412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Белый » Воспоминания о Штейнере » Текст книги (страница 18)
Воспоминания о Штейнере
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:29

Текст книги "Воспоминания о Штейнере"


Автор книги: Андрей Белый



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)

Но – "глупость" ли?

Глупостью в те дни мне казался, например, пошлый дон – кихотизм русских "патриотических" лозунгов, согласно которому надо было окровавить миллионами жизней Европу оттого, что 80-летний выживший из ума старик (Франц – Иосиф) пригрозил маленькому народцу, выделившему из себя убийцу эрц – герцога, явно подуськанного закулисной игрой дипломатов "Антанты", чтобы под благоприятным предлогом (заранее учета сил) вызвать позера Вильгельма на внешний предлог к войне и отхватить Эльзас согласно плану: ведь книжка под заглавием "Раздел Германии" продавалась свободно в газетных киосках Базеля в 1912 году; прочтя ее тогда, я подумал: "Вот оно что!" Чтобы заткнуть рты, надо было: убить Жореса (за одного Жореса стоило перевешать всех патриотов в кавычках), пырнуть ножом в Распутина, посадить в тюрьму Карла Либкнехта и т. д.; не смешно ли: мужик Распутин, Жорес, Либкнехт, русский писатель Белый и немецкая графиня Калькрейт (впоследствии [впоследствии немцами] на эту скамью подсудимых был посажен и Мольтке, внявший нашептам "предателя" Германии Штейнера; по версии же "Антанты" – "шпиона" Германии[332]332
  Biélyi fait allusion à une calomnie dont fut victime Steiner, l'accusant d'avoir é-té auprès du chef d'Etat – major von Moltke, l'instigateur occulte de la défaite allemande à la bataille de la Marne.


[Закрыть]
) – эти ничем не сходные личности и сколькие другие МИГОМ МИНУТЫ чисто механически оказались в ПРЕДАТЕЛЯХ ОТЕЧЕСТВА; надо было вместе с русскими ДУРАКАМИ и ДУРАМИ кричать: «Все – для Антанты: миллионы крестьян должны быть разорваны бомбами, чтобы отстоять Верден, оттягивая своей кровью силы немцев!» А в это же время с убийственной деловитостью из среды французов и англичан приходилось выслушивать: «Следующая война – с вами» (с русскими); она и была, когда огромную страну, только что отдавшую миллионы за Эльзас, блокировали; и голодным тифом, т. е. убийством миллионов ответили «союзники» на миллионы убитых из – за Эльзаса и Вердена: кто добывал французом Эльзас? Русские «патриоты». Кто отнял у нас Бессарабию? Патриоты – союзники.

Утверждали наглую ложь: "Война за мир". И вместо мира: зреют новые "мировые войны". Кричали о варварстве "газовых" атак; и уже: заготовлены "газовые" запасы главным образом кричавшими.

"Глуп" ли я был, если мне это стало ясно к январю 15‑го года? И не в глупое ли положение попали иные из кричавших о том, что они возьмут Берлин, и оказавшиеся через 3–4 года взятыми Берлином в моральном смысле, когда из Берлина именно усилиями немцев – публицистов началась в Германии мода на них, как на "русских философов".

Не дурацкое ли положение: громить "врага", чтобы сейчас же позволить ему себя "увенчать лаврами"? Если нам, русским в Дорнахе, открылась фальшь и слепота грошевого патриотизма, то многим немцам тогда именно открылась вся грошевость " Людендорфов".

Так "внешние" споры с врагами "по положению" в Дорнахе при внутренней охваченности делом культуры противопоставились внутреннему раздвоению двух патриотизмов: патриотизма и "фальшивки", сделанной из него.

Девятнадцать наций Европы, под куполом Гетеанума, каждая, верьте, переживала собственную, глубокую, тяжелую трагедию… из любви. Это было тоже своего рода "Происхождение трагедии" из "Духа музыки"; но трагедия дорнахская была – подлинная, а "Дух музыки", дувший в уши из писем с "родины", был инспирирован какофониями "фальшивок"; не "музыка", а – рев; не "дух", а – вонь.

Не забывайте: каждый из дорнахцев, "предавший отечество", имел в отечестве фальшивкою оболваненных близких Друзей, отцов, матерей, сестер, братьев; и эти одурманенные, менее нас видевшие близкие, нас "отлучали" от нашей любви к родине, которая тем острее переживалась, чем более были мы отрезаны от нее; разве нас не тянуло вопреки всему "домой"? И разве в этой тяге не осознавалось вопреки всему, что во имя "дома" мы не можем по долгу и из любви бросить то, что мы делали в Дорнахе; и "ренегаты" иные так разрешали вопрос; шли на призыв; и, пронизанные пулей, умирали в сражении. Разве нам не было тяжело от немцев – шовинистов (и такие бывали). И разве немцам – братьям не было тяжело, когда я, например, бросал в кантине им обвинения? И разве мне самому не было тяжело, обвинив немца, неповинного в разрушении соборов и уже обвиненного в Германии в ренегатстве, когда вернувшись домой, я получил с родины: обвинение в ренегатстве!

Одна [однако] пережитая трагедия сознания на военной почве была конкретнее обвинений, бросаемых нас с родин: в чувстве реального преодоления ее рождалась новая связь с со – обреченными на обвинение братьями. Именно в военные годы появились в Дорнахе ростки культуры, посеянной "немцем", – ростки, с достаточной полнотой оцененные, например, ныне в Англии (школьные задания, эвритмия и т. д.).

А европейская "старая" культура до сих пор не может сложиться после того, как война ее растрясла.

И ее симптом – сочинение: "Гибель Европы".

Она стала: культурой гибели.

Легко об этом теперь писать, а каково это было тогда переживать?

Вот один из дорнахских "тернов", и более всех "терн" вонзался в чело доктора; не сомневались – сколькие: Штейнер – немецкий агент; Гетеанум, нами высекаемый – "для вида"; суть – в "бетонной площадке", замаскированной "немецкой крепости" (такие слухи ходили – в России, во Франции); и тот же "агент" в Германии травлею официальных военных органов уже в 1922 году, выдвигался, как эмиссар "Антанты".

Два обвинения, которые он нес, в те именно дни, были ему крестом; и мы старались – стоять около.

Из этого вытекали все глубоко неприятные и перманентные переживания действительных слежек со стороны всех контрразведок, хождений по пятам, надзора за помещением, подглядываний в окна, неофициальных обысков во время отсутствия, выворовываний из запертых комодов циклов, писем и других документов; все – было воистину; описанный мной переезд из Дорнаха в Петербург летом 16 года в отношении к "шпионам" – не выдумка, а зарисовка с натуры ("Записки чудака"). Я бы мог начать ее с конца 14 года.

Посадили ШПИОНОВ и ЭМИССАРОВ внутри общества; они проскальзывали в А. О. где – нибудь на стороне; и, явившись в Дорнах, в качестве "членов", сидели с нами БОК – О–БОК, не пропуская ни слова доктора, который более всех это знал и должен был молчать, подавая нам лишь знак: к молчанию. Были, вероятно, не только агенты разведок, но и опытные ПРОВОКАТОРЫ, имевшие свои, гнуснейшие, задания; и – между прочим: "военно" мутить нас; и – проваливать "Дорнах": отсюда и "национальные группочки", противопоставленные ядру работников.

Представители "ядра" вели себя, как немец Людвиг: он жил братски со всеми; и, вероятно, – проклинаемый с родины; стукнул час, и он, пожав нам руки, пошел под Верден, где французская пуля его уложила., Так вели себя "предатели".

А "патриоты", налетев из Германии или Франции, начинали шушукаться: "Не понимаю, как это возможно!" Оплевывали "предателей", нас, брали "ванну" из лекций доктора, любовались плодами нашего "окаянства" или Гетеанумом; и – разъезжа лись на родины; хуже того: они посылали через границу письма с личными характеристиками, иногда подлейшими, – нас: так мы попадали в "списки" контрразведки.

Наконец доктор взорвался: и – загремел: "Если вы хотите, чтобы завтра нас разогнали отсюда, – пишите письма на 20 страницах через границу!"

Был надет самоцензурный корсет, но – поздно: из Франции писалось, например, – по моему адресу: отсюда – особенное внимание ко мне в дни возвращения в Москву: в дороге, на всех границах.

Нас унижали не только на "родинах", унижали и в Дорнахе: и "налетчики", и праздно – болтавшие рантьерши.

Присоедините к этому: тупую ненависть к нам со стороны многих "антропософов" за то, что люциферизированных "Дон – Кихотов" и "мрррачных личностей", измученных, обалдевших, не показных, большей частью бедняков, попавших в труднейшее материальное положение, он полюбил вопреки их "мрррачности"; и не отдал на растерзание.

Вокруг нас, воистину, щелкали волчьи зубы.

Присоедините еще: действительные, все росшие сложности и трудности самой работы, оскудение материалов, средств, наших сил в выраставшей неопределенности положения. Присоедините еще: плотное кольцо незаинтересованных ненавистников в среде мещан, рассказывавших гнусности и небылицы для веселого "го – го" за пивом, в кабачке, но вгонявших друг друга в тупой азарт: "Трави, бей их!" Присоедините за их плечами ютящихся в тени иезуитов и иных "оккультных" врагов дела доктора, нащупывавших нас иногда невидимыми пулеметами. Присоедините к этому всему, что в Дорнахе именно вскрылись гнойники всего больного и воняющего разложением, что тихо ютилось, распределенное по всем странам Европы на протяжении 10 лет; в Дорнах притянулось все это; и все созрело; здесь чистились конюшни, зараставшие грязью в Берлине, в Мюнхене, в Штутгарте; мы, не виноватые в вони Мюнхена, простите за выражение, – провоняли ею; в Дорнахе вышли из общества те, кого мы вчера видели в первых рядах: почему здесь, – а не в Берлине? Почему мы, работавшие над постройкой, были вовлечены в то, что не имело никакого отношения к постройкам, а, например, к Вене, в виде гнусностей австрийки фон "Ч", обрушенной частью и на нас, как козлов всеочищения. Был момент, когда весь Дорнах был отравлен, и в домах, и на стройке; и лишь маленькое пространство под куполом, куда мы спасались работать, оставалось чистым; и мы, как воры, из дому пересекали зону вони… под купол. Присоедините еще полуобъяснимый факт, что группа работников, на которых свалились все тяжести эти, состояла из лиц или семей, точно врасплох застигнутых вполне неожиданными личными трагедиями, созревавшими в годах, не здесь, но разразившимися – здесь.

Не мне пришла в голову мысль, что ДОРНАХ стал выявителем кармы; она была мне подана кем – то из "старших"; но должен сказать: моя КАРМА определилась в Дорнахе: карма лет.

Странное совпадение одновременно разразившихся личных драм в коллектив драм увеличивало процент "мрррачных" личностей; осенью 15‑го года я не видел в Дорнахе ни одного не мрачного лица; зато: среди мрачных лиц стали попадаться и лица явно больные: лица заболевающих неописуемыми нервными болезнями; они потом – выздоравливали.

И, наконец, последнее, о чем говорить труднее всего: разразился ряд поистине странных, поистине страшных, ничем не объяснимых инцидентов, совпадений, "чудес в решете", перепутавших до конца и так запутанные карты жизни. Я апеллирую к свидетелям тут, переживавшим это; и я констатирую: ВНЕ ДОРНАХА ЭТОГО НИКОМУ НЕ РАССКАЖЕШЬ; не хочу подать повод назвать себя суевером; но – протекло уже 13 лет с осени 15‑го года, когда мне казалось, что ЗЛАЯ СИЛА, появляясь среди нас, едва ли не воочию делалась видной – НЕ МНЕ ОДНОМУ: инженер Энглерт был "мужиком" крепким; а и он не выдерживал этой тональности "страшных" повестей в стиле Гоголя.

Соедините все, и вы поймете: ДОРНАХ был исключительно труден.


7

Я провел в Дорнахе два с половиной года; и после в нем не был; воспоминания мои о нем – далекое прошлое. Но уже при мне складывался тип антропософа «дорнахца»; и я «дорнахцев» встречал в 22-ом и 23‑ем годах; наконец, – был период, когда я полагал, что я в Дорнахе водворюсь навсегда; во мне жили черты слагающегося «дорнахца».

"Дорнахцы", – сплотившаяся около Гетеанума группа людей, вынесшая в тяжелейшие годы тяжелейшие удары, нанесенные антропософскому движению; они заслуживают глубокого уважения; и даже: удивления; это главным образом люди, которых переместил в Дорнах порыв любви; они доказали на деле, что не одно эгоистическое удовольствие качаться на ритмах под кафедрой доктора Штейнера и даже не одно намерение "лично учиться" привело их в Дорнах, а желание помочь делу. Это – огромный плюс. Плюс второй: для скольких перемещение в Дорнах – итог огромных усилий; и моральных и материальных.

Огромный дефект антропософской общественности есть тот, что эта общественность заключена в скобки другой общественности: "европейской" общественности, "буржуазной" и косной; буржуазным духом несет из скольких центров; ограниченный рантье, увы – явление нередкое среди антропософов. Дорнах в мое время приятно выделялся потенцией к иной общественности; дорнахская рабочая группа в мое время в среднем – БЕДНОТА, делавшая героическое усилие, чтобы материально просуществовать в Дорнахе; ведь "принцип оплаты труда" был отвергнут (да и при желании оплатить огромную, тяжелую работу в годах, – она неоплатна: у "общества" не было на это средств); исключения бывали для впавших в катастрофическое состояние, помощь в виде оплаты, – не правило, а исключение. Достаточно сказать, что Катчер, с которой воевали резчики на фронте искусства, ассигновала на жизнь в Дорнахе небольшую сумму денег, скопленных рядом лет тяжелого учительского труда; "твое, мое" и "хата с краю" – с эти было покончено в Дорнахе. И в политическом, и в культурном отношении "дорнахцы" моего времени – крайне левые: и вот еще причина, уже чисто социальная, почему их грызла антропософская буржуазия.

Поставленные в условиях всяких трудностей и оказавшись объектами небывалого эксперимента, они во многом справились с физическими затруднениями; и дали – фалангу культурных бойцов нового типа; до Дорнаха в национальном составе членов преобладали немцы; и Германия являлась точкой пересечения движения; "Дорнахцы" слетались отовсюду: немец Людвиг, фин Лилль[333]333
  Lille, Harald (décédé en octobre 1920): finlandais, très lié à Panthroposophie.


[Закрыть]
, поляк Рихтер, чех Полляк, англичанка Мэрион, голландец Ледебур[334]334
  Ledeboer: hollandais, collaborateur de Rychter aux vitraux, (cf. note 97).


[Закрыть]
чувствовали себя в Дорнахе не в «гостях», а у себя дома. Как бы гостеприимно нас не принимали в Германии, – чувствовалось: мы в гостях.

"Дорнахцы" стали в хорошем смысле слова интернационалистами; они освободились от биологического национализма; и тут помог опыт войны (теневой стороной оказалась оторванность).

Наконец, "дорнахцы" – начало "Новой Школы" в антропософии.

Все это – огромный "плюс"; и "плюс" – неоспоримый тем более, что "плюс" этот – не внешний знак отличия, подаренный в виде "крестика" за заслуги хотя бы доктором Штейнером, а – органическое образование, на подобие – да простят мне за смешное сравнение – петушиного гребня, который не снимешь, не утаишь; в этом знаке отличий "из природы" особая форма "дорнахцев", или "вышедших из Дорнаха"; ее не смешаешь с формами штутгартцев, мюнхенцев или берлинцев; берлинец в Дорнахе оставался "берлинцем"; а "дорнаховец" в Берлине, хотя бы он некогда из Берлина же осел в Дорнахе, – оставался "дорнахцем". Вот в чем культура Дорнаха, ставшая "второю натурою". Я до сих пор, например, ощущаю в себе непроизвольно "дорнахские" замашки, а я уже 12 лет не был в Дорнахе.

Крепкую "культуру" разводил доктор, ибо в положительном выявлении своем "дорнаховец" и "дорнахка" являют собой учеников и учениц еще одного из "классов" доктора; при перечислении "классов" я элиминировал "дорнахский класс"; Дорнах – школа.

Но может быть, потому что это очень трудный класс, ученики и ученицы его мне выявляли особенно бросающиеся в глаза ДЕФЕКТЫ, могущие казаться УРОДСТВАМИ тем, кто не видел условий дорнахской жизни; уродство – в том, что органические дефекты диалектически вытекали из положительных завоеваний; в "дорнахцах" чувствуешь и "тезу" и ее "антитезу"; "антитеза" тезы в том, что свой ПЕТУШИНЫЙ ГРЕБЕНЬ дорнахцы непроизвольно считают ГВАРДЕЙСКОЙ КАСКОЮ, а свой "плюс" непроизвольно вывешивают, как иные вывешивают "Георгия" или "железный крест": не во внешних знаках и даже не в сознании, а в инстинктивном жесте; новая "демократия" стерилизовалась в аристократию.

Дорнах – класс трудный, ибо основной урок этого класса – урок войны: дорнахцы были в [на] войне; их жизнь годами – окопы, внутри которых они участвовали в таком опыте, который нигде, кроме Дорнаха, не производился; и опыт этот проводили под неприятельским огнем, уничтожившим [уничтожавшим] в Дорнахе многих (я считаю, что Энглерт, Хольцляйтер, доктор Гош, Розенберг, Шпренгель, Н. Н. Киселев и сколькие еще уничтожены для антропософии в Дорнахе: огнем "орудий"); еще большая группа получила опасные раны; уезжая из Дорнаха в 16‑м году, я не знал никого из дорнахцев, кто не был бы ранен и не лежал бы в "лазарете"; раны – разные: от легких до смертельных; но ранены – все.

И очень многие на всю жизнь искалечены.

Дорнахские "калеки" заслуживают глубочайшей симпатии за тот моральный подвиг, который ввел их в боевой огонь; и ужасно было бы над ними смеяться.

Одна из особенностей дорнахских ран – травматические повреждения ГОЛОВ и СЕРДЕЦ; и СУИ ГЕНЕРИС странность, выражающаяся у иных в жестах, напоминающих дефективность (я говорю не о всех, разумеется); то – что для небывшего в Дорнахе порой выпирает и "ужасно", и "смешно" в дорнахце, Для меня, прошедшего в Дорнахе кусочек жизни, – разумеется, не смешно, а ужасно в смысле ТРАГЕДИИ, бывшей некогда, в результате которой "индивидуум", или духовный центр, отвердился, быть может, для ряда воплощений, а личность для нынешнего воплощения осталась БЕЗ НОГ; видишь КАЛЕКУ, уважаешь его за перенесенное; но нервно вздрагиваешь, когда свою искалеченность непроизвольно он сует в нос, как НЕВЫРАЗИМУЮ КРАСОТУ; бугры или безобразные впадины вместо отсутствующих органов жизни почтенны, но их – прячут, а не выставляют под нос другим. Дорнахцы же имеют свойство (инстинктивное) к этим уродствам своим относиться, как к знакам отличия, как к прекрасной форме, которая их зачисляет в "отряд особого назначения". Они не понимают, что человек, не введенный в особые условия жизни в Дорнахе, совершенно иначе относится к печальным ЗНАКАМ ОТЛИЧИ Я; не говорит: "Ты героически сражался"; а – говорит: "И в кого ты таким уродился!"

Видя дорнахцев в таком положении, я двояко стискивал зубы – не раз: перед ДОРНАХЦЕМ, не понимающим своего жалкого положения; и перед тем, кто его только осуждает, НЕ ТАК ОСУЖДАЮТ ДОРНАХЦЕВ [НО ТАК ОСУЖДАТЬ ДОРНАХЦЕВ]: пошло!

Все то, о чем я говорю, – глубоко, очень глубоко; я лишь сигнализирую словами; и лишь сигнализация – перечисление ряда дефектов по внешним признакам; эти признаки не соответствуют внутреннему содержанию; там они – ИНОЕ ЕЩЕ.

К таким дефектам относимы вытянутые теневые стороны положительных свершений. Например: самопожертвование и бескорыстие стянули в Дорнах в нем выкристаллизовавшийся "особый отряд"; теневые строны этого: черствость, сухость и нечто, напоминающее безжалостность по отношению ко всему, что предполагается существующим без "подвига особого назначения"; и отсюда, опять – таки, неумение разглядеть "подвиг", скрытый в обыденных формах жизни вне "помпезного обстания", в котором протекал подвиг дорнахцев. А любовь к делу Штейнера, любовь пламенная, и вытекающая отсюда нежная любовь к "БАУ" в скольких бессознательно уродливо материализовалась до культа перед "истуканом", – не существом, которого негативом лишь являлась материальная форма, а каркасом вещества – БЕТОНОМ И ДЕРЕВОМ; этому бетону, как Молоху, приносились и КРОВАВЫЕ жертвы в том смысле, что вколачивалась жизнь в бетон и камень и отнималась любовь у близких ("некогда любить"), засорялась собственная личная жизнь ("некогда прибрать ее"); так "ВСЕ для дела" перерождалось во "ВСЕ – МИМО ДЕЛА"; ибо дедо, которому начинали служить, было негативом другого дела: храмом любви душ.

Смертельная рана Амфортаса не была излечена; и часто "дорнаховец", призванный к миссии выявить Парсифаля, становился эдаким "Амфортасиком" (безо всякого излечения).

И я наблюдал: вопиющие грехи против против реальной человечности во имя абстрактной и ТОЛЬКО АБСТРАКТНОЙ социальности в Дорнахе; но абстрактная социальность до последнего времени ничего иного и не могла выявить, кроме БОРЬБЫ ПАРТИЙ.

Неужели для этого нужны были заклания бросаемых в бездну жизней и мумификация в себе человека? Не значило ли это: отдать пламени пожара и то, во имя чего совершались БЕССМЫСЛЕННЫЕ ЖЕСТОКОСТИ?

Нельзя жить рывом и перманентностью "совершенно исключительных минут", сменяющих одна другую без возможности разобраться критически хотя бы в одной из минут; а дорнахцы, центр съездов, центр курсов, устраиваемых над движением в его целом, в силу случайного обстоятельства присутствия при всех этих "совершенно исключительных" минутах этот рыв за рывом и штурм за штурмом превратили в какую – то дурную бесконечность инерции; и – только. Есть две инерции: ПОКОЯ и параллельного равномерного движения всех непересекающихся пунктов; так говорит физика; и жаль, – что это забыли дорнахцы; их участь была – или сойти с ума от десятилетия "периодов бурных стремлений" (есть и "сумасшедшие"), или выработать защитный цвет равнодушия и "только заглатывания" всего виденного и слышанного: в 1921 г. при встрече с "дорнахцами" после пяти лет разлуки я был поражен, до чего они разучились критически воспринимать и внятно истолковывать хотя бы лекции Штейнера; иные из них не умели мне ничего внятно "объяснить", разве лишь констатировать: "Было сказано ТО-ТО!" Да и то: "ТО-ТО" порой выглядело в их интерпретации [интерпретациях] чем – то столь серым, что я не мог его отнести за счет слов Штейнера.

ИНТЕРПРЕТИРОВАЛ и ТОЛКОВАЛ Штутгарт (хорошо ли, дурно ли, – другой вопрос); и порой критически углубляла, пусть "крохи" мудрости доктора… "отсталая" в смысле всех "ПОСЛЕДНИХ слов" – Москва.

"Последние слова" непроизвольно искажались в моды ужимок и жестов в дорнахских ветеранах; и это – понятно: они трудились в "ремеслах", в "ячейках"; сделали много; и просмотрели, что утратили не только идеологию, но и самый вкус к ее пониманию: все равно ничего не разберешь, да и некогда: стройка первого Гетеанума, второго Гетеанума, эвритмия, стекла; и все это – под градом курсов на протяжении… 10 лет; а в узких щелях остающегося времени: "героическое" состояние борьбы по ликвидации "исключительных" положений; курсы – не усвоены; личная жизнь – засорена пеплом (не до нее); а дурная бесконечность "ИСКЛЮЧИТЕЛЬНЫХ состояний" перерождалась в "политику".

Самый интернационализм, завоевываемый конкретно в годы войны, в скольких душах осложнялся завоеваниями РАВНОДУШИЯ к родине, взятой в глубоком смысле; сидение в Центре движения отвлекло от движений, происходивших в жизни вокруг. В 1921–23 годах в беседах с иными дорнахцами я чувствовал: они РАВНО НИЧЕГО НЕ ПОНИМАЮТ ИЗ ТОГО, ЧТО ПРОИСХОДИТ В ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ.

Наконец: даже та трезвость, которая вынашивалась при мне в процессе ликвидации средневековой романтики грез "О пути посвящения", в иных душах осложнилась жестом скепсиса до… оттенка цинизма; иные русские дорнахцы и внешним образом выглядели какими – то "нео – нигилистами": "Человеку верить нельзя; все – "хороши": ВЫ, – ДА И МЫ; на антропософские темы – говорить не стоит: ни вы не поймете, ни мы. И не стоит прибирать своей жизни: оттого и комнату свою надо обсорить и опепелить".

Что же остается? Труд в поте лица в сфере ремесла, но без ударного вдохновения, которое может прийти, как луч, лишь из углубления конкретной идеологии, да "политика" ("Вы за Колиско или за Унгера? За Вегман или за фрау доктор Штейнер?"). Бедные дорнахцы!

Оговариваюсь: все это – внешне выпирающие пятна, за которыми теплится свет огромных достижений; и разумеется: не все дорнахцы хромают; именно отсюда выходили претерпевшие до конца, но спасшиеся; и – потом: это – травмы, полученные в огне настоящих сражений. Все эти слова о том, чего дорнахцы не знают о себе и о жизни вне Дорнаха; и они возможны лишь после того, как подчеркнуто: ОНИ ЗНАЮТ ТО, ЧЕГО НИКТО НЕ ЗНАЕТ!

Две ноты, две темы, сближенные в точке романтики, как Шуман и Шуберт; но Шуберт родился в конце 18‑го столетия; Шуман – в первых годах 19‑го. От Шуберта в некоторых нотах скорее дойдешь до Баха, чем до Шумана; от Шумана в некоторых штрихах скорее дойдешь… до Скрябина, чем до Шуберта.

Шуман и Шуберт, мной почувствованные в Дорнахе, верней, Бах и Скрябин, таящиеся под ними, – мучительная антиномия, или ужасные бои, в которых участвовали дорнахцы, бросавшиеся жертвенно в центр огня, – вот происхождение трагической травмы, которая, не знаю, исцелена ли теперь, но признаки которой мне четко выделились в 21–23 годах после 2 '/г лет жизни в Дорнахе и 5 лет критического разбора своих дорнахских впечатлений в России.

В те годы я еще не имел мужества их так просто называть, потому что нить, связывавшая меня с Дорнахом (и в хорошем, и в дурном смысле) не перетлела: И Я ГДЕ-ТО БЫЛ ДОРНАХСКИМ КАЛЕКОЮ. Лишь в 26–28 годах я, нечто утвердив в себе, почувствовал, что могу повернуться на Дорнах с беспристрастием, чтобы вернуться к нему в духе души, ибо Дорнах, как новая культура, поволенная в каждом, – везде; и сам Дорнах лишь МОДЕЛЬ к построению; надо взять у него ПЛЮСЫ, учась на МИНУСАХ.

И все же: в разговоре со мной одна из прекрасных дорнахских антропософок, являющая высокую красоту боевых достижений без "ран" – выразилась: "Люди – то плохи, да вещь – хороша!" В ее "как" звучало: "Надо уметь жертвовать жизнью и, идя на крест, радоваться!" И она – права: я видел ее в Дорнахе; и – скажу: победителей не судят! Но эти слова все же не применимы к случаям, когда бесцельно растоптанная жизнь и топтание жизней близких, начинаясь под флагом жертвы и любви, завершаются под флагом нигилизма и снобистической гримасы; тогда выражение "люди плохи, а вещь хороша" означает: "Гора родила мышь".

Мне думается, что "двойной" взгляд доктора, преследовавший меня, как ЭНИГМ в Дорнахе, означал вот что: он видел, что гора усилий, рождавшая прекрасное начинание Гетеанума, в иной плоскости оканчивалась: разведением мышей. Ариман, царь мышей и мух[335]335
  Biélyi fait allusion à Goethe et à Steiner: Méphistophélès, «Seigneur… des souris, des mouches…» (Faust 1, Studierzimmer), a pour Steiner des traits fortement ahrimaniens.


[Закрыть]
, отражался, быть может, для всего будущего духовного движения; но отражаясь в линии времени в пункте пересечения этой линии с пространством, завоевывал отчасти этот пункт «нашествием мышей».

И это был ужас доктора, от нас таимый: знать, до какой степени "лучшие" оказались не "лучшими".


8

Видеть все безо всяких иллюзий, знать, что «и ты отречешься, и ты», таить даже отречение от отрекающихся и отречению противопоставить такую любовь и силу порыва, что их же, отрекшихся и павших, бросить в бой за то, что они в основном уже проспали, и их руками нечто большое отстоять; это – что – то единственное в своем роде. Чем же было вступление доктора в общество, которого членом он не был, но которое возникло, как общество, чтобы оформить возможность пользоваться его работою? Тем, что он не был «членом» той специальной формы, которая уже ветха, он оставался в «ассоциации» видимых и невидимых тружеников на благо всему миру; а «общество» – предлог: выволакивать из ветхих общественностей в эсотерический смысл мировой ассоциации.

Ну, конечно же, – "общество" и было и есть "так сказать", проходные ворота к "большему"; и не доктору бы в "большем" пребывавшему, становиться "членом" общества.

Но когда оказалось, что проход к нему и "сущим с ним" закупорен всеми сознательными или бессознательными предательствами и "ворота" прохода стали только "спальней" для сонных, он сам вошел к предавшим его сном и сделался ради них "узником" общества; только так я понимаю его вхождение в членство.

Дорнах был задуман, как великое дело; попадали в "общество" ищущие пути и школы; и им Штейнер давал ряд ШКОЛ, и внешних, и внутренних; но ШКОЛА ШКОЛ, как центр пересечений [пересечения] и собственно выход из бренной "общественной" формы, есть школа, где суммы опытов школ, внешних и внутренних, были школой выхода на служение всему миру.

Такою школой должен был стать ДОРНАХ; и он кое в чем начинал становиться таким при жизни Штейнера: в ДОРНАХ несли подводные течения из разных "ветвей" и "школ" (сумма которых – "общество"), чтобы уже назад не вернуться; и центр Дорнаха превратить в линию: В МИР! Конечно, речь идет не о географических приездах и возвращениях, а о расширении за пределы суммы отдельных, местных центров.

Для меня местом "общественной" оседлости стал Берлин; из Дорнаха я вернулся в Москву, где и понял "Москву" в смысле антропософии как не только "московской ветви", но и как ветви процветшей вне себя и разорвавшей окружность "общества"; в Берлине я жил ДВА ГОДА потом, но к месту исходной оседлости не вернулся: "берлинская ветвь" кончилась: Дорнахом, отрезавшим от нее. Да и "берлинец" – доктор, посещая Берлин, более посещал Лондон (беру во внутреннем смысле), утвердившись в Дорнахе.

Я мыслю так: сумма центров образовала окружность; но в "высшей школе" нарушалась иллюзия ветхой и замкнутой окружности общества в разрывающую окружность спираль, начинающуюся в Дорнахе, как [как в] центре; если правильно попасть в Дорнах, – то – спираль началась, потому что Дорнах – не пункт в Швейцарии, а спираль, уводящая во вселенную: прочь от Дорнаха.

Вот одно из пересечений двух куполов первого Гетеанума: из малого купола должно было развиться действие в большой купол мира; а сидели под большим куполом, как "накрышкой", вперившись в задание МАЛОГО КУПОЛА; выходило: навыворот!

И точку исхода из ветхого понимания общества в спираль, соединяющую с миром, взяли в сечении географического тычка, или – точки.

Архитектоника затеи – изумительна: первый Гетеанум – монограмма мировой истины: и то, что знак был сделан "такими" руками, – в "такое" время – силища доктора!

Но и внешне он был невыразимо хорош, несмотря на ряд портивших его, наляпанных пятен: такие пятна – недосмотр строителей и неумение предохранить от порчи дерево, в результате чего на порталы были надеты какие – то "чепцы" барокко; пошлый модернизм "стиля" стекол (вопреки доктору) и беспомощность художников, испортивших планы доктора (живопись куполов) – все это "пятна", не заслонявшие целого.

Неоконченное к моменту моего отъезда целое тем не менее было НЕВЫРАЗИМО ПРЕКРАСНО; и как все НЕВЫРАЗИМОЕ, оно совершенно ускальзывало от фотографирования; невыразима была светотень разных форм, "плюс" сумма колоритов дерева, бетона и черепицы, "плюс" линии формы, дававшие целое. А фотографируемые формы, "минус" колорит и светотень – воистину что – то жалкое! По сравнению с оригиналом, которого магия впечатлений в том, что так безраздельно дооформляли колориты и "доколоричивали" формы; настоящею формою делалась текучая игра колоритов, а колоритом – форма. Оттого что он так особенно действовал в непосредственном ВОСПРИЯТИИ, он не мог быть передан в разложении восприятия, в КОЛИЧЕСТВЕ без качества, или в качестве без количества; фотография передавала шарж КОЛИЧЕСТВ; и – глаза мои невольно отворачиваются от нее: разве "это" Гетеанум?

И вот тот факт, что чудо ВОСПРИЯТИЯ случилось – таки и что материалом восприятия оказалась гигантская форма, сложенная многими десятками рук слабых, смешных и особенными талантами в искусстве стройки не отличавшихся людей, но людей, охваченных пламенем любви (сколькие потом уснули) – огромная режиссура доктора.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю