Текст книги "Воспоминания о Штейнере"
Автор книги: Андрей Белый
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)
И я слезал со своей вышки; охваченный ветерком предрассветного холодка, я шел бодро [я шел в бюро]: кипятить себе кофе на электрической печке; там меня поджидал Поццо[323]323
Pozzo, Alexandr Mikhailovitch (1882–1941): juriste à Berlin, s'établit à Dornach en 1914 qu'il quitta avec Biélyi en 1916 pour retourner en Russie. Epousa Natacha Turguéniev, la soeur de la première femme de Biélyi.
[Закрыть], товарищ по вахте.
Делалось уютно и "фантастически".
3
Дорнах остается мне, как «Происхождение трагедии из духа музыки», это название книги Нищие, точно эпиграф ко многому, что жило в Дорнахе; сквозь романтику Дорнаха вымечались контуры сурового и страшного реализма: действительность мирового обстания и одинокий импульс доктора, борящегося со всем миром тьмы, – импульс, собравший кучу нелепых и за немногими исключениями беспомощных людей, из которых одна часть в Дорнахе, заболев эпидемией «мира сего», окарикатурила дело доктора, а другая часть, не заболевшая, со всею искренностью надрывалась над непомерною сложностью задач, вызванных Дорнахом, и производила впечатление кучки людей, старавшихся выволочить из огня тысячепудовые ценности.
Они ТАКИ сгорели вопреки всем усилиям: пожар Гетеанума и смерть доктора – два удара трагедии, подготовлявшейся чуть ли не с момента закладки; пожар Гетеанума, можно сказать, был уже подан отдаленным музыкальным звуком, едва ощутимым сперва; и даже – нежным: так безумие великого Шумана вызвучилось [вызвучивалось] задолго в прекрасных звуках "Ин Дер Нахт", "Фантазии", сонаты, посвященной Кларе Вик[324]324
Schumann: «In der Nacht» (Phantasiestücke op.12, Nr.5); Fantasie (op.17); Sonate op. 11.
[Закрыть] и в «Дихтер Либе». Наша совершенно исключительная любовь к первому ГЕТЕАНУМУ и нежность доктора к нему, может быть, были и слишком личны, пристрастны даже: оттенок страстный был в этой любви к выраставшим формам. Точно подсознания наши знали то, чего не знали сознания: это прекрасное, весеннее, юное существо – недолговечно; и мы не могли не налюбоваться на него; мы схватывались за него с жестом, как бы говорившим: «Останься с нами».
Этот жест разделил и доктор: и в нем сказывались в "учителе" человеческие, слишком человеческие черты; тут был он не только апостол Павел, апостол свободы, но и Павел, хвалящийся немощами своими: Павел неуравновешенный для того, чтобы в будущих тысячелетиях выявить РАВНОВЕСИЕ, более прекрасное, чем равновесие автора "Бхагават – Гиты".
Он точно хвалился Гетеанумом; у него был жест к нему просто пылкий: он точно хотел обнять это огромное здание и… прижать его к груди, и его смущали музыкальные звуки трагедии; и он в духе знал, что путь нашего движения, прошедший через Дорнах, станет ДО ТАКОЙ СТЕПЕНИ терновым венцом.
Одно дело теоретически знать, что распятие и жертва – неминуемы в пути вообще: и Христос знал, что Его ждет Крест; и это не мешало ему веселиться на брачном празднестве; но когда пришел ЧАС, и он молился ДО КРОВАВОГО ПОТА; и Он… вздрогнул. И было ясно, отчего доктор, духовный исследователь, не решился произвести духовного прогноза страшной судьбе первого Гетеанума, жуткой судьбе ряда личностей, вместе с ним так схватившихся за него, ведь и знаменитый врач порой не имеет силы произвести сурового диагноза над собою, или над любимой женой, но приглашает других диагностов для этой тягостной операции. Чувствовалось, когда он решился сказать – не открыто, а так сказать, под сурдинку и точно со вздохом, что судьба Гетеанума – сгореть (это было сказано ТВЕРДО); он для смягчения ЧАШИ ("ДА МИНУЕТ МЕНЯ!"), – прибавил аллегорическое "вероятно лет через семьдесят". В этой прибавке сказался отказ довести диагноз до конца: не от неумения, а от боли, от слишком человеческой, слишком пылкой любви к "прекрасному существу".
Оттого – то и эта наша общая с ним, пылкая любовь к Гетеануму (в высшем смысле СТРАСТНАЯ, но – да: СТРАСТНАЯ!). С первых нот этой любви развивались в нас в тональности не "Ду бист ди РУ" Шуберта, а в тональности цикла песен Шумановского "Дихтер Либэ"[325]325
Schubert: «Du bist die Ruh'.» (op.59, Nr.3, en mi bémol majeur). Le cycle Dichterliebe de Schubert fut écrit dans diverses tonalités.
[Закрыть].
Вспомните будто сияющие молодым весельем первые номера великолепного цикла ("ДИ КЛЯЙНЕ, ДИ РАЙНЭ"[326]326
«… die Kleine, … die Reine»: paroles de «Die Rose, die Lilie, die Taube.» en ré majeur (Dichterliebe).
[Закрыть] и т. д.); все овеяно цветами, солнцем, радостью; и эти цветы, солнце, радость, молодость, романтизм, идеализм – весна 1914 года: то первое зацветение вишен в Дорнахе, которое так поразило меня: Гетеанум среди белого моря цветов; и доктор, нас ведущий в бараки к огромным нетронутым формам душистого дерева: «Мы это вырежем!».
Во всем, что мы делали, стояла нота:
И невозможное возможно, Дорога долгая легка.
А дороги – то – "Зимнее странствие"[327]327
Schubert: Die Winterreise, op.89, Nr.10: «Rast» («… das Wandern hielt mich munter hin auf unwirtbarem Wege»).
[Закрыть]*(* Цикл песен Шуберта.
), – в долгой веренице лет; и то, как наспех вычисляли формы, и то, как молодежь свергала руководительницу резных работ Катчер, чтобы забрать в свои руки резное дело, и даже то, как я на два дня был выбран "Комитетом резчиков" художественным руководителем группы и получил в полное свое распоряжение громадный архитрав "Венеры" (а потом сбежал от него, как Подколесин от своей невесты) – во всем сказывалось чистое веселье удали. И тут же: над архитравным бараком пронесся ураган (в Базеле его не было), не тронувши ничего, но сломавший барак, в котором был – нерв работы; и в те же минуты доктор, читавший в Базеле лекцию, загремел как – то слишком тревожно, почти страшно, точно он грозил ужасному, невидимому врагу, казалось бы, без всякого основания; беспричинно ворвалась в Дорнах грозная нота; на миг все почувствовали, что невидимая туча ползет на нас. Никто не говорил о совпадении вскрика тревоги у доктора, вырвавшегося ни с того, ни с сего, и в ту же минуту, урагана, ломающего барак в Дорнахе и выгоняющего нас на две недели из него, но чувствовалось: все души отметили нечто, – на миг; и потом вновь: надежды, веселье, цветы, весна, наметившиеся браки среди молодежи, дети, веселый доктор.
А говоря откровенно, – задолго до первого звука эта нота особой, исключительной, дорнахской тоски и дорнахского томления периодически подкрадывалась то к тому, то к другому. И не даром, намечая лиц, могущих в Дорнахе работать, инициаторы предприятия, шепотом предупреждали со слов покойной Штинде и доктора, что основным критерием негласного отбора нас (такой отбор был задолго до нашего переселения) является даже не эмпирическая устойчивость в работе, – а – особого рода устойчивость, предполагающая верность делу и даже готовность пострадать, ибо в Дорнахе будет очень трудно и что далеко не все способны его выдержать.
Когда Рихтер, один из руководителей в этом отборе людей, сообщил нам, что мы отобраны и уже числимся дорнахцами, он с одной стороны как бы тащил нас туда, а с другой [с другой стороны] – предупреждал: "Держитесь и помните, что Дорнах – ряд испытаний в твердости".
И действительно: впоследствии оказалось, что многие из самовольно явившихся жить и работать в Дорнахе и не числившихся в списке специально туда приглашенных, – кончили плохо: дорнахский сворот всех осей и выявление там как бы новых измерений сознания оказался для них своротом с антропософского пути: и личные судьбы многих работников странно менялись в Дорнахе: "Меч разделения и нового соединения" выявлял неожиданную карму.
Дорнах приближал для многих тему ПОРОГА[328]328
Biélyi fait allusion au Seuil (Schwelle) du monde spirituel, с à d. à la porte de l'initiation, notion de base de l'enseignement de Steiner.
[Закрыть] И КАРМЫ, начиная с кармы… доктора: кто знал, что он едет туда и ведет за собою группу лиц, как бы выводя из мировой войны, – едет для выявления страшной действительности: нападений, разрыва со многими до сих пор «верными», стояния над горящим делом жизни и… смерти.
Должен сказать, что первое восприятие Дорнаха в первый день приезда сквозь всю новизну впечатлений – тоска, страх, сомнение, полная растерянность и утрата почвы под ногами: безо всякого основания, – тем более, что нас встретил ждавший нас Рихтер и тотчас лично повез A. A.Т. в Дорнах, а я… я – отказался… безо всякого мотива; мне казалось, что припадок тоски своей я должен изжить в Базеле.
А ведь появление у нас Рихтера, собственно говоря, означало привет доктора, потому что Рихтер в те дни был в благороднейшем смысле эмиссаром и агитатором от "дела доктора".
И сквозь приезд его к нам звучало: "Добро пожаловать" – от самого доктора.
Так в предвесенние настроения Шуберта была уже введена тема Шумана.
Она периодически подымалась сквозь гул весны, – все чаще, все грознее, пока не стала доминировать вовсе.
Продолжая свою музыкальную аналогию с "Дихтер Либэ", я скажу: скоро я стал подмечать в докторе точно вырывающийся в нем, но покрываемый радостностью, лейтмотив, связывающий для меня его с романсом из того же цикла песен:
Я не сержусь,
Хоть больно ноет грудь,
Хоть изменила ты[329]329
Schumann: Ich grolle nicht: «Ich grolle nicht/und wenn das Herz auch bricht/Ewig werlor'nes Lieb.»
[Закрыть].
Тема, ставшая фактом жизни его весь 1915 год, разрывая веселого доктора, глядела как бы сквозь глаза его – ИНЫМИ ГЛАЗАМИ, и эти ИНЫЕ ГЛАЗА глядели в пространство Дорнаха, не то на злые замки, не то на скоро открывшиеся злоупотребления "Бюро", не то на всех нас с таким выражением, точно у него ныла грудь, а он силился сказать:
– "Я не сержусь, потому что с ЭТИМ ничего не поделаешь; ЭТО – выявление крестного пути моего, моих близких, нас вообще: вообще мира".
Впоследствии не раз сообщалось нам со слов доктора: те уже явные, но весьма СТРАННЫЕ особенности Дорнаха, корень которых мне до сей поры неизвестен: Дорнах налагает бремена, неописуемые словами, так что корни всех объясняемых неприятностей, людских необъяснимых заболеваний, падений, ложных изломов, не говоря о внешних трудностях, так сказать, – В КОРНЕ КОРНЕЙ; и этот КОРЕНЬ КОРНЕЙ уплотняем в словах так: до Дорнаха – не было в нашем движении, так сказать, географического центра; оно было ВЕЗДЕ и НИГДЕ: в Берлине, Мюнхене, Христиании, Гааге и т. д.[330]330
Lieux de multiples conférences de Steiner.
[Закрыть]. Не ВЫПИРАЛО, ДОРНАХ – выкинутый на физический план – лозунг: здесь – штаб – квартира, а Гетеанум – шпиц – подобный громоотводу, или громоприемнику: точка, в которую падают молнии Люцифера и Аримана; а стало быть, и находящихся под их воздействием ОБЩЕСТВ и КОЛЛЕКТИВОВ; жить рядом с ГРОМОПРИЕМНИКОМ – не шуточное дело, предполагающее совершенно особую выдержку и даже: умение владеть ритмом поведения, как шпагой, отражающей удары активно.
И тут – то наметилась скоро уже совершенно особая нота доктора: пока мы попадались во всяческие просаки и наученные горьким опытом, убегали в себя упражняться в фехтовальном искусстве с домашнею, импровизированной шпагою (знаете, откидные от стен рапиры для упражнения с ними), – доктор был вынужден вынуть шпагу и защищать себя, Гетеанум, нас от одному ему зримых опасностей, не от КОРНЕЙ бед, а от КОРНЯ КОРНЕЙ.
В Дорнахе, скоро он как – то раздвоился, – на ЛИЧНОСТЬ и ИНДИВИДУУМ; "индивидуум", как бы поднявшись над куполами Гетеанума в космических пространствах, один на один с УЖАСНЫМИ ВРАГАМИ защищал нас; и потому – скрылся из поля нашего зрения, неся не функции благодати, а ВОИНСКУЮ ПОВИННОСТЬ: стал БОЕВЫМ ВОИНОМ, которому не до ПОМОЩЕЙ и СОВЕТОВ в малом масштабе; а личность его вполне опустилась на физический план мимо наших промежуточных душевных ДРАМ и ВЕСЕЛИЙ, чтобы просиживать ночи и дни над работою в поте лица.
Он боролся на ФИЗИЧЕСКОМ и ДУХОВНОМ плане, как никогда, а в нас выявилась вся наша "только душевность", душевно цеплявшаяся за него и душевно не понимавшая его в его жесте НЕ ОТВЕТА: тут именно.
Он как бы одновременно: духовно возвысился и физически вычертился до конца, отчего производил впечатление в иные минуты, точно он в чем – то невесомом, выявляющемся с такой щедростью, как бы выразиться: огрубел что ли; он давал удивительные фортраги, но уже не так качал нас на нежных ритмах; они – схватывали, встряхивали; внешне говоря: он бесконечно давал для мысли, познания и техники искусств, а многие требовали от него гиератики, тем, связанных с посвящением. Он и давал в эскизах, в деталях к заданию эти темы: но это были темы – разверзающихся бездн, висений над кручами, под которыми копошились УЖАСНЫЕ ГАДЫ (мотивы стекол); Гетеанум и… ГАДЫ; путь посвящения и всюду акцент на нотах раздвоения, заболевания, соблазна, который надо разглядеть.
ГРААЛЬ был убран, а МОНСТР и ЧЕРЕПА появились в мотивах стекол. В иные минуты меня охватывал грех ропота: да ведь это ДВУСМЫСЛИЦА, это – заострение до чувства греха манихейских тем.
Я еще не видел, что не доктор – двусмыслица, а двусмыслица все, что заваривается вокруг; и опять – таки: не люди, стоящие к нему близко, двусмысленны, а ситуация выкинутого лозунга, равного объявлению войны тьме и обложившая тотчас нас тьма – явление столкновения двух смыслов: ТЕМНОГО, борющегося со СВЕТЛЫМ.
Об этом – то и предупреждали нас издали; для того – то и производили отбор людей, долженствующих [долженствовавших] связаться с Гетеанумом.
Не о внешних трудностях шла речь.
И как внешней рамой этой внутренней борьбы обвела нас судьба борьбою народов; и гром пушек врывался в звуки Шумана и Шуберта, раздававшиеся с дорнахского холма.
Лишь позднее, интерпретируя слова доктора о тяжелом пути друидского посвящения, я открыл в нем те ЧЕРТЫ, которые Дорнах нам бросил в лоб: сомневаться во всем, все раздваивать, подвергаться всем ужасам действительных нападений.
И – выдержать!
Это и была вторая тема Дорнаха: первая тема романтика весны, вторая тема – трагедия трезвости и переход к духовному реализму; для скольких он был отказом от духа.
Вот что я называю происхождением ТРАГЕДИИ ИЗ ДУХА МУЗЫКИ: все темы этого сочинения Ницше разыгрались там.
Дорнахская весна прозвучала МУЗЫКАЛЬНО; отсюда и чувство романтики; нигде не стояли звуки музыки над нашим движением так, как там; в Дорнахе пелось: музыка лилась; и лились эвритмические жесты; вся резьба Гетеанума – верч и хоровод форм; Гетеанум – форма в движении; и все вокруг двигалось; и движения стали разрывать души; вместе с тем: на Дорнах надвигались тьмы ВАРВАРСКОГО ДИОНИСА, которые надо было уметь еще и отразить строем колонн и ЗАКОНОДАТЕЛЬСТВОМ; эти тьмы – извне: кровавый дионисизм войны, соответствовавший вполне поднятию темных стихий в нас, ибо НАС СТАРАЛИСЬ НАДУТЬ темными стихиями бессознания [без сознания] (теми уродами, которые поднимались из бездн, над которыми проходил посвященный – мотив стекол); а строй законодательства, выколачиваемый вместе с колоннами и архитравами – выработка критериев общественной совести и морали, обнявшая весь тяжелый 15 год, и окончившаяся не полной победой, но лишь – перемирием.
Но тогда же наметился новый дорнахский аполлонизм и новая странная ТРЕЗВОСТЬ, которую мы уносили и которая порою так шокировала тех, кто не прошел кусочка "Дорнаха".
Эта "трезвость" разложила не одну душу в Дорнахе.
Идя в Дорнах, мы шли в ночь; и мотив Шумана "Ин дер Нахт" – не только аналогия.
Не даром: в Дорнахе именно стал приближаться Шуман к моей душе.
И личность доктора часто стоит мне в Дорнахе с печатью шумановского выражения на лице: я его вижу вперенным в ночи.
Он – первый вахтер Дорнаха: бодрствовал в духе ночами, чтобы днем печать переутомления бросалась нам явно в глаза и чтобы мы спрашивали себя:
– "Что с доктором?"
4
Две темы Дорнаха – Шуберт и Шуман: весенний, легкий и горний романтический идеализм и трагическая до безумия романтика реализма дорнахской действительности взвывающая к «герою» в нас в самых трезвых обстоятельствах жизни; стиль Новалиса и стиль… Гоголя, небесное видение и вылезание РОЖ и МОРД: из всех углов. Две темы, встречаясь, вызывали сложнейшие, может быть, небывалые контрапункты, в которых про двойственные лики Леонардовского символического анатомизма можно было сказать: «Это – что: это – цветочки!»
Оттого и двойной взор доктора: молодой, свежий, окачивающий нас легкостью "темы и вариации" Шуберта; и сквозь него – ИНЫЕ "глаза", вперенные в мрак сгущавшейся ночи: "индивидуум" в докторе, ставший воином, обнажившим меч; и – личность доктора, как бы сходящая с пьедестала, чтобы стать в хвост и записаться в корпорацию художников, чтобы скромно молчать на пожимание плечей "гениального" (?!) художника Седлецкого[331]331
Siedlecki, Franciszek (1867–1934): peintre et graphiste polonais, collaborateur de la revue symboliste polonaise Chimera. Oeuvra de 1914 à 1919 à la sculpture des v>traux du premier Goethéanum.
[Закрыть]: «Доктор Штейнер дал детские рисунки для стекол, а я вот покажу, что значит стиль подлинного художника!»
И – вот слово: пересечением всех воспоминаний о докторе является мне портрет доктора на фоне дорнахского ландшафта; так пересечением многих плоскостей его деятельности в Дорнахе мне является плоскость художественная: доктор – ритмизатор, тематик, дирижер, режиссер; симптоматично: когда перевезли постановочный инвентарь 4‑х мистерий из Мюнхена в Дорнах и поставили его в застенных пространствах, то мы, шныряя по всем закоулкам "БАУ" (так звали мы Гетеанум), постоянно натыкались на пылившиеся "алтари" трех гиерофантов мистерий, на которые мы почтительно взирали из зрительного зала в Мюнхене: "алтари" гиерофантов сошли с пьедестала; а два красных постановочных кресла, кричавшие со сцены огнем, оказались в столовой доктора, где мы пили чай: они понадобились, как просто мебель; и они придали столовой стиль чисто художественной экстравагантности в смысле БОГЕМЫ, понятой в благороднейшем смысле.
И сам доктор Штейнер, так сказать, подхваченный художественной молодежью, отдался этому стилю: стал его ритмизировать, возвышать; и, возвышая, в него воплощаться [воплощался]. И отсюда в печатях его личного выявления выявлялись, модуляционно "фортиссимо" и "пьяниссимо"; и – острые углы между ними: порыв – замирание – порыв; или: два диаметрально противоположные порыва на пространстве получаса; но всегда за сложнейшими углами ПОРЫВОВ как вариаций – точка ТЕМЫ этих вариаций, или двойной взгляд, в котором Шуман и Шуберт пересекались в нам уже недоступных духовных высотах; и если бы мы увидели точку действительного пересечения сложного контрапункта тематики, мы бы ахнули: мы увидели бы КРЕСТ; и на нем – третий, шестой и девятый час доктора; одни бы горько зарыдали; другие бы, усомнившись, бежали прочь.
Я это чуял; но пока я жил в Дорнахе, мои личные чрезвычайно сложные и трагически складывающиеся переживания отвлекали меня от доктора, взятого в этой ноте; и я впадал в сон своих разыгрывающихся "душевностей";. "стенная рапира" для домашнего упражнения в ритмах фехтования именно мои личные драмы, которые должны были нечто СКОВАТЬ В ДУШЕ. Словом: стенная, домашняя рапира или – противник, импровизированный для упражнений в будущей борьбе с настоящим противником, – сказать парадоксально: ЛЮЦИФЕР. Все необычайно люциферизировались в Дорнахе; но прививка люциферизма, опять – таки, – прививка: для одоления и приобретения СТОЙКОСТИ в борьбе: с настоящим врагом.
И этим врагом был Ариман.
Весьма тормозили темп жизни в Дорнахе личные бунты, романы, страсти, трагедии, скандалы; но не они сразили доктора; не они сожгли Гетеанум. По сравнению с действительными, духовно – физическими опасностями Дорнаха, люциферические, душевные бури в иные минуты были оттягивающими припарками.
Не Люцифер, а Ариман, шел на Дорнах.
И как отрицательное электричество вызывает на противоположном полюсе положительное, так приближение грозовой аримановой тучи сказывалось на жизни Дорнаха истечением через острия душевных "Я" люциферических сил; отсюда – во всех смыслах "романтика" Дорнаха: и романтика мрачных мин и поз, в которые мы впадали, запахиваясь перед доктором в "РРР" – романтический плащ, и романтика светлых чувств доходящая до того, что каждый в чем – нибудь "перебарщивал", утрируя свои же хорошие стороны, и блуждая по Дорнаху эдаким ДОН-КИХОТОМ; дело доходило до того, что иные приезжали не столько для работы, сколько для того, чтобы "приложиться" стамезкой к деревянной стене в надежде, что из стены потечет на них благодатное МИРРО; случался неизбежный кувырк: с груды ящиков перед деревянной формой – в сор и пыль; "полиелеи" также кончались "многоскандалием", – как, например: ночью никто не мог остаться в пространствах Гетеанума, кроме корпорации сторожей (из нас); и вот, кто – то из нас заметил, что на лесах, под куполом, стали попадаться: апельсинные [апельсиновые] корки, бутылки от сельтерской воды и т. д. Кто – то после работ утаивался в пространствах стройки; и – проводил там ночи; пространства были слишком велики: обход их занимал минут 40; можно было, лавируя меж сторожами, успеть улизнуть.
Стали ловить убегающего "ррр" – романтика: и – поймали с поличным почтенную, образованную, весьма неглупую американку; что же обнаружилось? Ей так нравилась романтика ночи в "БАУ", что она стала в нем оставаться, улизывая от вахты.
Этими "дон – кихотскими" поступками полон Дорнах; порою переполнялся он "Дон – Кихотами" и "мрачными личностями" (ВЧЕРА и ЗАВТРА – трезвыми людьми). Не надо забывать: в другой плоскости они же выволакивали Дорнах, как умели, из ухабов; это действовала, я бы сказал, механически, люциферизирующая сила от приближения черных туч отрицательного электричества – извне.
Шел Ариман.
Стало хуже, потом, когда очаги отрицательного электричества возникли внутри Гетеанума и разряды гибельных молний не ударяли извне, а взрывались внутри.
Доктор сосредоточил силу борьбы в себе с Ариманом; на Люцифера не обращал он такого внимания; Люцифер тут был производной величиной: БЫЛ ЛЮЦИФЕР ОТ АРИМАНА.
Как бы то ни было: из облака моих люцеферических переживаний и доктор Штейнер виделся мне окрашенным люциферически в иные минуты: каюсь в этом откровенно; лишь потом в ряде лет начался во мне гнозис моего собственного "люциферического" бытия в Дорнахе; и я был то "Дон – Кихотом", то "мрачной личностью", – попеременно. "Дон – Кихот" мечтал о счастье взять на свои плечи КАРМУ Дорнаха, а мрачная личность заявляла бессмысленно, что она наденет НАРОЧНО самый экстравагантный костюм и станет НАРОЧНО на дороге, по которой ходит доктор: в нос всем; и главным образом: доктору и М. Я.; об этих моих "мрррачных" решениях скоро узнавал доктор: и про то, что я его обвиняю то в том, то в этом; и про то, что я собираюсь "нечто" выкинуть: в нос "ВСЕМ, ВСЕМ, ВСЕМ!"
С невероятною добротою и мягкостью в ответ на это "все" он звал: отужинать; и похлопывая меня по плечу, говорил: "Это у вас в крови бродит произведение, которое вы должны написать". Дело кончилось тем, что он меня с отеческою ласкою, с грустно – комическою улыбкой погнал из Дорнаха в горы: "Поезжайте! И – смотрите: не возвращайтесь ранее шести недель; и не возвращайтесь без эдакой вот рукописи!" Он при этом показал, какого размера должна быть рукопись: по – моему, – она должна была весить: не менее пяти пудов.
Разумеется: это был шарж – гротеск; "мрачная личность" попала в горы и развивала свою "ррромантику" в нос не людям, а снежным пикам; вернулась же в Дорнах с рукописью: это был "Котик ЛЕТАЕВ", который – чистейший плод дорнахских месяцев; он, можно сказать, выстучался на архитравах; ЭЛЕКТРИЧЕСТВО стало мирно истекать из острия пера.
Так было со многими.
И роль доктора, присутствовавшего при этих наших дорнахских лихорадках, – невыразимая просто; мы в собственных глазах ПОДЛЕЛИ, а он – добрел; и приближался к нам: на наших "аурах" выявлялись черт знает какие ржавчины, а он, продолжая добреть, роднел.
"Просто отец родной", – хотелось воскликнуть в иные минуты; не фигурально, действительно, многим он омыл ноги: не гиератически, а как просто добрый, добрый, добрый, всепрощающий, мудрый, старый человек, у которого хватало (и в это время!) тепла, чтобы, где можно, согреть нас; а иные, стыдно сказать, брыкались.
Никогда, нигде я не видел в нем такой ПРОСТОЙ ЧЕЛОВЕЧНОСТИ.
Оговариваюсь: это относилось, говоря метафорически, к РЖАВЧИНЕ наших аур; ржавчина – процесс окисления и итог "люциферического" горения душ в Дорнахе.
Совсем иной тон у него проявлялся по отношению к СИНИМ пятнам трупности, выступавшим в Дорнахе; разложение крови дымами Аримана, отдача себя этим венозным дымам, – приводила его в ярость. И я нигде не видал в докторе такого гнева, такого грома, такой угрозы, которою он начинал разражаться в те самые дни, когда он так явно добрел но отношению к энного рода дефектам ИНОГО СТИЛЯ.
Одни болезни он нежно целил; в других случаях отсекал безжалостно члены общественного тела; и стоял с рукою, твердо показывающей на выход из Гетеанума для иных: "Вон отсюда!" – говорил его жест.
Один момент он стал ледяным, немым; и мы знали, что жест, который он готовит, есть тот же жест с "вон", но обращенный к обществу в его целом; оставалось складывать сундуки и разъезжаться, а недостроенному Гетеануму стоять заколоченным и мокнуть под дождем.
5
В эти дни вспыхивали в нем порывы невероятной силы. И жесты его превосходили превосходную степень.
С таким жестом он пробежал однажды мимо нашего домика, возвращаясь с холма. Я был в кухне; дверь на террасу была распахнута; я встал на пороге: и – что такое? Из – за деревьев несется доктор, бросив в ветер развевающийся сюртук, с опущенной головой; весь жест – дикая мрачность; вихревой лет черного пятна и сжатая, вниз и назад откинутая рука; не успел я сделать шага вперед, он, пролетев сажени, рванул калитку; и – бац: она захлопнулась; и – вспрыг через ступеньки к себе на крыльцо; и – рыв рукой дверной ручки; и – бац: дверь захлопнулась; и опять: бац: но уже внутри дома, со второго этажа, где был его кабинет; расстояние между двумя бацами – две – три секунды (он даже не летел вверх по лестнице, а вспрыгивал по ней, вероятно, – гигантскими шагами).
Звук ЗАХЛОПА меня ужаснул: звук ярости! И бег по дорожке: преследуемого убийцы; или – преследующего убийцу; так даже не бегают на пожар.
Несколько минут я стоял, ужасаясь: "Что случилось?"
В контексте последующего [последующих дней] – ничего особенного, т. е., очень много: к МНОГОМУ мы привыкли в те Дни. И, более нас: привык доктор.
Именно в эти дни его расстроили сплетни бездельниц, рассказывавших о молодежи гнусные небылицы; в частности: сплетня об одном молодом и не подозревавшем о сплетне норвежце, переступив порог общества, бегала среди арлесгеймских и дорнахских крестьян; увидевши, что дело плохо и что МИФ грозит репутации невинного человека, он сам пошел в деревню произвести "следствие", в результате которого сплетня была уничтожена в корне.
Он спас репутацию.
Неужели ему, пере – пере – груженному всем, приходилось еще и обивать пороги крестьянских домиков?
И в те же дни я видел его в другом жесте: в жесте – "экс – цельсиор" над всем мелочным, сплетенным, страшным; наперерез, сквозь тучу к очищающему действию просветления во всех нас феноменом искусства, сплетенным с днями окончания работ над малым куполом, – с днями, в которых он видел созревающий духовный ритм: именно в эти дни купола, так сказать, подносились небесным высям как умилостивительная жертва за мировое окаянство, в частности: окаянство всех нас.
Надо было извлечь в душах жест этого вознесения; души же были замараны, растеряны, унижены, ржавы; шла – свара, начавшаясь ДО и окончившаяся гораздо позднее; надо было именно в эти дни хотя бы группе людей найти в себе Ариаднову нить, чтобы пройти в ХРАМ ДУШИ [ХРАМ ДУШ], чтобы найти храм души [храм душ] и в нем, в этом храме, хоть в жесте едином (в счет будущего) оправдать дело любви, дело проваливающегося у всех на глазах Гетеанума; это было сверх сил; и он не мог не надрываться; он мне виделся поднимающим одною рукой и все камни "Гетеанума", и всех нас, ставших КАМЕННЫМИ БОЛВАНАМИ: ИМЕННО К ЭТИМ ДНЯМ.
И он – поднял.
Если бы вы видели этот жест поднятия; ничто не надрывалось в нем; легкий зигзаг руки, исполненной эвритмии и означающий: "Выше, выше, – эксцельсиор!"
Сквозь дионистический разрыв встало [стало] видение "Аполлона" (вспомните "Происхождение трагедии").
Аполлонов сон, или миф, – лекции о Гете и поданная им, режиссером, – всем – постановка последней сцены драмы "Фауст".
Жест посвятительный стал искусством; искусство же было приподнято: до мистерии!
Две превосходных степени двух тем перекрестились в нем; и мне впервые в докторе открылся новый аспект: аспект режиссера в новом, грядущем театральном действе.
Театральный курс лишь позднейшее, так сказать, абстрактное оформление произведенного им жеста.
То же страдание, которое стояло за ЖЕСТОМ, было от нас занавешено: действовала плане эстетики художник – доктор, в то время как ДУХОВНЫЙ ВОИН в нем изнемогал в борьбе.
6
Исключительная трудность Дорнаха, – как сказать о ней? Она слагалась из нагромождения разных пластов трудностей, отражающих разные планы жизни.
Извне думали: "Хорошо им в Дорнахе: видят Штейнера, эгоистически упиваются звуками небесных гармоний, когда кругом льется кровь!" Вот первая трудность для имеющих сознание и совесть людей, подчас ГЕРОИЧЕСКИ выдерживающих свою ренегатскую репутацию; АБСТРАКТНЫЕ ЭГОИСТЫ – так называли нас в положительной степени; РЕНЕГАТЫ – сравнительная степень; и, наконец, – превосходная: "предатели отечества!". Мы, дорнахцы, более чем кто – либо знали, что это так: каждый, получал письма с родины; по намеку восстанавливал картину целого; и когда в письме стояло "дивлюсь тебе", я прочитывал "ВОЗМУЩАЮСЬ". Ведь мы, бесчувственные эгоисты, ходили по Дорнаху часто с ободранной кожей; на то и обнаженные нервы, чтобы чутко реагировать на "вторые смыслы" получаемых писем, а ответить на эти ВТОРЫЕ СМЫСЛЫ нельзя было: ВОЕННАЯ ЦЕНЗУРА.
И делалось непонятным, почему мы там сидим.
А мы сидели, читали газеты всех стран (русские, немецкие, французские и т. д.); и ясно видели: по одинаковому ругали – французы немцев, немцы – французов; одинаково выдвигались [выдвигалась] "доблесть" своих и "гнусность" врагов. Уже это одно [одно это] знание, а не воздействие Штейнера, или антропософии, делало нас бесчувственными к иным стилям выявления "патриотизма", и дорнахские "антропософы", большинство которых начало с максимума партиотических чувств (эпоха "военных страстей" в Дорнахе), действительностью, т. е. критической неослепленностью, были приведены к ликвидации "фальшивого" патриотизма (настоящий патриотизм и был и оставался); наконец: у нас был опыт 3‑х-4‑х месяцев: представители воюющих стран, пылко любившие родину и помнившие ее особенно (разве не ТЯНУЛО порою на родину нас?), кидавшиеся Друг на друга, – не только не убивали друг друга, но и не было ни одной потасовки; яростные споры в кантине, нежелание уступить "пяди" друг другу; и, в решительный момент, когда выяснялось, что договориться нельзя, шли плечо в плечо на общий ФРОНТ РАБОТЫ: работать никто не неволил; "охота" оказывалась "пуще неволи": ведь у каждого до войны работа была вколочена в здание; ведь у нас был наш "МАРС", который лишь мы могли достучать, который давался таким трудом, терпением и побеждавший все любовью; мне было бы больно, если бы у меня отняли "Котика Летаева" – недоработанным; а ведь "МАРС" был таким "Котиком Летаевым"; увезти его с собой нельзя: он вколочен в "БАУ": доктор хвалил "МАРС"; и только мы могли его окончить; у каждого был такой "МАРС", а целое, схватившее все "МАРСЫ" – Гетеанум и дело доктора: а это дело – дело любви и мира, противопоставленное войне: утверждать "на земле мир и в человеках благоволение" в дни, когда мир охватила война, значило: приподнять этот "мир" в сферу духа и в сферу культуры, которые "зла не мыслят". – "Абстрактный пассифизм" – пожимали на это плечами, стало быть не РЕНЕГАТСТВО, а только ГЛУПОСТЬ; спасибо и на этом! – хотелось ответить.







