачено знамя Ермака, похищенное белыми из омского собора.

Замолчал, прислушиваясь к постукиванию телеграфного аппарата.

«Из соприкосновения с противником… не выходить, – читал ленту телеграфист. – Знамя Ермака… беречь… как свои глаза».

Бригада снова преследовала колчаковцев, без боя оставлявших все станции. Почти за двести верст от Новониколаевска железнодорожная линия была забита брошенными поездами.

Грызлов заглядывал в вагоны и видел ковры, тазы, самовары, пианино. На площадках стояли коровы, на крышах мостились клетки с курами.

Колчак не стал оборонять Новониколаевск: он спешил вывести как можно больше войск за Енисей. В Саянах или на Байкале адмирал думал отсидеться, подготовиться к контрнаступлению.

Тринадцатого декабря авангардные полки бригады Грызлова с ходу заняли Новониколаевск.

– У меня тринадцать – счастливое число. Тринадцатого числа родился, тринадцатого женился, тринадцатого вошел в Новониколаевск. Городок, правда, хуже некуда, зато трофеев набрали в обе руки, – хвастался перед друзьями Грызлов.

Трофеи были поистине неисчислимы. Полки бригады пленили штабы двух колчаковских армий, им сдались тридцать две тысячи солдат. Вся тяжелая артиллерия, автомобили, бронепоезда, радиостанции, авиационные мастерские перешли в руки красных.

Со взводом красноармейцев Грызлов разъезжал по городу, успевая вершить десятки дел: вылавливал переодетых офицеров, тушил пожары, выводил на чистую воду иностранных дипломатов, укрывающих на своих квартирах сибирских богачей. Комбригу донесли, что на станции грабят военные склады. Он помчался туда.

Люди, как в разворошенном муравейнике, толкались между складами.

Какой-то тип винтовочным выстрелом пробил цистерну со спиртом, стоявшую около винного погреба; ударила, радужно переливаясь на морозе, острая струя, под ней столпились люди. Они ловили струю ладонями, глотали снег, пропитанный спиртом, подставляли котелки и шапки. Чьи-то дюжие руки начали выкатывать бочки из погреба; желтые и алые лужи окрасили снег, запахло букетом вин, толпа радостно взвыла.

– Прочь с дороги! Круши бочки к чертовой матери! – прогорланил Грызлов.

Красноармейцы разбивали прикладами бочки, хлестали винные потоки, пропитывая шинели густыми пряными ароматами. Грызлов, задохнувшийся от винного запаха, выскочил на свежий воздух и попал в озлобленную толпу.

– Ты пошто не по совести? Кильчак нас грабил, теперича мы его…

– Чево с ним рассусоливать, бей его в шею! – взревел парень и, размахивая железной палкой, пошел на комбрига.

Грызлов выстрелил, парень упал навзничь, толпа кинулась врассыпную.

2

– Разнузданные страсти так же опасны, как и стихийные бедствия, сказал Никифор Иванович, выслушав сообщение о грабежах. – У толпы логика примитивна: «Колчак нас грабил, теперича мы его», – вот и все ее мотивы.

Никифор Иванович долго чиркал зажигалкой, высекая синий огонек. Закурил самокрутку, закашлялся, чахоточные пятна проступили на его скулах. Глянул на знамя Ермака, висевшее на стенке салон-вагона, спросил Саблина:

– Вы допрашивали знаменосца из отряда Анненкова?

– Три часа толковал.

– Что же он говорит об Анненкове?

– Страшные вещи, Никифор Иванович.

– Можете нарисовать словесный портрет атамана?

– Анненков среднего роста, у него длинная голова, бескровное лицо, карие глаза, заостренный нос. Человек как человек с виду, а душою зверь. Нет, не то слово. Вурдалак, изверг, садист – вот кто такой Анненков. Впрочем, характер атамана остается для меня неясным. Он человек недюжинного ума, отличается звериной храбростью. В мировую войну Анненков стал полным георгиевским кавалером, получил британскую золотую медаль, французский орден Почетного легиона. Не пьет, не курит, избегает женщин. Но он – бретёр, ищущий любого повода для скандала, и приходит в бешенство по пустякам. А уважает только силу. Офицеры опасливо разговаривают с этим циничным человеком, готовым каждую минуту ухватиться за револьвер.

Ветры революции занесли Анненкова в Кокчетав, где укрывались царские офицеры, авантюристы да искатели приключений, сбежавшие от большевиков. Из них-то и создал свое братство кондотьеров Анненков, связав всех круговой порукой. Каждый вступающий приносит клятву преданности атаману.

«С нами Бог и атаман! Бог на небе, атаман на земле». На груди новичка накалывают татуировку: крест, под крестом череп и скрещенные кости; эмблему эту обвивают две змеи. Особые значки с крестом и черепом носят солдаты на фуражках, офицеры – на голенищах сапог. Девиз «С нами Бог и атаман» начерчен на полковых знаменах. Анненков заменил чинопочитание обращением «брат солдат», «брат офицер»; это, впрочем, не мешает братьям офицерам за малейшую провинность бить по скулам братьев солдат.

Зимой восемнадцатого года Анненков совершил налет на казачий собор в Омске, где хранились боевые знамена Ермака и Сибирского казачьего войска; с этими знаменами он ушел в Киргизскую степь. Мрачная его слава началась после подавления крестьянского восстания в Славгороде. На Анненкова обратили внимание интервенты и быстрехонько вооружили его; Колчак дал ему чин генерал-майора. «Братство степных кондотьеров» стало отдельной Семиреченской армией в десять тысяч сабель. Анненков одел свои полки и назвал их по цвету мундиров черными гусарами, голубыми уланами, коричневыми кирасирами. Анненков пытался восстановить монархию с помощью террора, изощренность пыток, надругательства над человеческим телом превзошли у него всякий мыслимый предел, – говорил Саблин.

В салон вбежал испуганный начальник караула.

– Красноармейцы на вокзале убивают пленных! – крикнул он.

Никифор Иванович, на ходу надевая полушубок, бросился на улицу, Саблин догнал его только у вокзала. Начальник караула преувеличил, побоища не было, но красноармейцы, щелкая винтовочными затворами, наседали на своих же товарищей из охраны. Пленные казаки жались друг к другу, безнадежно оглядываясь по сторонам.

– Это их, паскудников, дело! На штыки мерзавцев! – орали распаленные яростью красноармейцы.

Никифор Иванович прошел в пакгауз, и то, что представлялось ему только по документам о злодействах Анненкова, теперь стало явью. Жертвы колчаковского полевого контроля лежали штабелями вдоль стен, и следы жесточайших пыток были на них.

– Мы не можем устраивать самосуд по закону мести и злобы, – обратился он к красноармейцам. – Армия революционного народа побеждает на полях классовых битв. Военный трибунал покарает палачей, но совершит правосудие по закону. Не самосуд, а закон, не произвол, а меч нашей диктатуры приведут в исполнение приговор над палачами. Но то, что вы сейчас видели, запомните! Пусть это всегда напоминает вам о классовой ненависти врагов наших. Историческая память народа бессмертна, но временами ее стараются засеять травой забвения. Это случается по второстепенным причинам, по корыстным побуждениям. Чтобы этого не случилось – помните! Помните, ибо люди, забывающие свое страшное прошлое, рискуют пережить его заново.

3

Эта ночь в сухом морозе, волчьих звездах, с винтовочной перебранкой, окриками часовых, тревожными паровозными свистками казалась адмиралу особенно страшной.

Он сидел, упрятавшись за спинку высокого кресла, накинув на озябшие плечи шинель. На столике оплывала свеча, заиндевевшие стенки салон-вагона дышали волглой плесенью, у окна громоздились ящики с сургучными печатями.

Ящики хранили золото, платину, драгоценности царских дворцов и русских музеев, – они были бесценным, но роковым грузом Колчака.

И все-таки штабель из ящиков в его салон-вагоне – это ничтожная частица русского золотого запаса. Сам же запас, погруженный в двадцать девять пульмановских вагонов, стоит рядом с литерными поездами Колчака.

Уже месяц, как верховный правитель выехал из Омска в Иркутск, а добрался пока лишь до Нижнеудинска. Бесконечный поток эшелонов с чешскими легионераму задерживает поезда адмирала на маленьком тифозном вокзале. Колчак бессилен что-либо сделать, он – пленник, пленник! Верховный правитель России – сам пленник русских военнопленных; власть его сузилась до пределов салон-вагона.

Все направлено против него.

Колчака по пятам преследует Пятая армия, на его пути в Иркутск вспыхивают восстания, станции осаждают вышедшие из тайги сибирские партизаны. Мятежи в собственной армии Колчака приняли прямо-таки устрашающие размеры.

Колчак поднял голову, увидел свое отражение в зеркале: желтый, в морщинах, лоб, впалые, дряблые щеки, большой обвислый нос – все казалось нехорошо в собственной физиономии. Особенно раздражали белые нити в густых, еще крепких висках. Он помахал растопыренной ладонью, как бы стирая в зеркале свое отражение, болезненно нахмурился.

Все эти дни Колчак старался скрыть свою раздражительность, но нервное напряжение достигло предела – вчера за обедом он разбил четыре стакана. Адмирал вытянул шею, откинул голову на спинку кресла, закрыл глаза. Не хотелось думать, не хотелось вспоминать, но смутные мысли, вернее – тени их, бродили в уме, воспоминания, злые, едкие, не отпускали. Он вяло шевелил губами, не замечая, что разговаривает с самим собой.

– Я бы отбился от красных, справился бы с партизанами, но бессилен перед разложением в своей армии. Против меня не только солдаты – против меня генералы, они организуют мятежи, возглавляют восстания. Гайда поднял мятеж во Владивостоке, в Новониколаевске восстали офицеры с полковником Ивакиным во главе. Восстание в Красноярске подготовил генерал Зиневич. Те же, кто еще верен мне, превратились в орду убийц и насильников. Не я уже сама смерть стала их вождем! Генерал Гривин отказался защищать Новониколаевск. Войцеховский застрелил его как изменника. Прямо на военном совете. И я не могу наказать Войцеховского – он, да Каппель, да Пепеляевы еще верны мне. Но ведь завтра Войцеховский может пристрелить меня самого. Может – не может, может – не может? – дважды, как заклинание, повторил Колчак и сделал мрачное заключение: – Может.

Он отыскал под столиком саквояж из крокодиловой кожи, вывалил из него кипу донесений, рапортов, приказов, декретов, телеграмм, записей разговоров по прямому проводу, воззваний, прокламаций. Отложил в сторону пачку своих писем Анне Васильевне, выбрал два документа.

Перечитал их, дрожа и белея от бессильной ярости. Его вновь оскорблял меморандум руководителей чешских легионеров.

«Под защитой чехословацких штыков местные русские военные органы позволяют себе действия, перед которыми ужаснется весь цивилизованный мир. Выжигание деревень, избиение мирных русских граждан целыми сотнями, расстрел без суда представителей демократии, по простому подозрению в политической неблагонадежности, составляют обычное явление, и ответственность за все перед судом народов всего мира ложится на нас: почему мы, имея военную силу, не воспротивились этому беззаконию?

Такая наша пассивность является прямым следствием принципа нашего нейтралитета и невмешательства во внутренние русские дела, и она-то есть причина того, что мы, соблюдая полную лояльность, против воли своей, становимся соучастниками преступлений…»

Когда Колчак узнал о меморандуме чехов, то совершенно остервенился. Он послал в Иркутск телеграмму, полную неприличных ругательств. Он грозился перевешать руководителей легионеров на телеграфных столбах, приказал разоружить чехословацкие эшелоны.

Между Иркутском, где находилось его правительство, и поездом верховного правителя начались разговоры по прямому проводу. Пепеляев пытался примирить Колчака с чехословаками.

Адмирал взял дрожащими пальцами запись разговора со своим премьер-министром.

«Пепеляев. Полученные телеграммы приводят меня в сомнение, что они подписаны вами.

Колчак. Да. Удивлен вашему запросу.

Пепеляев. Необходимость требует, чтобы они были вычеркнуты из списка. Положение здесь критическое, если конфликт немедленно не будет улажен, переворот неминуем. Общественность требует перемены правительства. Настроение напряженное. Ваш приезд в Иркутск пока крайне нежелателен…

Колчак. Вычеркнуть из списка телеграммы я не могу. Я возрождаю Россию и в противном случае не остановлюсь ни перед чем, чтобы усмирить чехов – наших военнопленных. Я полагаюсь на вас, что сумеете устранить все препятствия к моему скорейшему приезду в Иркутск.

Пепеляев. Я этих телеграмм не принимаю и считаю их по крайней мере неполученными… Вы принимаете меры во имя чести и достоинства России. История наша свято чтит память также и тех собирателей Руси, которые умели терпеть обиды во имя сбережения сил…»

Адмирал отбросил запись переговоров, снял со свечи нагар, уставился невидящим взглядом в белую тьму вагонного окна. На вокзале наступило неожиданное безмолвие: не раздавались паровозные гудки, не скрипел снег под ногами часовых.

Колчак прочитал третий документ – телеграмму о подавлении мятежа Гайды во Владивостоке. «Атака вокзала, где сосредоточились мятежные легионеры Рудольфа Гайды, была назначена на три часа ночи восемнадцатого ноября. Две батареи с Алеутской улицы должны были бить прямой наводкой в окна вокзала, но сохраняя мозаичные украшения стен.

После артиллерийского обстрела юнкера двинулись к вокзалу, убивая всех встречающихся на пути. Открыли огонь и наши корабли – транспорт «Якут», миноносцы «Лейтенант Милеев» и «Твердый».

В результате атаки захвачен поезд Гайды. Ворвавшиеся на вокзал юнкера закидали гранатами мятежников.

В поезде Гайды обнаружено огромное количество золотых, серебряных вещей, драгоценных украшений, картин, ковров, собольих мехов. В товарных вагонах находились кровные рысаки, а также автомобиль марки «кадиллак». Личная охрана Гайды, состоявшая из поляков и сербов, одетых в формы царского конвоя, разоружена…»

Какая-то фраза неприятно царапнула сознание, верховный правитель рыскнул глазами по тексту. Отыскал ее: «…бить прямой наводкой в окна вокзала, но сохраняя мозаичные украшения стен».

– Юнкера закидали гранатами мятежников, – повторил Колчак и попытался представить себе груду мертвецов. Не смог. Количество расстрелянных не трогало ума, не волновало сердца, зато он совершенно отчетливо представил цветы, травы, гроздья плодов, выложенные синими и зелеными плитками на стенах владивостокского вокзала.

Заиндевелое окно походило на экран синематографа и алмазно искрилось снежными звездами. Внезапно Колчак увидел на экране окна Рудольфа Гайду в длинной солдатской шинели, фуражке с прямым козырьком и бело-красной ленточкой на околыше. Толстоносое, золотозубое лицо его было болезненно-тусклым.

«Почему ты без знаков отличия?»

«Я лишен всех отличий вашим превосходительством».

«Ты оказался бесчестным предателем».

«Честных предателей не бывает, но есть неблагодарные политики. Я больше всех сделал, чтобы вы стали верховным правителем, я привез вас в Омск, я помог свергнуть Директорию. Впрочем, ваш переворот был переворотом без легенды».

«Зачем ты поднял мятеж во Владивостоке? Захотелось в русские бонапарты? Тоже мне Наполеон одной ночи!» – прошипел адмирал, испытывая к Гайде беспредельную злобу.

Трепыхался беспомощный язычок свечи, в салон-вагоне тянуло запахом плесени, сырости и еще чем-то, напоминающим трупный тлен.

На кого еще надеяться? Позавчера он надеялся на Гривина – его застрелил Войцеховский. Вчера возлагал надежду на генерала Сахарова – его арестовали братья Пепеляевы. «Я назначил Каппеля главнокомандующим остатками армии, – может, этот не подведет?» – тоскливо подумал адмирал и опять поднял глаза на заиндевелое окно. Светлое пятнышко – отражение свечи – колебалось на нем, и вот из пятна вырос генерал Каппель. Адмиралу послышался его резкий, по-стеклянному ломкий голос:

«Я только что разговаривал по прямому проводу с генералом Сыровым. Он спросил, что мне угодно. Я сказал: «Мне угодно знать, правда ли, что задержаны поезда верховного правителя? Мне угодно знать, правда ли, что вы не даете ему паровозов?»

«Поезда адмирала срывают эвакуацию чешских войск. Из-за русской армии я не желаю вступать в арьергардные бои с большевиками».

«Это оскорбление армии и верховного правителя! Я требую внеочередного пропуска поездов адмирала!»

«Сперва мои эшелоны, потом все остальное».

«Если вы не исполните моего требования, я вызову вас к барьеру! Мы будем стреляться, господин генерал!»

Колчак потушил свечу, окно потемнело. Он встал, прислонился к ящикам с золотом, закурил.

Ночь за окном взорвалась похабной руганью, угрожающими окриками. У литерных поездов сменялись караулы: еще вчера смена их происходила тихо и чинно, сегодня даже офицеры позабыли о почтительной тишине у поезда верховного правителя.

– Кто идет?

– Свои, свои…

– Пароль?

– С нами бог и Россия.

Заскрежетали ступени вагонного тамбура, кто-то осторожно поскребся в дверь.

– Ну, да-да, – отозвался адмирал.

В салон проскользнул закуржавелый, лиловый с холода ротмистр Долгушин.

– Из Иркутска прибыл поезд председателя совета министров господина Пепеляева. Он просит, ваше превосходительство, срочно принять его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю