Текст книги "Том 1. Русская литература"
Автор книги: Анатолий Луначарский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 55 страниц)
Жив ли «Человек в футляре»? *
А. П. Чехов – создатель изумительной серии разновидностей серой и зловредной породы обывателей, пожалуй, самое большое скудоумие и моральную пустоту приписал учителям, конечно, не всем учителям вообще, – но именно из учительской среды вырвал он особенно яркие типы ограниченности. Ограниченность необразованного человека может быть временной, преходящей: дайте образование булочнику – и он перестанет быть ограниченным. А вот Чехов показывает учителя, человека более или менее образованного, образованность которого облеклась в формы скучной чиновничьей службы. Будучи маленьким поднадзорным, чеховский учитель робко входит в ту щель, которая предназначена ему общественным порядком того времени, и, войдя в нее, становится не только смешным и жалким, но и отвратительным. Слова «учитель» и особенно «народный учитель» звучат необыкновенно импозантно. Но когда за этими словами обнаруживается замордованный и других замордовывающий человек, этим вызывается тот именно эффект, который любил создавать Чехов, – смех, густо смешанный с презрением, негодованием и печалью.
Весь смысл чеховской пьесы «Три сестры» заключается во всеобщем недовольстве жизнью. Правда, недовольство это достаточно пассивное. Это очень досадная черта пьесы, делающая всю ее для нас слишком пресной. Но, тем не менее, все заражены в ней той или другой долей глубокого недовольства. Отвратительным противоречием на этом фоне является фигура Машиного мужа, учителя, который рта не может раскрыть без того, чтобы не сказать с удовлетворенным смирением: «Я доволен, я доволен». Именно это довольство и делает его фигуру мерзкой.
Чеховский учитель Ипполит Ипполитович 1 – замордованный человек, который смеет учить только тому, что давно превратилось в трафарет. Вся жизнь его носит трафаретный характер.
Следующую ступень в этих нисходящих кругах обывательского ада занимает учитель Беликов, который со своим «как бы чего не вышло» являет новый образец замордованности и омертвелости.
Эти острые и грустные очерки Чехова иногда служат дурную службу всему учительству, которое так бесконечно возвышается, – не только через лучших своих типов, но даже в средней своей прослойке, – над мрачными тенями прошлого. Приходится слышать еще и сейчас неприличные слова о «людях в футляре», о мертвенности педагогов, отсталости их, об их удаленности от политической жизни и т. д.
Нужно сказать прежде всего, что если бы даже это и было так, то главными виновниками этого были бы мы сами: партия, советское правительство, рабпрос, комсомол и вся наша общественность.
В самом деле, поставим перед собою естественный в устах марксиста вопрос: почему и как довели Машиного мужа до его позорного «довольства»? Что породило окостенелую пустоту Ипполита Ипполитовича? От каких корней растет Беликов? И нам сразу станет ясно, что Чехов вовсе не хотел ударить по этим маленьким фигурам. Даже современникам Чехова не нужно было иметь никакой особой политической проницательности, чтобы понять, что, ударяя как будто по учителю, Чехов метит в самодержавие, во всю буржуазную Россию, в ужасный порядок, своим раздавливающим прессом превращающий вот в такую безвкусную человеческую лепешку людей, которые при иных условиях могли бы сделаться нормальными и полезными работниками.
Чеховский учитель фабричной школы Федор Лукич Сысоев 2 , несмотря на разные, проистекающие от болезни, неприятные качества, – очень добросовестный человек. Нельзя отказаться от мысли, что такой Сысоев в нормальной обстановке может быть прекрасным администратором и педагогом. Но и он измельчал, но и он, конечно, поставлен в узкие рамки, хотя его школа и стоит несравненно выше ряда приходских и земских школ.
Конечно, либеральные земства былых времен не могли дать учителю широких горизонтов, не могли привести к тому внутреннему освобождению человека и гражданина, которое может и должно дать ему революционное время. Чем больше внимания мы будем уделять учительству, чем большую работу мы будем над ним проделывать, тем меньше должно у нас оставаться уродливых порождений старого времени – «сморчков» и обывателей, тем больше должно быть у нас не только молодых учителей, надышавшихся революционным озоном, но и старых и пожилых учителей, решительно и радостно перешедших на новую почву. Если еще много у нас осталось педагогов отрицательного, чеховского типа, то мы должны упрекнуть себя и в том, что мы недостаточно быстро заменяем безнадежных людей такого порядка новыми, и прежде всего в том, что недостаточно умеем перерождать и перевоспитывать.
Мы хорошо знаем, что перед нами стоит проблема: воспитать нового учителя и перевоспитать старого. Учительства нам и так не хватает. При этих условиях всякое кивание головой на старое учительство и восклицания: «Ах! это люди в футляре» – прежде всего неверны, ибо на самом деле чеховские учителя представляют собой сейчас явление совершенно нетипичное. Ведь речь идет о воспитании новых поколений! Если бы учительство было беззубой, слепой нянькой, полной старорежимных предрассудков, неужели такой няньке сама мать, то есть советская общественность, решилась бы поручить свое дитя, то есть будущее поколение? Если слова о «людях в футляре» еще срываются иногда с уст, то следует как можно скорее отучиться произносить их. Хоть мы еще и очень нуждаемся в притоке свежих педагогических сил, все-таки нужно своевременно отвергнуть заявление о том, будто характерные чеховские педагоги задают тон в среде современного учительства. Это, конечно, вздор. Задают тон все более и более завоевывающие большинство, особенно в деревнях, советские педагоги, являющиеся сейчас, как это предвидел в свое время Ленин, одним из главных проводников социализма и нашей новой культуры в деревенскую толщу 3 .
Все должны знать, какую похвалу и благодарность со стороны местных работников, со стороны избиркомов вызвало участие учительства в избирательной кампании; широко разворачивается участие низшей школы в борьбе за урожай, за агроминимум. Учитель-общественник сейчас уже самый яркий и доминирующий тип в нашей педагогической семье. Только опираясь на него, мы сможем благополучно разрешить целый ряд общественых задач, выходящих за пределы педагогики и школы. И этот активный учитель, конечно, должен нам помочь избавиться как можно скорее от тех слизняков и уродцев, которых мы унаследовали от старого строя. Терпеть их в своей среде мы, конечно, не можем.
У Чехова можно очень многому поучиться в деле отношения к учителю. Хотя он нашего нынешнего учителя-общественника не знал, но сам вовсе не относился ко всей учительской массе как к сплошным Ипполитам Ипполитовичам. Горький сохранил свои беседы с Чеховым об учительстве. Я считаю целесообразным привести здесь страницу из этой беседы:
«Если бы у меня было много денег, я устроил бы здесь санаторий для больных сельских учителей. Знаете, я выстроил бы этакое светлое здание, – очень светлое, с большими окнами и с высокими потолками. У меня была бы прекрасная библиотека, разные музыкальные инструменты, пчельник, огород, фруктовый сад; можно было бы читать лекции по агрономии, метеорологии. Учителю нужно все знать, батенька, все!..
Вам скучно слушать мои фантазии? А я люблю говорить об этом. Если бы вы знали, как необходим русской деревне хороший, умный, образованный учитель! У нас в России его необходимо поставить в какие-то особенные условия, и это нужно сделать скорее, если мы понимаем, что без широкого образования народа государство развалится, как дом, сложенный из плохо обожженного кирпича! Учитель должен быть артист, художник, горячо влюбленный в свое дело, а у нас – это чернорабочий, плохо образованный человек, который идет учить ребят в деревню с такой же охотой, с какой пошел бы в ссылку. Он голоден, забит, запуган возможностью потерять кусок хлеба. А нужно, чтобы он был первым человеком в деревне, чтобы он мог ответить мужику на все вопросы, чтобы мужики признавали в нем силу, достойную внимания и уважения, чтобы никто не смел орать на него, унижать его личность, как это делают у нас все: урядник, богатый лавочник, поп, становой, попечитель школы, старшина и тот чиновник; который носит название инспектора школ, но заботится не о лучшей постановке образования, а только о тщательном исполнении циркуляров округа. Нелепо же платить гроши человеку, который призван воспитывать народ, – вы понимаете? – воспитывать народ! Нельзя же допускать, чтобы этот человек ходил в лохмотьях, дрожал от холода в сырых, дырявых школах, угорал, простужался, наживал себе к тридцати годам ларингит, ревматизм, туберкулез… ведь это же стыдно нам! Наш учитель девять, восемь месяцев в году живет как отшельник, ему не с кем сказать слова, он тупеет от одиночества, без книг, без. развлечений…
Знаете, когда я вижу учителя, мне делается неловко перед ним и за его робость и за то, что он плохо одет, мне кажется, что в этом убожестве учителя и сам я чем-то виноват… серьезно!» 4
Все это живо еще и до сих пор, несмотря на знаменитый завет Владимира Ильича: поставить народного учителя в нашей стране выше, чем в какой бы то ни было другой стране 5 .
Если вам, читатель, случится встретить и на нашей почве какого-нибудь Беликова, вы тоже должны почувствовать неловкость и вспомнить, что в «убожестве» учителя и вы сами чем-то виноваты. Но, с другой стороны, вы должны испытывать некоторую гордость, когда встречаете учителя подлинно советского типа, ибо и в этом, конечно, есть отражение вашей работы, если только вы – человек, работающий по-советски.
Владимир Галактионович Короленко *
I [41]41
Статья написана в 1918 году. [Примечание 1923 г.]
[Закрыть]
Имя Владимира Короленко, которому исполнилось 65 лет и который одновременно справляет сорокалетний юбилей своей писательской деятельности, дорого каждому грамотному русскому человеку.
Нетрудно отдать себе отчет в том, чем дорог он нам; тут нет и не может быть никаких споров.
Короленко – обладатель огромного литературного дарования: его слог необычайно музыкален и прозрачен, он в одинаковой мере и гармоничный живописец, и тонкий психолог, и ласковый юморист. На его произведениях лежит печать вечности; читая их, вы чувствуете их художественное совершенство, внутреннее спокойствие, уравновешенность, меру, свойственную классическим произведениям. Никто из русских писателей не был в такой мере классиком, не обладал такой зрелой, законченно-прекрасной формой в прозе, как Короленко, кроме разве Тургенева, с которым многое роднит юбиляра.
Но сквозь эту столь радостную самой красой своей форму, сквозь этот чуткий и все в жемчужины творчества превращающий талант художника слова – какое же содержание показывает нам мыслитель и человекКороленко? Мы в России требовали, требуем и будем требовать от писателя, который хочет заслужить почетную славу, чтобы он не изображал только, но учил. Чему учит Короленко – учитель жизни? Он учит разумной любви. Он учит гуманности.
У Короленко большое, матерински нежное, великодушное сердце.
Кошмар русского самодержавия и русской дикости вызывал в душе его протест, но протестом были прежде всего алмазные слезы печали об обиженных. Каждый рассказ Короленко делает читателя лучше, в каждом сблизит он вас с каким-нибудь далеким и чуждым и сделает вам его братом, объединив и вас и его в каком-нибудь высоком или трогательном переживании.
Великолепны чудаки у Короленко, заставляющие нас смеяться таким любящим смехом. И вокруг этих жертв и злополучных существ, под грубой оболочкой носящих золотое сердце, для счастья рожденных, «как птица для полета» 1 , но с крыльями, подрезанными бедою, раскидывает у Короленко свои чары природа. И густые краски Украины, и весенние акварели севера, и величественная жестокость сибирской зимы, и многое другое – нашли в нем изобразителя несравненного.
Грустное раздумье, редко подымающееся до гнева по отношению к действительности, и святая вера в возможности, которые человек носит в груди, делают Короленко поистине благотворным учителем жизни.
Как публицист, в самые тяжкие времена, по поводу наиболее ужасных несправедливостей он «не мог молчать» 2 , и, когда звучал его голос, голос чести и правды, даже враги внимали с уважением.
Его преследовали, пока он был молод, потом, когда достиг непререкаемой славы, – терпели.
Нынче вся саботажная и полусаботажная интеллигенция хотела бы сделать эту красоту, подвиг и славу оружием против активного авангарда народа. Короленко с его мягким сердцем растерялся перед «беспорядком», исключительностью и жестокостью революции. Ее понятьмогли только умы, подготовленные и умеющие обозреть настоящее, прошлое и будущее с вершины исторического познания, что редко возможно для современника. Ее любитьмогли только железные сердца, не знающие жалости, когда дело идет о решительной борьбе со злом. К ней примкнутьмогли только сами угнетенные массы в лице своих проснувшихся передовых отрядов.
Все, кого Революция Труда низвергла, – шипели и готовили месть. Все, кто слабодушен, связан привычкой, комфортом, устал, – отдали свое сочувствие под разными соусами контрреволюции и ее желанному «порядку». Все сентиментальные, влюбленные в право, женственные, обожатели красивого – отошли в благородном негодовании. Оно смешно. Что такое ваша любовь по сравнению с плодотворной грозой революционной ненависти, которая с грохотом, железной рукой, распахивает ворота нового мира? Что такое ваша «красивенькая красота» по сравнению с бурной, стихийной красотою творимой жизни? Но близорукие видят только изъяны, только шрамы на прекрасном лике, которого охватывают, как лилипуты, один квадратный вершок!
Горько, конечно, что во имя «справедливости» и прочих обывательски почтенных вещей, так невыразимо жалких под грозой войны и революции, зачитал против нас проповедь и Короленко. Но как неверен был его голос! Какая скучная канитель его письмо, в котором он торжественно объявляет меня «бывшим писателем, а теперь комиссаром» и с негодованием уездного пророка клеймит наш фанатизм, радуется тому, что писатели не пошли к нам, корит прошлыми грехами тех, кто пошел. 3 Какая все это мелочь, какая все это моральная дребедень по сравнению с мировыми событиями, их горечью и их славой! Ну вот, теперь уже немало именитых писателей с нами, хоть они все еще не без страха косятся назад, на стан шипящих! и извергающих «всяк зол глагол».
Как ни много шлаков и ошибок в том, что мы сделали, – мы горды нашей ролью в истории и без страха отдаем себя на суд потомства, не имея ни тени сомненья в его приговоре. Если мы погибнем, то счастливы будем погибнуть жертвами великого дела, а если победим – у скольких пророков в устах проклятие сменится хвалою?
Скучные филиппики Короленко против нас лавров в венок его не вплетут. Да они и не нужны ему – венок его густ и прекрасен. Не делайте из него себе союзника, не марайте его, люди всех мыслимых ориентации, кроме ориентации на труд и братство народов. Не пятнайте его вашей симпатией. Отойдите. Думается, что он от вас отойдет или отошел.
Придет ли к нам? К чему? С нами трудно. Людям чистой любви нельзя идти в ногу с людьми, одержимыми духом истории, их руками борясь и творя в роковой момент сгущенной и ускоренной жизни.
Пусть останется в стороне. Мы его любим и чтим и гордимся его талантом и благородством, столь прекрасным в мирное время.
Падем – не может быть, чтобы он так и не понял. Поймет и, может быть, первый на пляске каннибалов на нашей могиле крикнет им: «Стыдно!» Победим – тогда уж, конечно, не попрекнем, но нежно, любовно скажем:
«Отец наш, милый апостол жалости, правды, любви. Не сердись, что свобода и братство добываются насилием и гражданской войною. Теперь дело сделано. Войной подписали себе приговор палачи всех народов. Собирается всемирный конгресс Советов Труда. Россия, истерзанная борьбою, но победившая, всеми чтимая, заключает новые договоры с свободными сестрами.
Вот теперь – наступает весна красоты, и любви, и правды: твори, отец, учи. Грозное время, когда ты, мягкосердный, невольно растерялся, – прошло. Потоп схлынул. Вот, голубь с масличною ветвью, иди сажать розы на обновленной земле». [42]42
Считаю нужным выяснить здесь некоторые обстоятельства касательно писем В. Г. Короленко ко мне, писем, которые, благодаря чьей-то некорректности, оказались изданными за границей. 4 Во время пребывания моего в Полтаве в 1920 году я несколько раз виделся с Владимиром Галактионовичем. В результате нашей беседы им предложена была такая комбинация: он-де пришлет мне несколько писем, в которых откровенно изложит свою точку зрения на происходящие в России события. Я, с своей стороны, по получении писем, посоветуюсь с ЦК партии, удобно ли их печатать, причем за мною оставалось право ответить на них теми аргументами, которые я найду подходящими. Таким образом, письма должны были быть изданы как письма Короленко ко мне с моими ответами. К сожалению, какие-то особенности почты или передачи писем мне вообще повели к тому, что я получил лишь первое, второе и четвертое письмо, остальные до меня не дошли. Я два раза просил Короленко дослать мне не дошедшие до меня письма, но никакого ответа на это от него не получил. Затем последовала смерть писателя. Я вновь обратился к семье Короленко, прося дослать мне недополученные письма. Вновь никакого ответа, а затем – появление этих писем за границей без всякого моего ответа на них. Таковы обстоятельства, о которых ходит много неправильных слухов. Отношения между мною и Владимиром Галактионовичем в течение всего моего пребывания в Полтаве были самыми сердечными. [Примечание 1923 г.]
[Закрыть]
II [43]43
Заметка, помещаемая ниже, была написана сейчас же после известия о смерти писателя. [Примечание 1923 г.]
[Закрыть]
Умер Владимир Галактионович Короленко, бесспорно, – крупнейший мастер слова из всех современных писателей. Правда, по своей литературной, моральной и политической физиономии он принадлежит к прошлому поколению и является одним из русских могикан последнего расцвета русского народничества. С глубокой грустью узнает вся Россия, в том числе и русский пролетариат, о его смерти, ибо и в эти последние дни он продолжал усиленную работу над своими чрезвычайно ценными воспоминаниями, и недавно изданный том его «Записок современника» 5 займет видное место среди автобиографической русской литературы. Как мне говорил в последнее наше свидание В. Г. 6 , у него заготовлены и дальнейшие томы, которые его друзья не преминут, вероятно, сделать достоянием широкой публики.
Тем не менее, повторяю, В. Г. Короленко весь в прошлом. Это, конечно, нисколько не мешает ему некоторыми звеньями своего духа быть вечным, ибо прошлое это славно и имеет общечеловеческое значение. Отличительными чертами Короленко, с точки зрения содержания, была всегда широчайшая гуманность. Быть может, в нашей, столь отличающейся гуманностью, литературе не было более яркого ее выразителя. Мудрая доброта, которою были полны лицо, глаза покойного писателя, словно смотрела таким же ясным великодушным взором с каждой страницы его замечательных книг. Глубокий демократ, он был им не только в отношении политическом, но и в отношении моральном. «Меньшой брат» интересовал его и волновал. В народной душе он распознавал целые гаммы симпатичных душевных черт. Никогда и никто не забудет ярких и в то же время бесконечно правдивых образов сибирского Макара и ветлужского Тюлина 7 . Постоянный призыв к братству, к какому-то полету, к высоким идеалам, к истинно человеческому счастью – вот музыка души Короленко.
Отсюда ясно, что политически он не мог не примкнуть к левому крылу народничества, что он не мог не столкнуться с неправдой политического и общественного строя России. Неоднократно Короленко приходилось выступать в качестве как бы общепризнанного трибуна народных прав и справедливости, а он возвышал тогда свой голос почти так же торжественно, как Лев Толстой в своем знаменитом «Не могу молчать» 8 .
Русское образованное общество и значительная часть читающего народа привыкли в этом смысле видеть в Короленко как бы представителя правды, народной чести, благородного служителя любви.
Протест Короленко всегда исходил из любви, и сторона идеалистическая преобладала в нем над гневом, над чувством мстительным. Милосердие Короленко делало его, по существу, плохим революционером и сближало его с типом либерала и идеалиста. Это была, так сказать, сияющая внутренней красотой фигура на смычке либерального идеализма и революционного народничества.
Некоторая сентиментальность этого душевного типа к великой выгоде скрадывалась огромным умом, исключительной наблюдательностью и проницательностью Короленко и его неподкупным реализмом.
Внутреннее сердцебиение, полное нежности, дополнялось образами полной правды.
Громадною силою обладал Короленко в чисто литературном творчестве. Русские писатели в некоторой степени разделяются как бы на две колонны: таких, которые стремились, главным образом, к безыскусственности (Достоевский, Толстой), и таких, которые заботились о певучести, о внешнем совершенстве (Пушкин, Тургенев). Короленко относился именно к этой второй линии. Его громадный музыкально-живописный талант позволил ему обогатить русскую литературу настоящими перлами, рядом с которыми могут стоять немногие жемчужины русской прозы.
Мы все любили и уважали Короленко. Но мы, коммунисты, сознавали, конечно, всю естественность отхода Короленко от нашей великой революции. В его душе, в сущности говоря, не было ни одной струны, которая могла бы звучать в унисон с суровыми бурями подлинной, жестокой, беспощадной деловой революции, в волнах потока которой неизбежно кружится много грязи и мути. Ее исступленный рев, шрамы ее лица и грязный ее подол – все это Короленко видел. Он видел, как она расправляется с врагами, и он не верил в преследуемые ею великие цели, в огромность ее завоеваний. Ему казалось, что цель эта не оправдает пугавших его средств. Он не видел, как фатально вынуждена революция быть почти свирепой в своей естественной самозащите. Кроме мягкосердечия, мешала Короленко понять роль революции и его, можно сказать, наивная приверженность к идеям демократии, всей лживости которой он отнюдь не разгадал.
Вот почему Короленко отошел от революции, страдал, наблюдая ее, чувствовал себя отброшенным жизнью.
За год до своей смерти он предложил мне написать несколько писем о революции. Я сговорился, что я отвечу ему и что, может быть, мы решимся оба издать эту переписку. Несколько писем от него мною были получены, но, благодаря, вероятно, почтовым затруднениям, далеко не все, и мне не удалось восстановить всю их серию.
Я не думаю, чтобы кто-нибудь осудил Короленко за то, что он не оказался с нами в эти дни. Я не думаю, чтобы кто-нибудь вследствие этого недооценил тех великих песен любви, которые он спел миру, тех прекраснейших поэм гуманности и прогресса, какими являются не только его повести из русской жизни, но и из жизни Западной Европы и Америки. Россия вправе гордиться этим чутким сердцем, этим замечательным мастерством. В свое время, когда Короленко разразился первым письмом против коммунистов, я ответил ему статьей, которую он, как он мне говорил, прочел. 9 Я писал в ней приблизительно так: «Придет время, мы, которым пришлось бороться в грязи, крови, завоюем, наконец, единственным путем, которым это завоевание может быть сделано, возможность великого царства правды и любви на земле; и тогда вы, пророки этой чистой любви, неспособные к борьбе, придете и насадите на земле, омытой революционным потопом, цветы той высшей человечности, о которой вы мечтаете, и, быть может, поймете тогда, кому вы обязаны этими возможностями».
Короленко не дожил до нашей победы, не смог быть призван к тому великому делу культурного строительства, фундамент которого пролетариат цементирует своей кровью, своим потом. Но тот дух великого миролюбия и братолюбия, которым был полон Короленко, он-то, конечно, переживет всех нас, и ему отпразднуется триумф, когда придет его время. Он придет, однако, только по тем дорогам, которые грудью прокладывают революционеры [44]44
См. также мою статью о Короленко в переизданных недавно Государственным издательством «Этюдах» 10 . [Примечание 1923 г.]
[Закрыть]