412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Белый » Воспоминания о Штейнере » Текст книги (страница 19)
Воспоминания о Штейнере
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:29

Текст книги "Воспоминания о Штейнере"


Автор книги: Андрей Белый



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)

Я говорю РЕЖИССУРА, потому что доктор нас поднимал на работу и в нас поднимал работу одновременно многими путями, – как духовный водитель, воин, труженик, умница, педагог, просто резчик, стекольщик, администратор и т. д.

Тот же, кто соединял все это в Дорнахе – музыкальный дирижер, или вернее: режиссер.

Дорнахская трагедия – огромное дело в истории духовного движения последних столетий; и режиссер, зная неизбежную трагику постановки, – шел на нее.

Вот почему и задания сцены так высоко приподняты в месте "происхождения трагедии"; сцена как бы СОШЛА СО СЦЕНЫ; из – под малого купола вышла в большой.

И потому – то в КОНТАКТЕ моих воспоминаний о Дорнахе в первую голову лежит узнание о докторе, КАК РЕЖИССЕРЕ.


9

Он любил СЦЕНУ; и он – знал сцену. Отдыхом для него было возиться над всеми проблемами постановок в крупном ли масштабе, в виде ли домашнего, почти семейного спектакля: для своих, немногих, близких; «семейным» спектаклем я называю: инсценировку на дорнахской сцене, в столярне; или – наскоро приготовляемую постановку крестьянской старинной мистерии в дни Рождества; где возникла ИДЕЯ инсценировки, там, улучив свободную минуту, – появлялся доктор; и, появившись, – врастал, так сказать, в затею; мне посчастливилось в Дорнахе неоднократно бывать на репетициях сцен из «Фауста» на подиуме в 1915–1916 годах; и я – свидетель той разносторонности, которую проявлял доктор в продумывании – деталей, штрихов, жестов, интонации; на этих «репетициях» – не было густой атмосферы переполненной аудитории, выпяленных на доктора глаз; не было – «теток», «старушек»; стиль артистической здесь царил; М. Я., фрейлен Валлер, участники репетиций (в то время – дорнахская молодежь обоего пола), близкие этих участников, как я, например (я допускался, потму что А. А.Т. была деятельной участницей все инсценировок); создавалась атмосфера – иная: не строгая, не «докладная»: менее всего – оккультическая; я сказал бы, – дух Гете царил; что – то было от «Вильгельма Мейстера» в жизни этих репетиций; не было привкуса «академизма»; но и не было привкуса «модернизма»; веяло одновременно чем – то поистине НОВЫМ, еще только ощупывающим свои формы; и – одновременно: чем – то «старомодным» в лучшем значении этого слова; веяло – началом столетия: идеализмом, романтикой; стиль Гете, Германа Гримма парадоксально сочетался в этих театральных поисках со стилем самого ДОКТОРА.

Доктор Штейнер делался на этих репетициях – простым, – "милым", "херр Доктором"; одновременно: веселым, добрым и требовательным; шутливым, но – педантичным, где нужно; не было "доктора": был – незапугивающий участников режиссер – артист; при нем шутили, разыгрывались, бегали, – ВОЛОКЛИ непритязательно его и ТУДА и СЮДА, чтобы он объяснил: то или это; и видя, как порой в перепыле ДЕЛА его просто схватывали за рукав и вели – туда иль сюда, становилось странно, что этот простой человек мог СТРАХОМ сотрясать стены 1000‑й аудитории.

Так беззлобно – просто он выглядел.

Но его боялись и здесь: боялись, как режиссера (не как "учителя").

Где нужно, он замучивал требовательностью, заставляя в день разучить не разучиваемое; и переделать проделанное.

В итоге: продуктивность КАРЛИКОВОЙ (по составу и средствам) дорнахской СТУДИИ постановок была изумительна: временами: каждое воскресенье – новые постановочные номера; утром и днем – работа по постройке Гетеанума, в которой АРТИСТЫ превращались в стекольщиков, резчиков, чертежников и т. д.; вечером – репетиция с доктором и М. Я.; надо было выцарапать еще время для разучивания НОМЕРОВ: к следующему репетиционному дню.

Не следует забывать, что социальная обстановка, в которой происходила и ДНЕВНАЯ и РЕПЕТИЦИОННАЯ работа, была обстановкой ВУЛКАНА, как например, летом и осенью 1915 года; а "артисты" были и членами общества, внутри которого происходили тяжелейшие вещи.

Но внутри РЕПЕТИЦИЙ – создавался в Дорнахе иной: чистый, веселый, осмысленный мир; и веяло – духом Гете.

Об этой артистической жизни внутри жизни Дорнаха и о сердечном отношении доктора к постановочной "студии", ну, конечно, ходили сплетни "теток"; тетки ревновали доктора и к замкнутой жизни студии; и досадовали на то, что они были отстранены от присутствия на репетициях.


10

Доктор, как режиссер, – явление исключительное; можно было бы [бы было] написать десятки страниц об его изобретательности: из ничего в пять дней создать труппу; из нескольких тряпок – сцену; из нескольких любителей – музыкантов – оркестр; и этою ОТСЕБЯТИНОЮ угостить съехавшуюся со всей Швейцарии антропософскую публику, – да так угостит), что, разъезжаясь в Женеву, Берн. Базель, Цюрих, Лозанну, приезжие обменивались впечатлениями: «Рависсан!», «Шейн!», "Гроссартих! "[336]336
  Schon! Grossartig!


[Закрыть]
.


11

Он любил ставить народное рождественское прославление Звезды, сохранившееся до нашего времени в глухих углах южной Германии; текст «комедийного дела» относится, если не ошибаюсь, к XIII столетию; он любил и остроты пастухов, и грубость их жестов; в ней себя выявляла выпуклость старинной мужицкой речи. Неизменно на Рождество с его легкой руки ставились эти «мистерии» в крупных антропософских центрах; в 1914 году я два раза видел эти мистерии; сперва – в Берлине; потом – в Лейпциге; в Лейпциге – долго готовились к ПОСТАНОВКЕ, желая ее показать доктору; в Берлине же легкая рука доктора буквально в 2–3 дня съимпровизировали постановку.

20‑го декабря 1914 года я видел постановку берлинскую; 28–29‑го – лейпцигскую; и – Боже мой: до чего разошлись обе постановки; но буду лапидарен:

– Постановка в Лейпциге:

– Пышность, напыщенность, гиератичность, подчеркну тость "великолепия" костюмов, поз, театральная декламация: декламация и декламация (только декламация) в огромной, до бела освещенной зале: процессия, чуть ли не мистерия! Но в целом – фальш, дутость, скука; и главное: полное несоответствие между "мистериальной пышностью" постановки и простым, ядреным, мужицким жаргоном. Ставила председательница лейпцигской ложи (литераторша Вольфрам, претендующая на изощренный вкус).

– Постановка в Берлине:

– Простота, веселая игра (как в кошки – мышки на Рождестве), никаких костюмов: Зеллинг, изображающий черта, закрутил свои вихры в рожки и приделал к сюртуку откровенный бумажный хвост; и был – вылитым "чертиком": "чертиком" народных мистерий ХШ века; Иосиф был трогательным Иосифом, а фрейлен Валлер, оставаясь "фрейлен" в откровенно бумажной золотой короне с огромной палкой, на которой горела звезда и которой она величаво постукивала, пробираясь среди нас, зрителей, к младенцу Иисусу, – была: волхв, волхв и волхв: с ног до головы!

Я ушел с "мистерий" берлинских глубоко растроганный, как с "мистерий", – именно потому что была обнажена все непретенциозность постановки. Постановщик, конечно, – доктор.

Он сидел в первом ряду; и – радовался: смеялся шуткам волхвов и пастухов, точно собираясь подсыпать к "соли" народных острот собственной "соли". И – чувствовалось: его соль – народная соль.

Ведь он сам – сын народа: сын мелкого железнодорожника[337]337
  Steiner en parle dans son autobiographie Mein Lebensgang.


[Закрыть]
. В 1915 и в 1916 годах в Дорнахе я опять присутствовал на репетициях народных мистерий; тут уже доктор мог более заняться постановкой (в Берлине – все было съимпровизировано в 2 дня); и – получилось: чудо из чудес; моментами ИРОД (Стютен[338]338
  Stuten, Jan (1890–1948): compositeur et chef d'orchestre, au Goethéanum dès 1914, Composa la musique pour la mise en scène steinerienne du Faust de Goethe. Joua les rôles de Faust et du diable dans les Jeux de Noël. (cf. note 43).


[Закрыть]
) был страшен, а черт уже не походил на «чертика» – Зеллинга: был настоящим ЧЕРТОМ, сообразно с другим ТЕКСТОМ, где черт в черте рельефнее выявлен. В Дорнахе выступил драматизм текста (иного); в Берлине – благодушие текста; между прочим: на одной из репетиций доктор, вскочив на подиум, взял из рук актера (пастуха) книгу с текстом, взял палку и сам изобразил ПАСТУХА в момент славословия, как пастух, распевая текст, припрыгивает и пристукивает палкой: я не узнал доктора; изменился голос, походка; он прочел хриплым голосом, передавая непередаваемый, чистейший старинный народной жаргон.

И тут я увидел: какой великолепный артист связан "Доктором" в нем; не будь "доктора", был бы… Мочалов.

И другой раз я увидел, как он провел роль Мефистофеля в той сцене "Фауста", где Фауст умирает, а Мефистофель, придя за душой Фауста, пытается ее отбить у ангелов, стреляющих в него розами.

– "Нет, – так нельзя: разве так играют "Мефистофеля"", – воскликнул он; и обычным легким прыжком очутившись на подиуме, он быстро, едва ли не вырвал книгу из рук растерявшегося артиста, в полном увлечении сначала читая, а потом играя роль Мефистофеля, и кончил тем, что перевоплотившись в роль, – стоял "Мефистофелем" перед эвритмистками – ангелами; и какой это был гнусный старик; момент, который У Гете отмечен тем, что Мефистофель, атакуемый розами, влюбляется в ангелов, вышел у доктора жутко – ужасным: черт превращается перед ангелами в старика – рамоли, гнусно сюсюкающего ангелам слова, полные жалкой влюбленности; это был не доктор; это был – сам "черт".

К концу монолога он как бы сам опешил и – стоял на сцене, отирая платком испарину: "Зо Мусс Ман Шпилен"[339]339
  So muss man spielen.


[Закрыть]
, – кажется, вырвалось у него.

Это была уже не в потенциальном смысле игра великого "артиста", а в совершенно реальном.

На другой день я сказал доктору: "Херр доктор, – вчера я вас некоторое время ненавидел, когда вы были чертом".

Он – значительно мне улыбнулся в ответ и сказал фразу, слов которой я не запомнил; но смысл которой – таков: "На то мы и "оккультисты", чтобы знать замашки и мины этого господина" (он разумел черта).

Этот разговор происходил в дни моего окончательного отъезда в Россию (в 1916 году). Образ ЧЕРТА, каким вырисовывался [вырисовался] он у доктора, как бы вооружил меня ЗНАНИЕМ, неперадаваемым книгою; в этой "игре" – не было сцены; и забывалось, что это – импровизация; в "игре" – не было игры.

Был – сам черт.

Вот почему я и утверждаю: доктор был великим артистом.


12

Что он был спецом сцены, – об этом свидетельствует М. А. Чехов, утверждающий, что драматический курс дает ответы актеру на такие детали, о которых не подозревает ни зритель, ни большинство театральных критиков, «зрителей»: еще «зрителей».

Доктор же, по Чехову, "спецу", – "спец" чистой марки.


13

В связи с простейшей инсценировкой, как грибы, росли проблемы: декламации, жеста, костюма, освещения; все то, что существует теперь в ряде учреждений – в Дорнахе и Штутгарте («Эвритмеум» – с пятилетним курсом, дорнахская школа «Декламации») – все это уже выращивалось на карликовых постановках в Дорнахе – рукой доктора: за всем он стоял; и – все ТОЛКАЛ. Разве не оригинален был безумный по смелости опыт разрешения постановки последней сцены «Фауста» В ЖЕСТЕ, а не в слове; слово выделилось в «чтеца»: чтец – Мария Яковлевна; характеры же гиерофантов, ангельских групп разрешались: в цветом костюмов и шарфов; понадобились паузы; понадобилась паузам – музыка; в Дорнахе были представители всех специальностей; не было лишь музыкантов исполнителей; но – был: композитор Стютен, да несколько любителей; были: рояль, скрипка, виолончель, какая – то труба, приволокли откуда – то два турецких барабана, литавры; и вот – к инвентарю инструментов была написана Стютеном музыка (вовсе недурная); он сам стал во главе кучки любителей; организовался спешно оркестр; но кого посадить за второй барабан, за литавры, за какие – то «мистические» трещотки? Я не понимаю, как я, можно сказать, своею волею влез в «барабан»: так хотелось хоть чем – нибудь помочь; под руководством СТЮТЕНА – ничего: справился; и гудел, изображая гром и взвизгивая литаврами под ритм палочки Стютена; а публика слышала – МИСТИЧЕСКИЕ ЗВУКИ; роль БАРАБАНА в оркестре была – в возбуждении у зрителей чувства тайны.

Все было в частях – убого: костюмы – тряпочки; музыканты – "вторые барабанщики", как я, НО ЦЕЛОЕ, могу засвидетельствовать, производило глубокое, сильное впечатление; и главное: была разрешена проблема постановки "мистической" сцены "Фауста" – в жесте и в паузе.

Автор ЦЕЛОГО – конечно, доктор.


14

Впервые эта сцена поставлена в августе 1915 года – в критический момент дорнахской жизни, когда наш «холм», так сказать, во всех направлениях был окуриваем СЕРНЫМ дыханием клевет и СПЛЕТЕН: на общество; возникающих и вне общества, и – внутри общества; молодежь – падала духом; думаю, что одной из задач доктора было желание – молодежь: отвлечь и развлечь; но ДЕЙСТВИЕ сцены «Фауста» – превысило это задание. Впечатлением «Мистерии» дохнуло со сцены – вопреки убожеству исполнителей и средств: и в струе этой МИСТЕРИИ как бы замерло все темное; атмосфера ПРЕСУЩЕСТВИЛАСЬ; до дня представления переживалась безвыходность положения; после – началась борьба добрых начал со злыми: с НАДЕЖДОЮ победить; и таки: ПОБЕДИЛИ.

Но моментом слома настроения – пресуществлением атмосферы Дорнаха действием сцены "Фауста", воспринятым, как мистерия.

И – как нарочно: в начале представления разразилась сильная гроза; все померкло; удары грома и блески молний в окна аккомпанировали – разговору трех гиерофантов и принесению души Фауста; с момента же появления Небесной Матери – солнце глянуло из туч; мы шли на представление в душный полдень, когда собиралась гроза; мы выходили: в сияющий, освеженный солнечный день. В сцене есть строчка:

"Ди Атмосфэре цу Фербессерн!"[340]340
  Faust II. Bergschluchten: «Der Blitz, der flammend niederschlug,/Die Atmosophâre zu verbessern.»


[Закрыть]

Слушая ее, я думал: да, надо УЛУЧШИТЬ АТМОСФЕРУ. АТМОСФЕРА, нас обстающая – атмосфера серы; и вот, в минуты представления, сказалось очищение АТМОСФЕРЫ силами слова Гете и средствами режиссуры доктора: создавалось неописуемое целое, не поддающееся отчету, в миги разряжения АТМОСФЕРНОГО ЭЛЕКТРИЧЕСТВА над Дорнахом.

АТМОСФЕРА была очищена между членами – зрителями; это было ясно; шли со светлыми лицами, как с МИСТЕРИИ,

– под грозою очищенной атмосферой неба; впереди, спускаясь с холма, шел доктор, он сверху казался мне маленьким; вдали он остановился, выделяясь черным сюртуком на зеленом, освеженном грозою лугу; и, кажется, М. Я. и Валлер рукою показывали на освещенное небо; мне ясно представилось, что он говорит:

– "Атмосфера – очищена!"

И мне думалось: этот жест впереди нас идущего, радостного доктора (накануне – был МРАЧНЫЙ он), показывающего рукой как бы всем, за ним идущим, а не только М. Я. на ОЧИЩЕННОСТЬ АТМОСФЕРЫ, есть жест великого артиста жизни, где нужно прибегающего к очистительному слову лекций, а где нужно – к очистительному жесту искусства.

Сцена "Фауста", показанная в космическом жесте эвритмии, явилась мне в действии ее постановки более, чем искусством: СВЕТЛОЮ МАГИЕЙ, ТЕУРГИЕЙ, как бы заклинающей змеиные силы, поднявшие из наших душ на Дорнах, на дело доктора – свои пасти.

И мне было ясно: ПАСТИ СОКРУШЕНЫ.


15

Здесь касаюсь я одного трудного для выражения пункта: в постановочной тенденции доктора всюду виделась мне попытка создать стиль легкости и ОБЩЕСТВЕННОЙ ИГРЫ, чтобы под фатою ИГРЫ совершилось нечто большее.

И вспоминался невольно гениальный неудачник д'Альгейм[341]341
  d'Alheim, Pierre: écrivain, oncle de la première femme de Biélyi, époux de la cantatrice Maria Oliénina.


[Закрыть]
, создатель «Дома Песни», в своих замыслах не раз перекликавшийся с доктором; и в последние годы жизни своей упершийся, как и доктор, в проблемы: ЖЕСТА В ЭВРИТМИИ (только он их не умел разрешить: доктор – дал ключ к разрешению); много общаясь с д'Альгеймом в 1907–1908 годах, я не раз слышал от него: «Высшая магия в том, чтобы через искусство мучительные противоречия жизни разрешить не в углублениях рассудочных антиномий, – а в ритме, в божественной легкости, напоминающей игру». Постоянно находясь под ударами судьбы, д'Альгейм в безысходнейшие минуты к нам, тогдашним сотрудникам «Дома Песни», обращался с призывом: «Э БЬЕН – ЖУОН».

Но "играть" он не умел: доигрывался до синяков.


16

Доктор непроизвольно (а может быть, СОЗНАТЕЛЬНО втихомолку) вносил стиль ИГРЫ: в безысходные месяцы дорнахской жизни; в месяцы крушения надежд, краха «Пути» в многих душах, в месяцы клевет, свар и ссор, в месяцы, когда для нас, русских, возникали исключительные трудности пребывания в Дорнахе (в это время – падали: Варшава, Брест – Литовск, Ивангород и т. д.), – доктор в то именно время из ужасного обстания нырял часами в искусство; и – тут добивался от исполнителей той «божественной легкости», той «игры», без которой никто не прошел бы над разъятыми пропастями Дорнаха; что «пропасти» были разъяты, это я знаю; что иногда от неверного шага зависело все твое моральное бытие, – это я знаю тоже; что если бы многие взглянули в БЕЗДНУ под ногами их, они – свалились бы в бездну; нельзя было ТУТ пройти просто; но можно было тут пробежать с ГЛАЗАМИ, поднятыми над головой к играющему лучу МИФА: нужно было пройти эвритмическою походкою, чтобы пройти вообще.

И тут для душ, вперенных в бездну, как бы встал доктор: и подал пример легконогости; сам побежал впереди нас в БОЖЕСТВЕННОЙ ИГРЕ; за ним и мы пробежали; он был тут Орфеем, заставляющим плясать камни нашей окаменелости; и А. А.Т., менее всего сознававшая себя в то время эвритмисткой, теперь появилась на сцене, на ней порхая, а я – гудел "вторым турецким барабаном": разрушались наши жизни, лопались пути, взрывалось прошлое, едва держался Дорнах, обсиженный шпионами, сплетнями, рушились – Варшава и Брест [Варшава, Брест].

Провел – доктор – артист, доктор – режиссер; не дающий опомниться: ПОСТАНОВКА за ПОСТАНОВКОЙ; в постановках кружилась голова МИФОМ: в МИФЕ совершалось пресуществление АТМОСФЕРЫ; в пресуществленных мигах сами собою бывали скачки через БЕЗДНЫ.

Когда очнулись (к февралю 1916 года), то – были уже: НА ТОМ берегу; опаснейшие провалы остались за плечами; и внешне: жизнь в Дорнахе угомонилась; внешние военные фронты уравновесились.

Тогда доктор – артист нас покинул, может быть, бросившись спасать положение дел и душ в обществе: в других пунктах общества.

Были в докторе моменты, где артист, плясун легконогий, становился орфеевой маской нового посвященного; и были моменты, когда самую мистерию нового посвящения пытался он как бы влить в средства искусства.

И то, что не удавалось гениальному неудачнику д'Альгейму, удавалось ему.

Лозунги "символистов" о творчестве жизни становились под действием в нем живущей орфической силы творческими воплощениями самих символов в биографии ряда жизней, пересекавшихся в нем.


17

Можно подумать, что в лице доктора я пытаюсь зарисовать «великого» человека. Отнюдь: проблема «величия» в докторе ни капли не интересует; не интересует проблема «квантитативности»; меня интересует квалитативность, качество колорита, им разливаемого, независимо от размера полотен, на которых выявлен колорит. Проблема «великости» не приложима к доктору; видел я «великих» людей; и – что толку?

Про иного "великого" скажешь: "Велика федула, да – дура".

Про доктора скорее можно было сказать: "МАЛЕНЬКИЙ, да УДАЛЕНЬКИЙ"; и ростом был – маленький!

После "маленького ростом" доктора увидел я в 1912 году большого роста Меттерлинка; и, увидев, почувствовал нечто вроде: "Велика федула"[342]342
  Après sa première rencontre avec Steiner à Cologne, Biélyi retourna à Bruxelles pour assister à une soirée donnée en l'honneur de Maeterlinck. Il fit part de sa déception à Blok dans sa lettre du 1/14 mai 1912.


[Закрыть]
.

И – предпочел: "маленького, да удаленького".

Искра, падающая на пороховой погреб, мала: погреб – велик.

Доктор – маленькая искра, вызывавшая большие грохоты.

"Великие люди" часто – большие грохоты, "безискренно" рассеивающиеся в атмосфере дымами.

"Дым" большой славы – "дым"; в смысле этого: мир не гремел доктором; и – доктор без великого "дыма" сошел со сцены; он – светлая искра, нашедшая точку своего применения безо всякого грохота; его действие в будущем – ОЗОН АТМОСФЕРЫ.


18

Удивляясь поистине гениальной режиссуре Рудольфа Штейнера, которому обязано «общество» не только инсценировкой сцен Гете, но и целого Гетеанума, я не могу не отметить того, без кого инсценировка не воплотилась бы в материальных формах (бетона, дерева, черепицы), спаянных математическими формулами и бесконечностью весьма сложных и ответственных вычислений.

Инженер Энглерт вырастает прямо передо мною – трагически: я его вижу овеянным светлой мелодией Шуберта; потом вижу его уже в другой ноте, вперенным, как и доктор, в "Ин дер Нахт" Шумана; потом… потом уже я его не видел, а только слышал о нем; то, что слышал – не стану повторять; я знаю замашку "маленьких людей" бросать камнем в тех, кого они же назвали "наш уважаемый"; не раз оказывалось у них: уважаемый ворует… платки из карманов!

То, что я слышал об Энглерте, не может мне темнить его замечательной личности, соединяющей талант, волю, пылкую прямоту и выражающей себя в ряде сердечных поступков; то, что я слышал, – бросает тень на тех, кто распространял об Энглерте эти слухи; тигр может растерзать человека; но он не… клоп; у меня есть наблюдательность, хотя бы… как у писателя. Когда мне ставят образы пусть звериного мира, я знаю, когда передо мной воняет "клоп". Энглерт, – не клоп, не тигр, а яркий человек, на много голов превышающий тех, кто о нем распространил "гадости". С ним случилось "несчастие" – он бросил Штейнера: бросил – с ропотом; и – отдался… католицизму.

Это – трагедия, для Энглерта чреватая изменением, может быть, и ритма воплощений: но я вижу тему "шумановского" безумия, овладевшую темой "шубертовской" зари.

И В ЭТОЙ СУДЬБЕ – УЗНАЮ ТЕБЯ, ДОРНАХ!

Это – судьба ТЕХ мест: мест, откуда на Гетеанум косились злые замки; мест, откуда и для меня выходил "черт"; мест, где решалась судьба… и моя; и не моя одна, но… и Ницше: в его писании "Происхождение трагедии из духа музыки", в его разрыве с Вагнером, в его ужасе перед мещанством и пошлостью.

Роковые места!

И в роковых местах встает передо мною роковая фигура… Энглерта, строителя Гетеанума, проклявшего… Гетеанум. Хочется воскликнуть: "Эссе омо!"

И – руки прочь от него!

"Вот Энглерт, замечательно талантливый инженер, с головой ушедший в сложные сооружения "БАУ", – требующие совершенно новой, не примененной нигде еще строительной техники; доктор ему доверяет во всем; а вот наш архитектор Шмидт"… – и тут обрывали, никак не характеризуя Шмидта; и я видел: высокую, надменную фигуру чернобородого Шмидта с неподвижными неумными глазами, точно красующуюся своим званием "архитектора"; и я видел сперва казавшуюся невзрачной фигурку в очках, с каштановой бородкою, с розовым лицом, с большими губами, сутулую, суетливо спешащую куда – то в толпе.

Это было в Берлине.

Фигурка в пиджачке не занимала меня; в ней было что – то деловое и будничное; она напоминала скорее неинтересный инструмент в действии (уж не знаю какой), один из тех инструментов, действие которых непонятно; взглянешь, – и ничего не скажешь.

И очень занимал "архитектор" Шмидт: какая – то дорическая колонна!

Но инструменты – действуют, а колонны – стоят; и "архитектор" Шмидт в разгонке месяцев выявил в Дорнахе себя тем, – что стоял и красовался; неинтересный же "инструмент" так задействовал, что его функции распространились и на "архитектуру", – особенно тогда, когда выяснились следы стояния и красования "архитектора", которого даже и не сменили, ибо сменять было не с чего; обнаруживался ряд дефектов, а он… стоял и не предпринимал ничего; "инструмент", Энглерт, должен был взяться за все: на него свалилось огромное предприятие.

Тогда Шмидт просто исчез: не оказалось никакого Шмидта (как было в действительности с ним, – не знаю: передаю лишь свою субъекцию); всюду оказался Энглерт; и все с невольным удивлением разглядывали этого полного жизни, блеска, планов, вычислений и интересов человека, которого отмечал Штейнер и ежедневными заходами и сидениями с ним в его комнате – будочке, в которой, однако, Энглерт не засиживался, ибо он был всюду там, где была его работа; неказистый, сутулый, в перепачканном переднике, то он чуть ли не поднимал с рабочими громадное ребро купольного каркаса, то сырел в холодных бетонах, вылезая из – под земли, где можно было споткнуться о какие – то железные, гигантские когти, к которым он относился с нежностью, то вертелся на вершине купола, то оказывался на лужку с отдыхающими резчиками; сидя на бревнышке и обняв колени, он весело, как товарищ, попыхивая сигарою, смешил их остроумнейшими каламбурами; и вдруг, не окончив фразы, срывался с места; и с криком "Стой" – несся в толпу рабочих, что – то водворявших; и уже там виделась его суетливая фигура, подтаскивающая какую – то тяжесть и горланящая больше всех; издали сказали бы, что это – рабочий: "Инженер? Нет! Где же инженеры таскают тяжести?"

Между тем: в швейцарских технических журналах писали о чуде достижения в способе соединения куполов, до сих пор считавшемся невозможным; случай с куполами Гетеанума подвергали специальному изучению:

– "Удивительно!"

– "В первый раз!"

Таковы были действования сперва скромного инженера, потом – инженера и архитектора; потом – инженера, архитектора и астронома, пытающегося и астрологически вычислить им проводимые в жизнь формы.

Вдруг в Гетеануме… забастовка рабочих: какие – то нелады в строительном "Бюро"; обнаружилась буржуазная тенденция "Бюро"; тогда Энглерт, оказавшись в среде рабочих, поддерживая их требования, метал громы и молнии против китов "Бюро"; инженер, архитектор, астроном, астролог, оказавшийся левейшим из членов "Иоганнес Бау Ферейн", способствовал и улаживанию социальных конфликтов.

Так рос Энглерт в месяцах постройки; не он возвышал себя; просто без него невозможно было обойтись: самый живой, самый талантливый, самый работоспособный, самый покладистый в социальном смысле, самый простой, и – очень сердечный: не в словах, а в поступках.

И оттого – то после Штейнера в теме Гетеанума тотчас же встает… Энглерт.

Помню первую встречу с ним; ранняя весна, лужок, бревнышко; я, в перерыве работ, выскочил наружу, сидят наши "молодцы", обнимая колени, кто – на земле, подостлав куртку, кто – на бревне; раскорячившись между ними ногами, в бархатной дешевой куртке, кто – то в очках, с пылающим от загара, коричнево – красным лицом, без шапки, напоминает веселого шалуна; но каштановая бородка, густые усы и золотые очки и особая пристальность прекрасно – добрых, но точно далеко от компании улетевших глаз нарушают иллюзию молодости; видно за всеми веселыми словами какая – то упорная дума, какие – то "резерва", что – то испытующее, ожидающее от нас чего – то, может быть, изучающее нас; и всякому станет ясно: простота простотой, веселость веселостью, но… не этим исчерпывается этот человек; вот он наружу – весь; и тем более ясно, что за этим "весь" – не выявляется тайна очень большой личности.

– "К нам, сюда!" – взмахнул рукой этот человек; и тут я узнал инженера Энглерта.

Я присоединился к компании; стало мне ясно, что Энглерт вертел разговором, как будто намерение его – экзамен вокруг него собравшейся молодежи: какие устремления, чем живут, что читали, насколько сознательны; и изредка, вскользь, – привески, к фразе, "как сказано у "Ницше"", "как практиковалось в греческой медицине", "говоря словами Абеляра".

– "Э, – подумал я, – это – тонкая птица: человек много думавший, огномной эрудиции, ее спрятавший в карман! Спрятавший, чтобы, подвязавшись фартуком, обивать пороги бараков, лазить, мерить, вычислять, замешиваться в кучки рабочих."

Так состоялось мое знакомство с Энглертом; и я заметил: он мне как бы "подмигивает", и в том [в том самом] смысле, в каком некогда изобразил в "Симфонии" новых людей, окончивших два факультета, но уткнувшихся в "Апокалипсис", заразившихся им, перенесших его в быт ищущих новых путей жизни[343]343
  Вторая Симфония. Драматическая.


[Закрыть]
; подмиг здесь – вопрос: «Не по пути ли нам?»

Из всех антропософов, мною встреченных, более всего Энглерт напоминал мне фигуру, вышедшую из "Симфонии" и ищущую своих новых путей, и в антропософии, к которой он недавно пришел, до которой он прошел большой личный путь, может быть, участвуя в коллективах, но разрывая с ними: дороги его оказались "новыми".

Теперь встретил он Штейнера. Я думал: "из этой встречи он сможет начать по – своему нечто, как Риттельмейер сумел найти путь к своей общине, подобно тому, как Моргенштерн нашел "единственный" стиль последних стихов".

Даже летучее первое знакомство с Эглертом отразилось мне уверенностью: 1) человек "Большой Звезды" в будущей жизни А. О.; 2) человек, до странности напомнивший мне "Симфонии".

И он меня в чем – то заметил; и точно подмигивал: "Знаю тебя!" Видимо, он меня изучал; потом уже, через два года, он мне признался:

– "Теперь я вас понял: я все понял в вас, перечитывая Достоевского."

И назвал черты одного из героев этого писателя.

В скором времени многое я узнал об Энглерте – человеке от М. В.В., с ним задружившей; и все, что она рассказыала о нем, лишь подтверждало мое впечатление; мне стало ясным, что Энглерт, это – Метнер или Рачинский, пришедший к антропософии, т. е. внесший в нее из прежних путей ворох антиномий, которые должен он примирить здесь; или… или… Энглерт… взорвется.

Уже в июне через М. В. В. Энглерт образовал небольшую группу лиц, интересующихся астрономией, в которую попал и я; он – вел беседы по астрономии; кружок не продержался; работы в "БАУ" съедали время Энглерта.

К этому времени у нас вышел с ним разговор вдвоем, в котором он меня удивил чрезвычайно: во мне нащупал он линию моих былых интересов к историческому розенкрейцерству и сказал нечто о Христиане Розенкрейце, меня задевшее.

– "Слушайте, Бугаев, если с вами случиться то – то и то – то, то придите ко мне и расскажите мне".

Удивительно, что через год с лишним со мною случилось то именно, о чем меня предупреждал Энглерт. Но я к нему не пошел: в 1915 году линия наших отношений так же странно испортилась, как странно и началась; не испортилась: КАК БЫ испортилась; мне казался Энглерт в какой – то странной, жутковатой дымке, – той дымке, о которой я слегка упоминал; я его сторонился, со своей стороны: он без всякой моей вины КАК БЫ стал сторониться меня.

Мы даже… едва здоровались с ним (бывали в Дорнахе такие странные отношения!).

К 1916‑му году немотивированной отчуждение нас друг от друга сменилось немотивированной дружеской тягою; я стал заходить в будочку к Энглерту, и у нас были интереснейшие ТЭТ – А–ТЭТ'Ы, в которых Энглерт вырастал передо мной, как умный, правдивый и интересный человек; но подчеркивалась в нем какая – то РОКОВАЯ ПЕЧАТЬ: им утаиваемая трагедия.

Все более и более я расслушивал мотив "Ин дер Нахт"; вперенность в жути плывущей к нам бездны.

Впоследствии я узнал: именно в дни нашей инстинктивной удаленности [нашего инстинктивного удаления] друг от друга, в дни дорнахских "ужасов", он жаловался на то, что не может более выносить явственно атмосферы "черта"; но ведь… и… я…

Не оттого ли, что мы были оба вперены в разверстую "бездну" Дорнаха, происходило это убегание нас друг от друга?

Перед отъездом я ему рассказал о том "странном." событии, о котором он предупредил меня (это было перед моим отъездом); в ответ на что он сказал пылкие, слишком пылкие слова о Штейнере:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю