355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Алдан-Семенов » Красные и белые » Текст книги (страница 21)
Красные и белые
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:07

Текст книги "Красные и белые"


Автор книги: Андрей Алдан-Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 50 страниц)

– Клади сухарь и валяй в первый ряд, – говорил Шурмин.

– Как дела, Шурмин? – спросил Азин, глядя на Еву, узнавая ее, улыбаясь ей.

– Сухарями завалили. Все несут и несут, мешков не хватает, – бойко ответил Андрей.

Азин уже не слышал, что он ответил: встреча с Евой вызвала неприятное воспоминание. Азин сразу представил баржу у пристани Гольяны, отца Евы среди обреченных на смерть людей, Игнатия Парфеновича, ушедшего к Маркину и исчезнувшего неизвестно куда, – и расстроенный и опечаленный подошел к Еве.

– Я все понимаю, но не могу представить, что сотни наших не дождутся помощи. – Ева добавила печальным голосом: – А я ведь следую за вами из Агрыза. Все жду, все жду! Вот узнала, что приехал член Реввоенсовета Штернберг, хочу обратиться к нему…

– Я поговорю с ним сам. Сегодня же! Мы обязательно что-то придумаем. Пойдемте, спектакль начинается, – Азин взял Еву за локоть. Они поднимались по мраморной широкой лестнице; легкий стук Евиных каблучков веселил Азину сердце.

– Комедия! «Женитьба» Гоголя! Постановка русско-татарского театра, надрывался со сцены молодой в бархатной шапочке татарин. – По ходу спектакля не курить, не плевать, не смеяться…

Несмотря на строгое предупреждение, зал повизгивал от хохота, подбадривая артистов репликами.

Черные окна Дома народных собраний озарились яркими вспышками, голоса артистов сникли в винтовочной перестрелке. Поднялся невообразимый шум, бойцы вскакивали с мест, в дверях началась свалка.

– Без паники! – Хлесткий голос Азина остановил сорвавшихся с места бойцов. – Это стреляют по ходу спектакля! Так у самого Гоголя написано, соврал он, выбегая на сцену. Давка в дверях прекратилась, Азин исчез за сценой.

Он выскочил во двор, где столкнулся со Стеном и Шурминым.

– Что случилось? Почему стреляли?

– Да ну их к лешему, – отмахнулся Шурмин.

– Рота мятежников пришла сдаваться в плен, а наши не разобрались и подняли стрельбу, – объяснил Стен.

– Пришли сдаваться гуртом. Очень хорошо! Прекрасно даже! – с наивным торжеством сказал Азин. С этим торжественным выражением лица он вернулся в зал, рассказал о происшедшем Штернбергу.

– Вскормленная волчьим молоком беззакония власть эсеров не по душе народу, – ответил профессор. – Смотрите-ка, Лариса Михайловна! обрадовался он, вставая.

– Ай-яй-яй! – укоризненно заговорила Рейснер, обеими руками обхватывая теплую ладонь профессора. – Как не стыдно, приехать с театром и не пригласить на спектакль. Я случайно узнала о вашем приезде.

– Ничего не бывает случайного, – возразил Штернберг. – Я к вам с приглашением особого курьера послал. Только предупредил, чтобы он не говорил – для чего.

– Почему так секретно?

– Причины объясню позже.

– Азин все равно обязан был пригласить на спектакль, – не сдавалась Лариса.

– Виноват, оплошал. – Азин смотрел в смеющиеся глаза Ларисы и думал: «У нее лицо Венеры и сердце воина – невозможное сочетание таких качеств в молодой женщине».

Штернберг тоже любовался Ларисой: «Она словно яркий метеор на звездном небе нашей революции».

– У вас просто победоносный вид, Лариса Михайловна, – пошутил он.

– Еще бы! Я ведь теперь не простая журналистка, а новый комиссар флотилии.

– О, поздравляем! От всей души, – в один голос произнесли Штернберг и Азин.

– Где бы нам побеседовать? – спросил Штернберг.

– Пойдемте, – Азин взял под руку Ларису, увлекая в небольшую комнату. – Здесь всяких комнатушек понаделано, как дыр в муравейнике.

– Теперь я раскрою свой секрет, о нем даже Азин не знает. Хотел сказать вам всем. – Штернберг потеребил бороду. – Штаб армии перехватил телеграмму, переданную из Ижевска. Этой телеграммой воткинской контрразведке поручается затопить баржу с советскими работниками. Баржа стоит у пристани Гольяны.

– Я уже занимался этой баржой, – сказал Азин. – Я даже посылал своего человека к Маркину, когда тот был в Пьяном Бору. Но посланный, вероятно, погиб, не донеся моего письма.

– От кого ты узнал про баржу?

– От одной девушки, дочери арестованного врача. Ее отец на той самой барже, а девушка и сейчас здесь.

– И много наших людей на барже? – спросил Штернберг.

– Человек шестьсот – семьсот.

– Мы должны спасти их! – воскликнула Лариса.

– Для этого-то я вас и пригласил, – сказал Штернберг.

– Под Гольянами войска мятежников. Они успеют потопить баржу прежде, чем мы их атакуем. Нужно придумать какую-то хитрость, – заговорила Лариса. – Я вижу только одну возможность. Миноносцы под видом кораблей из флотилии адмирала Старка проникают в Гольяны и уводят баржу…

– Великолепная возможность, – обрадовался Штернберг. – Спустите красный флаг, поднимите андреевский, переоденьте матросов в форму царского флота.

– Мы возьмем в союзники быстроту, хладнокровие и риск, – встал Азин, всем своим видом показывая ненужность дальнейшего разговора.

– Я за отчаянный риск и безумную дерзость. Но помните: и безумствовать надо с умом, – посоветовал профессор.

Лутошкин видел короткие цветные сны.

Ему снились цветущие лиловыми свечами сосны, шумящие на ветру березы, звездные скопления ромашек, предрассветные испарения над омутами.

Снились дремучие бороды, голые подбородки, лихие усы, кожаные куртки с тлеющими бантами, матросские в тигровых полосах тельняшки, деревянные кобуры, оттягивающие пояса. Кто-то подбегал к нему и торопливо произносил:

«Нет бога, кроме народа, но палачи – не пророки его!»

«Это же я говорил, юный ты мой человек», – собирался ответить Игнатий Парфенович, но Азин уже растаял.

На Лутошкина надвигалось мягкое улыбчивое лицо Чевырева.

«Что за слово – индифферентный? Растолкуйте, пожалуйста».

Лутошкин не успевал раскрыть рта, а на месте Чевырева уже стоял Северихин, пристукивая о ладонь фарфоровой трубочкой.

«С вашими рассуждениями к белым бы податься…»

«К белым мне не с руки», – прошептал Лутошкин и проснулся.

В трюме стояла темнота, пропитанная запахами грязных тел, нечистот, вонючей воды. Шуршала гнилая солома, поскрипывали лубяные рогожи, всхлипывали арестанты. Игнатий Парфенович сел, стараясь не потревожить соседей. Поджал к подбородку колени, обхватил руками, положил на них голову.

«Все сместилось в моей голове. Может, время начало обратный бег? На земле русской, как вода, льется кровь и обезумели все. Красные умирают за свой будущий рай, белые гибнут за утраченные привилегии. А между ними мечутся интеллигенты и не знают, к кому пристать. Одни надеются спастись, остерегаясь проявлять политические страсти; другие хватаются за наган. Я верил в Толстого, как в нового пророка, но пророки никогда еще не побеждали проповедями. Побеждают только вооруженные пророки».

Лутошкин приподнял голову, узкая полоска света падала в приоткрытый люк, за ржавым бортом шумела вода. Голова Игнатия Парфеновича – черная и страшная, как мрак этого трюма, – начинала проявляться в полоске света. Проявлялись и спящие – их неразличимые тела были всюду.

«Я перестал верить в рай на небе, как я могу поверить в рай на земле, как могу принять пророков, проповедующих насилие? Убивающих человека во имя человеческого счастья! В образе Христа была хоть форма, оправдывающая наше земное существование. В этом образе жила и мечта человека о собственном его бессмертии. Иначе к чему бы воскресать распятому богу? Утратив веру в Христа, могу ли я уверовать в комиссаров, не признающих бессмертия?»

Проснулся сосед – потомственный дворянин Константин Хмельницкий. Он подружился с Игнатием Парфеновичем, когда тот рассказал ему о его дочери Еве.

– Опять не спали, Игнатий Парфенович? Совершенно напрасно! Смертникам необходимо спать, – глухо сказал Хмельницкий. – А я, странное дело, все еще жив. Триста душ ушло на небо, а моя по-прежнему цепляется за мой скелет. Для чего бы это? Может, ей надобно еще раз перечувствовать старую ненависть и новые страхи? И терпеливо ждать, когда ее поведут на убой?

– Терпение – девиз политических трусов. А вы же не трус, Константин Сергеевич.

– И совсем не герой. И все же не хочу, чтобы меня утопили в Каме, как паршивую собаку. Странное дело, на моих глазах погибли самые крепкие и молодые, а я вот, поди ж ты, – губы Хмельницкого скривились в жалкой усмешке. – Около меня спал председатель Сарапульского ревкома. Застрелили. Был балтийский матрос – камень на шею и швырнули в воду. Ох, подлецы! тихо выругался Хмельницкий. – Они думают, что довели нас до состояния скотов, мечтающих об одной жвачке. Голод, конечно, замечательный способ убивания интеллекта, но, странное дело, на меня он уже не действует. Я испытываю только безмерную усталость…

Люк приоткрылся, чей-то голос отчетливо произнес:

– Мужички из деревни Июль на палубу! Хмельницкий, Лутошкин на палубу…

В трюме заохали, зашевелились, стали подниматься люди.

– Быстрей, быстрей!

Льдистая утренняя синева, река в прозрачной дымке, сосны, похожие на зеленые паруса, зернистый иней, блистающий на песке, вызвали в Лутошкине почти праздничное настроение. Все же Игнатию Парфеновичу было неловко при виде людей, прикрытых рогожами, мучными мешками, пучками овсяной соломы.

Арестантов выстроили у борта. Лутошкин украдкой посмотрел на офицеров из контрразведки. Их свежие, улыбающиеся физиономии казались добродушными, Лутошкину даже понравился молодцеватый грузин в косматой бурке. В левом кулаке его белел листок, у ног валялась дубовая колотушка.

Рядом с грузином стоял офицер в шинели и фуражке со следами кокарды. У него были разные глаза: правый – выпуклый и зеленый, левый полуприкрытый и слезящийся.

– Пора начинать, Чудошвили, – сказал он.

– Есть, капитэн!

Грузин скинул бурку: малиновая черкеска и кинжал в серебряной оправе ножен вспыхнули в утреннем свете. Грузин заглянул в листок, приблизился к арестантам.

– Имя-фамилия?

– Будников Федор.

– Имя-фамилия?

– Будников Афанасий.

– Имя-фамилия?

– Будников Митька.

Перекличка продолжалась. Все арестанты носили фамилию Будниковых, и, пока грузин вызывал их по списку, Игнатий Парфенович невольно считал про себя: Будников – двенадцатый, семнадцатый, двадцать второй. На Будникове двадцать восьмом счет его оборвался.

– Имя-фамилия? – обратился к Лутошкину грузин и скомандовал: Налэво! И ты – налэво, – приказал он Хмельницкому.

Игнатия Парфеновича и Константина Сергеевича оттеснили на середину палубы.

– Что делать с этими, капитэн? – Чудошвили по-женски вильнул бедрами.

– Пусть смотрят. – Офицер поймал пальцем слезу из левого глаза, пошевелил широкими ноздрями. – Милейшие согражданы! Я – начальник контрразведки Солдатов. Я знаю всю вашу подноготную и балясы точить не намерен. Выдайте мне большевика Будникова, он опаснейший преступник, бежал и скрылся в вашей деревне. Кто из вас большевик Будников, говори, Солдатов ткнул кулаком в грудь Федора Будникова.

– Про большевиков мы не слыхали.

– Укрываешь, бандюга, красных! И ты не слыхал про большевиков?

– Слышал. Приезжал на деревню один оратель, растолковывал, кто такие большевики и меньшевики, – ответил Петр Будников.

– Тогда скажи, кто из вас Будников-большевик?

– Такого зверя не знаю…

Поиски таинственного большевика Будникова среди его однофамильцев казались Игнатию Парфеновичу смешными. «Солдатов мужиков обязательно отпустит. Ведь и дураку ясно, что они неповинны»; в Лутошкине опять ожила вера в элементарную человеческую справедливость. Он покосился на Хмельницкого: тот стоял опустив голову, ветер шевелил его львиную белую гриву.

– Суки, мерзавцы! – остервенился Солдатов. – Все вы немецкие шпионы, жидовские прихлебатели! А для шпионов и жидов у меня – кулак в морду, пуля в затылок. Чудошвили!..

Пламенея черкеской, грузин подскочил к начальнику контрразведки.

– Раздеть догола!

Чудошвили начал сдергивать с арестованных рогожи, мешки, пучки овсяной соломы. Все так же покорно Будниковы сбрасывали лохмотья неровный строй посиневших тел с медными крестиками на шеях закачался перед Лутошкиным. Игнатий Парфенович понял, что сейчас произойдет что-то отвратительное и противоестественное, чего он не может остановить.

– Объявляю приказ командующего Народной армией, – громко сказал Солдатов. – В целях защиты Прикамской республики, а также ввиду наступления красных шаек на Сарапул и Ижевск, приказываю уничтожить арестованных большевиков, находящихся во всех местах заключения. Солдатов повернулся на каблуках – зеленый глаз уперся в охранников, потом скользнул на деревянную колотушку. – Чудошвили!..

Лутошкин задрожал от ужаса и бессилья. С каждым коротким взмахом колотушки он жмурился и запрокидывал голову и вдруг рванулся вперед, упал на колени, покатился в припадке. Он очнулся от ледяной струи: его обливали водой, били сапогами. Он встал. Будниковых на палубе не было.

– Полюбовались, любезнейшие, на чистую работу? Завтра и вас ожидает такая же участь. Гони их в трюм, Чудошвили, – приказал Солдатов, обходя Лутошкина и Хмельницкого.

Игнатий Парфенович больше не видел коротких цветных снов. Он лежал в темноте, погруженный в бесконечную тоску. Необоримая эта тоска заполнила каждую клеточку мозга. Страх за собственную жизнь уступил место ужасу перед безумием террора. Игнатий Парфенович как-то сразу сморщился духовно, постарел физически. Прежние логические рассуждения – такие стройные и обтекаемые – теперь распадались, религиозное учение графа Толстого испарялось. Игнатий Парфенович еще пытался спасти остатки своей философии, но зло в его конкретных проявлениях оказалось неразбиваемой силой.

– Все приходит к концу. Жертвы умирают, палачи умирают, но палачи все же исчезают быстрее, – шептал он в лицо Хмельницкому.

Константин Сергеевич полусидел, прижимаясь спиной к ржавой стенке трюма. Лихорадочная дрожь Лутошкина передавалась ему, и он всеми силами сдерживал себя.

– Палачи исчезают быстро, это правда, – согласился он. – Но правда и то, что их подлые тени еще долго стоят над миром. В погибающем обществе с особенной силой злобствуют политические страсти и летят головы. Безумство какого-нибудь Солдатова – это судороги старого общества.

– Но ведь и большевики объявили террор, – возразил Игнатий Парфенович. – Ведь и они расстреливают заложников, ради политических целей уничтожают своих противников. Убивать человека за мысли – что это такое?

– Странное дело! Красный террор – ответ большевиков на террор белый. Помните, посеешь ветер – пожнешь бурю? Разве ликвидация Солдатовых или Чудошвили – убийство мысли?

– Солдатова – да! Чудошвили – да! Только при любом терроре проливается невинная кровь.

Заскрежетал открываемый люк.

– Арестанты, на палубу!

Люди с деревянной, оскорбительной для самих себя покорностью брели к трапу, поднимались на палубу. Стальная плита падала на люк, в трюме все замирало. И тотчас же гиблая тишина разваливалась от винтовочных выстрелов, злобных всплесков воды.

Игнатий Парфенович напрягался, странно вытягивался и разражался рыданиями.

– Успокойтесь, да ну, успокойтесь же…

– Разве можно быть спокойным, когда убивают людей?

Серая тоска опять захлестывала Лутошкина. И спешили, спешили неясные мысли, как время в своем обратном полете к доисторическому порогу. Терпкий ум Игнатия Парфеновича, еще недавно умевший проникать в суть событий, схватывать обстоятельства, располагать в неожиданных комбинациях и анализировать их, теперь попал в незримый капкан. Все стало политикой, даже любовь. Даже в природе появились политические ландшафты.

Когда-то он умел быть недовольным всем, любил находиться в двусмысленном положении, лавировать между злом и добром, объективной и субъективной истинами. Теперь уже невозможно удержаться посредине. Все полетело вверх тормашками: истины, идеи, страсти, добро, зло. Рушатся религии, философские системы, понятия свободы и равенства, правда, закон. Все рассыпается прахом. Нет ласковой середины, стелющейся как зеленая травка; есть бурный поток между двух берегов.

Берег красный, берег белый!

На каком из этих социальных обрывов может находиться Игнатий Лутошкин, робкая тень религиозной мысли великого писателя? Толстой был неповторимым исследователем человеческого сердца, но учение его только закрепляет рабскую покорность народа своим господам. Как же ты, Игнатий Лутошкин, не понимал этого раньше? Он даже застонал, не замечая, что уже вслух говорит сам с собой:

– До чего еще могут дойти наши интеллигенты?

– Кого вы принимаете за интеллигентов? – спросил Хмельницкий. Чудошвили или Солдатова? Может, опереточного артиста Юрьева? Нет, все честные интеллигенты переходят на сторону красных.

– Не все, Константин Сергеевич! Переходят отдельные личности, вроде вас.

– Я-то помогал большевикам еще до революции. Еще в шестнадцатом году помогал, на Двинском фронте.

– Вы тогда были офицером?

– Хуже, военным хирургом. Странное дело: пока я оперировал одного-двух солдат, в те минуты убивали сотни других. Я тогда чувствовал полную ненужность своей профессии. Это очень скверно – ощущать бессмысленность собственного дела. – Хмельницкий энергично почесал белую гриву.

– Вы ведь потомственный дворянин?

– До моего поместья отсюда рукой подать. Я внук девицы-кавалериста Дуровой, моя бабушка была знаменита в Отечественную войну тысяча восемьсот двенадцатого года…

– Война с Наполеоном – иное дело. Сейчас в России война классов. Мужики против дворян, рабочие против капиталистов. А вы, Константин Сергеевич, вроде белой вороны среди красных.

– Может, я – красная ворона среди белых?

– Все перепуталось в России. Дворянин, князь, поп переходят к красным, ижевские рабочие восстают против своей власти, революционеры, вроде Бориса Савинкова, изменяют революционным идеалам. А где же классовое чутье? А где же классовая непримиримость? За что же вас кинули в этот трюм?

– За укрывательство большевиков: в квартире моей трое прятались. Они уже погибли, а я, странное дело, я живу и живу.

Миноносцы, рассекая и бурля воду, шли вверх по Каме. Матросы, комендоры, пулеметчики были переодеты в морскую форму царских времен. Постороннему казалось: корабли флотилии адмирала Старка прорвались из устья Белой и спешат к Гольянам, на помощь мятежникам.

Холодея на октябрьском ветру, Лариса Рейснер озирала камские ландшафты. «Все эти местечки залиты кровью, скромные села вписаны в историю революции жгучими знаками». В одном месте сбрасывали с кручи красноармейских жен, в другом убивали мужиков, в третьем комбедчиков. У багровых кленов расстреливали матросов – опавшие листья все еще чудятся ей следами пролитой крови. «Никогда никто не узнает, не раструбит на всю чувствительную Европу о тысячах солдат, расстрелянных на высоком камском берегу».

Быстрота, хладнокровие, риск. Пока все идет благополучно, уже надвинулись вместе с берегами колокольня сельской церкви, серые избы, рыжие палатки. Из голых – кустарников проглянуло шестидюймовое орудие, другое притаилось у пожарного сарая. Люди в офицерских шинелях, солдаты с красными повязками на рукавах: на повязках перекрещенные револьверы символические знаки отличия ижевских мятежников. Они глазеют на морские суда с андреевскими флагами: ждут адмирала Старка.

Промелькнула гольяновская пристань. Закачался на сильной волне белый буксир, заплясали лодчонки. Лариса до рези в глазах рассматривала реку: где же плавучая могила, ради которой миноносцы пошли на риск?

Водовороты, перекаты, отмели, песчаный островок, за ним – приземистая грязная баржа. Часовые на палубе, пулемет у боцманской рубки. Она!

Флагман начал разворачиваться. Комендоры «Прыткого» навели орудия на береговую батарею. Сигнальщик передал на «Ретивый» и «Прочный»: «Не открывать огня без приказа». Как снять с якоря и вывести баржу? Перекаты не позволяют миноносцам подойти к ней вплотную. Комфлотилии поднес к губам рупор:

– Внимание! Именем адмирала Старка приказываю буксиру подойти к барже…

Лариса замерла, щеки ее посинели, иззябшие пальцы стиснули борта кожаной куртки. Комфлотилии отвел в сторону рупор и напряженно ждал выполнит ли буксир приказ. Двуглавые орлы взблескивали на медных пуговицах его шинели, жирно лоснилась расшитая золотом морская фуражка.

Буксир, шлепая колесами, направился к барже. И безмолвная – она ожила. Засуетились часовые, забегал боцман. Сам начальник караула подхватил сброшенную чалку, охранники подняли якорь. Плавучая могила, тяжело зарываясь тупым носом в воду, стронулась с места, буксир медленно выволок ее на прикамский простор.

– Приказываю следовать за мной! – проговорил в рупор комфлотилии.

– Как вам удалось пройти мимо Сарапула? Он же захвачен красными? спросили с буксира.

– Город снова занят нашими войсками, – голос комфлотилии был и ровен, и в меру строг, и успокоителен.

На Каму опускалась слоистая мгла, желтые обрывы растворялись в ней, черные столбы дыма подпирали низкое небо. Баржа, переваливаясь на волнах, ползла вниз по реке, а на палубе по-прежнему ходили ничего не подозревающие мятежники.

«Что сейчас происходит в трюме? Что переживают наши товарищи? Думают, что наступил последний час их жизни». Лариса пыталась вообразить смятение арестованных и не могла, хотела представить себе окровавленный трюм фантазия оказывалась бесплодной.

В вечерней мгле замигали городские огни. Прошел еще час мучительного томления, пока баржа причалила к дебаркадеру. Лариса прыгнула на палубу, но ее уже опередили матросы. Молниеносно скрутили начальника караула, обезоружили часовых. Серега Гордеич приподнял стальную плиту над люком.

– Выходите все на палубу! – крикнул Серега Гордеич, но на его зов трюм ответил проклятиями.

– Не верят! Страшатся! – Лариса наклонилась над люком, но голос ее захлестнула волна общего зова.

Из трюма стали выползать люди, – еле дышащие скелеты. Черные тени в рогожах, полуголые, совсем голые. Обросшие волосами, полуслепые от боли и тьмы, с обезумевшими, широко раскрытыми зрачками. Они выходили один за другим – живые улики белого, совершенно бессмысленного террора. Потом стали выносить мертвецов, окровавленных пытками, замученных голодом, задохнувшихся в смраде нечистот. Вынесли старика с белой гривой – он походил на сраженного льва.

– Константин Сергеевич! – взревел дико, протяжно какой-то горбун и рухнул перед мертвецом на колени: плечи и горб его затряслись от рыданий. Вдруг он распрямился, глянул на Ларису Рейснер умными глазами, подполз к ней.

– Я уже не раб, не раб, я свободен умереть по собственному выбору…

Этот голос, и звучный и жалкий, потряс Ларису: она подняла горбуна за плечи, спросила:

– Кто вы?

– Я из дивизии Азина, юная вы моя женщина…

А на дебаркадерах и набережной скапливались горожане, азинцы, бойцы красной флотилии. Толпы гудели, и гул их нарастал, как морской прибой. Лариса не увидела, но как-то ощутила – за ее спиной на мачте флагманского миноносца опять защелкал флаг революции.

Кто-то рядом с Ларисой сказал печально и гневно:

– Их осталось четыреста тридцать. Меньше половины осталось их… – И тот же голос громко запел. И всех – бойцов и освобожденных, матросов и горожан, реку и берег мгновенно воспламенила страстная мелодия «Марсельезы».

Лариса тоже подхватила грозную мелодию, не в силах удержать слез радости, страдания, любви к свободе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю