Текст книги "Том 1. Русская литература"
Автор книги: Анатолий Луначарский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 55 страниц)
Бывшая Россия, Советский Союз выполняет роль освободителя всего мира – пролетариев Запада и колониальных рабов Востока. Но случилось это иначе, чем думал Достоевский, совсем в ином смысле и совсем другими путями.
Постараемся охарактеризовать теперь Достоевского как художника тоже больше с внутренней, смысловой точки зрения, а не с технической, формальной, важности которой мы, однако, не отрицаем.
Нельзя не задаться вопросом, почему Достоевский стал художником? Каким типом художника был он, как сливался у него художественный язык образов с внутренним горячим, отмеченным противоречиями миросозерцанием?
Достоевский был художником– лириком. Все его повести и романы – одна огненная река его собственных переживаний. Это – сплошное признание сокровенного своей души. Это – страстное стремление признаться в своей внутренней правде. Это первыйи основной момент в его творчестве. Второй– постоянное стремление заразить,убедить, потрясти читателя, исповедуя перед ним свою веру. Вот эти оба свойства творчества Достоевского присущи ему так, как ни одному другому лирику, если под лирикой разуметь призыв потрясенной души.
Достоевский – великий и глубочайший лирик. Но лирик ведь не всегда должен быть художником. Он может выражать свои переживания разными способами: в форме публицистической, в проповедях, например. Достоевский выражает свои переживания, признания не в прямой форме, а в форме мнимо-эпической. Он замыкает свои признания, страстные призывы своей души в рассказы о происшествиях. Он пишет повести и романы. Достоевский не заботится о внешней красоте своих произведений. В них фраза до крайности и нарочито безыскусственна. Большинство главнейших действующих лиц говорит одинаковым языком. Посмотрите на самую конструкцию его романов, на конструкцию глав в них. Она чрезвычайно любопытна. Часто даже интересно разрешить задачу – где у Достоевского играла роль воля при конструировании глав романов, а где просто случай. Его роман зачастую принимает самые причудливые формы. И как геолог разбирается, как произошла какая-нибудь Этна или Фузияма, так интересно разобраться и здесь. Какая разница, например, с Данте. Там все – от общего массива до мелочи – архитектурно, все повинуется плану и твердой зодческой воле. В произведениях Достоевского вы не найдете красивых описаний. Он проходит совершенно равнодушно мимо природы. Словом, внешней красоты в его произведениях нет. Но в том-то и дело, что у Достоевского вы останавливаетесь перед гениальностью содержания. Он стремится поскорее потрястивас, исповедатьсяперед вами. И это – два первых двигателя, которые определяют собою самое основное в творчестве Достоевского.
Но если бы налицо были только эти свойства, то не было бы у Достоевского стимула к тому, чтобы создавать эпические художественные формы. Делает же он это потому, что над всеми его стремлениями высказаться, выявить свою внутреннюю правду доминирует третий основной мотив – огромное, необъятное, могучее стремление жить.Вот это-то страстное, непобедимое стремление жить и делает Достоевского художникомв первую очередь. Он создает и великих и низких, и богов и тварей. Может быть, в своей реальной жизни он не живет так интенсивно, как тогда, когда рождает в мир своих героев, всех этих людей, которые все – его дети и которые все – он сам в разных масках.
Достоевский тесно связан со всеми своими героями. Его кровь течет в их жилах. Его сердце бьется во всех создаваемых им образах. Достоевский рождает свои образы в муках, с учащенно бьющимся сердцем и с тяжело прерывающимся дыханием. Он идет на преступление вместе со своими героями. Он живет с ними титанически кипучей жизнью. Он кается вместе с ними. Он с ними, в мыслях своих, потрясает небо и землю. И из-за этой необходимости самому переживать страшно конкретно все новые и новые авантюры он нас потрясает так, как никто.
Но помимо того что Достоевский сам переживает все происшествия со своими героями, сам мучается их мучениями, он еще и смакует эти переживания. Он подмечает постоянно всякие мелочи, чтобы до галлюцинации конкретизировать свою воображаемую жизнь. Они ему нужны, эти мелочи, чтобы смаковать их как подлинную внутреннюю действительность.
Необходимо отметить еще одну особенность творчества Достоевского. Он стремится приблизить читателя к потоку, к калейдоскопу мыслей, чувств своего героя. Поэтому Достоевского называют писателем-психологом.
Достоевского называют психологом, поскольку его всего больше интересуют переживания человеческой души. Вернее, однако, сказать, что в его произведениях можно найти чрезвычайно большой материал для психологии, ибо мы под психологом разумеем человека, который не только умеет анализировать человеческую душу, но и выводить из этого анализа какие-то психологические законы. Этого Достоевский не умел делать.
Достоевский хочет жить, сказали мы. Этого мало – Достоевский наслаждаетсяжизнью, наслаждается страстно, мучительно. Все его романы есть гигантский акт сладострастия. И это он сам прекрасно понимал. Он неоднократно останавливался на мысли, что все провалы жизни он испытывает как наслаждение, которое доставляет даже самая боль.
Несколько лет тому назад были вскрыты оставшиеся после Достоевского документы. Среди них найдены две неизвестные раньше главы из его романа «Бесы» 7 . В них есть одно место, где Ставрогин говорит: «Если бы виконт, от которого я получил пощечину, схватил бы меня за волосы, да нагнул бы еще, так, может быть, я и гнева-то никакого не ощутил» 8 . В этих главах самым ярким и определенным образом анализирует Достоевский наслаждение страданием, преступлением и унижением.
Достоевский умеет превратить действительность в наслаждение. Он макает зачастую свою кисть в грязное болото и наслаждается даже этой грязью. Но это не значит, что он оправдывает ее. Нет. Он страдает от житейской грязи. Он часто возвращается к мысли, что страдание имеет искупительное значение. Он считает, что страдать должны все, ибо все виноваты за каждый грех, в каждом преступлении. Преступление – всеобще, наказание должно лечь на всех. Таково мирочувствование Достоевского, неразрывно связанное с его художественной манерой.
VI
Нельзя пройти мимо вопроса об эпилепсии Достоевского, которая крайне существенно и глубоко связана с ним как мыслителем и художником.
Вопрос о физиологических корнях болезни Достоевского и о самом начале ее до сих пор еще является спорным. Скажем мимоходом, что марксистской литературной критике придется еще весьма переведаться с современной психиатрией, которая на каждом шагу истолковывает так называемые болезненные явления в литературе как результат недугов наследственных или, во всяком случае, возникших без всякой связи с тем, что можно назвать социальной биографией данного лица. Дело, конечно, совсем не в том, чтобы марксисты должны были отвергать самую болезнь или влияние психической болезни на произведения того или другого писателя, бывшего вместе с тем пациентом психиатра. Однако все эти результаты чисто биологических факторов оказываются вместе с тем необыкновенно логически вытекающими и из социологических предпосылок.
По показаниям самого Достоевского, первый припадок эпилепсии произошел с ним на каторге и имел форму, по субъективному самосознанию, какого-то озарения свыше? последовавшего за спором на религиозные темы и за мучительными и страстными возражениями Достоевского атеисту: «Нет, нет, верю в бога!» Факт в высшей степени характерный. И здесь социальная почва и почва биологическая дают как бы один и тот же плод, дают его совместно, не вступая в борьбу между собой.
С одной стороны, обнаженность нервов Достоевского и отсюда – в особенности в тяжелых условиях современного ему общества – непрестанные, часто мелкие, но преувеличиваемые страдания. С другой стороны, эпилептический припадок, представляющий собой, по свидетельству самого Достоевского (с внутренней стороны), наступление великого мира, чувства гармонии, единения со всем мирозданием, словом – некоторый эмоциональный оптимум.
С одной стороны – омерзение и негодование против действительности, с другой – страстная надежда на примирение всех противоречий, хотя бы в мире потустороннем, хотя бы в порядке мистическом.
Даровитая и страстная натура Достоевского углубляла это в одну сторону до того ужасного мучительства себя и других, которое является одной из доминирующих черт его писательства, а в другую – до экстазов.
Так социальные причины толкали Достоевского к «священной болезни» и, найдя в предпосылках физиологического порядка подходящую почву (несомненно, связанную с самой его талантливостью), породили одновременно и его миросозерцание, писательскую манеру и его болезнь.
Я вовсе не хочу сказать этим, что при других условиях Достоевский ни в коем случае не был бы болен эпилепсией. Я говорю о том разительном совпадении, которое заставляет мыслить Достоевского уже по самому строению своему подготовленным для той роли, которую он сыграл.
Достоевский, первый великий мещанин-беллетрист в истории нашей культуры, этими своими настроениями выражал смятение широкого слоя мещанской интеллигенции и интеллигентского мещанства, являясь их необычайно сильным и необычайно для них нужным организатором, источником той «достоевщины», которая была одним из самых главных путей самоспасения для известных широких прослоек этого мещанства, вплоть до эпохи Леонида Андреева, и даже для остатков интеллигентного мещанства, доживших до наших революционных дней.
VII
Переходим к некоторым выводам.
Достоевский, как выразитель мещанства в наиболее судорожный период его самоопределения в огне наступающего капитализма, является по отношению, например, к положительному типу Чернышевского величиной, настолько зараженной чисто мещанскими чертами, что ему было чрезвычайно трудно переброситься за границы мещанства и найти наиболее правильное даже для того времени разрешение противоречий в социалистическом идеале, хотя бы даже утопическом.
Тем не менее, Достоевский проявил очень большую тягу в эту сторону. Удар, нанесенный ему самодержавием, бросил его в такое положение, которое принудило его полуискренне провести сложную и тонкую работу по спасению себя и своего дарования путем приспособления к угрюмой действительности.
Никогда противоречия живших в Достоевском тенденций не были им примирены.
Вот почему современники относились к нему с растерянностью, вот почему его высокие покровители не могли ему полностью довериться и постоянно ждали от него неприятных сюрпризов, вот почему радикальное, даже революционное общество его времени чувствовало в нем что-то родное.
Двойственно относились к нему современники, и двойственно относимся к нему мы.
Одаренный болезненной гениальностью, Достоевский создал грандиозные литературные памятники, с предельной силой отражающие смятение среднего и мелкого горожанина в бурях капиталистического перерождения. Значение этого памятника как исторического документа – непреходяще.
Но является ли эпоха Достоевского уже мертвой, прошлой?
Нужно отметить, что никогда Достоевский не имел такого колоссального значения на Западе, как в последнее время. Это объясняется тем, что мировая война вскрыла всю хаотичность и непрочность внешне до некоторой степени упорядоченного ко времени ее начала капиталистического строя. Этот новый распад и неуверенность прежде всего испытали на себе страны, потерпевшие поражение. В Германии, например, Достоевский читается и изучается, как никакой другой мировой писатель. Там появились и собственные Достоевские, вроде экспрессиониста Германа Гессе, который в своем романе «Степной волк» заявляет, что исходом из мрачной жизни к радости является только самоубийство или шизофрения (слабоумие).
Но спаслись ли мы сами от достоевщины? Ну, конечно же, нет! Нам, пролетариям-коммунистам, и всем людям социалистического строительства приходится жить в мелкобуржуазном окружении. В условиях нашей трудной и героической стройки это окружение колеблется, разлагается самым причудливым образом. Разве во вредительстве, в котором мы начинаем разбираться до дна, мало самой подлинной достоевщины?
Мы не можем даже утверждать, что мы сами, то есть та среда, которая сознательно и самоотверженно строит, полностью спасена от достоевщины. Ведь борьба за социализм происходит не только вне человека, но и внутри его, а, как говорил Ленин, старых мещанских предрассудков много и в пролетарии, подчас и в коммунисте 9 . Вся психология сомнений и колебаний, личной обидчивости, фракционерства, вся эта усложненность политико-бытовых взаимоотношений, к великому стыду, родственна достоевщине.
Вот почему Достоевский является и для нас живым и ярким показчиком таких отрицательных сил сознания и поведения, которые нам нужно изучать по нему для нашей собственной практики, ибо знать людей в этих не изжитых еще слабостях – это сейчас немалая задача для каждого организатора, для каждого строителя.
Однако здесь мы должны со всей силой подчеркнуть, что если мы должны учиться поДостоевскому, то никак нельзя нам учиться уДостоевского. Нельзя сочувствовать его переживаниям, нельзя подражать его манере. Тот, кто поступает так, то есть кто учится у Достоевского, не может явиться пособником строительства, он – выразитель отсталой, разлагающейся общественной среды.
В связи с юбилеем Достоевского 10 мы даем массовому читателю этот однотомной сборник. Мы старались почерпнуть из произведений писателя все наиболее значительное.
Мы старались также снабдить наш однотомник статьями, комментариями и примечаниями, которые облегчают полное понимание подчас довольно замысловатого текста писателя, а также по возможности и его правильное, революционно-марксистское понимание.
Для нового человека, рожденного революцией и способствующего ее победе, пожалуй, почти неприлично не знать такого великана, как Достоевский, но было бы совсем стыдно и, так сказать, общественно негигиенично попасть под его влияние.
Достоевский и писатели *
I
Достоевским в наше время легко увлечься.
Во-первых, вообще мало писателей, столь увлекательных, как Достоевский.
Во-вторых, увлекательность его нервическая, а наш век и наши писатели все еще до крайности нервны, и хотя новый класс, выступивший на первый план, обладает нервами довольно крепкими, но не может же он сразу «заразить» ими все остальные классы и группы; а самое время наше отнюдь не обладает способностью не очень крепкие нервы успокоить.
В-третьих, Достоевский не просто нервически увлекателен, а он еще увлекателен тем, что доводит до раздирающих противоположностей реальные противоречия, существующие в жизни. Он остро, больно, пугающе ярко отражает действительные раны, которые носит время на своей груди. «Носило, – скажете вы, – носило время Достоевского, время, когда сокрушительной поступью капиталистический хаос ринулся на русскую жизнь». – «Нет, – отвечу я, – носит».Носит и сейчас, когда молодой, стройный, но еще не до конца созревший социализм начинает приводить в порядок этот самый буржуазный хаос. К тому же Достоевский пленяет не только сотни тысяч читателей у нас, но также сотни тысяч за границей, в особенности в Германии. Он пленяет там по тем же причинам, и там привлекает он прежде всего как изобразитель глубоких зол бытия. Уже на втором плане влечет он к себе как целитель этих зол, целитель напряженный, по-своему огромно сильный и все-таки явно неудачный.
II
Закономерно ли, однако, с точки зрения интересов нашего великого строительства увлечение писателей (в такой же степени и увлечение читателей) Достоевским? Поскольку дело идет об «увлечении», оно незакономерно и неполезно. Из этого не следует, однако, что с Достоевским не нужно знакомиться, что изучение его, умение чувствовать его – бесполезно.
Разделим грубо писателей нашего времени на два лагеря: одни – по сю сторону грани, отделяющей будущее от прошлого, а другие – по ту сторону.
По сю сторону – пролетарские писатели, строители будущего, крепко в него верящие. К прошлому у них отношение отрицательное, часто ненавидящее.
По ту сторону – люди, для которых это прошлое, хотя они, может быть, и сознают его недостатки, многим мило, для которых настоящее тем-то и плохо, что оно есть переход к будущему, которое им не любо или в которое они не верят, считая, что картина его есть просто обман или самообман.
Конечно, между теми и другими есть еще группа «ни тех, ни других», между горячими и холодными – группа теплых. Но об этих мы сейчас особо говорить не будем. Для простоты отнесем их лучше к людям прошлого. Итак, может ли Достоевский быть полезен (в порядке изучения и понимания, а не в порядке увлечения) людям будущего, левому лагерю?
Да, он может быть им полезен. От ядов его они предохранены, разложить их сознание он не может, но это не значит, что они к нему равнодушны. Напротив, они не могут не признать в нем изумительной силы свидетеля тех процессов или тех путей мысли и чувств, которые как раз свойственны людям прошлого.
«А для чего это? – спросите вы. – По отношению к людям прошлого у нас могут быть только чувства презрения, если не ненависти». Допустим на минуту, что это так. И тогда надо знать врага. Мы раздавили рамзинство 1 , но рамзинство – это разновидность достоевщины, и не нужно нам комчвански заявлять, что не стоит-де изучать анатомию червяка, которого мы сейчас вдавили в землю каблуком. Нет, рамзинщина и все ее разновидности вовсе не такое слабое существо. И даже если брать ее в ее нераскаянном, непримиримом виде, то и тогда изучить врага, знать его «душу» («чужая душа – потемки»), знать, как в нем растут соответственные акты, готовые потом прорваться наружу, очень не мешает. Но мы знаем, что даже худшие формы рамзинщины далеко не всегда отличаются нераскаянностью и что по отношению к ним может быть поставлен вопрос: при каких условиях можно извлечь из этой «Достоевской мешанины» некоторую пользу, парализовав ее зло. Да, даже по отношению к достоевщине рамзинского пошиба нам нужна своеобразная техника:и вовремя поймать, и вовремя устранить, и привести вовремя к чистосердечному «раскаянию», может быть, такому, при котором даже использование человека, человека-врага, не является утопией, – все это очень важная техника, человеко-техника, глава той большой науки, которая когда-то создастся и для которой я предлагал имя антропагогия 2 .
Но ведь люди прошлого не все принадлежат к этому типу. Мелкая буржуазия – это люди прошлого, но мы знаем, что из этой среды выходят иногда прекрасные союзники для нас. Ленин говорил, что мы не только боремся с мелкой буржуазией, но что мы боремся также занее 3 . Нам нужно отвоевать возможно большее количество мещанства, а еще больше среднего крестьянства от чужого влияния, и из людей прошлого сделать людей будущего, а это уж прямо-таки гигантская задача антропагогического характера. Никто из современных писателей (несмотря на Федина, несмотря на Олешу) не заглянул еще достаточно глубоко в недра интеллигенции, не показал нам без упрощенной карикатуры гражданина Кислякова, приготовленного на манер гомункулуса в литературном тигле Романова 4 , – те мутные, запутанные процессы, при которых в одну сторону выделяются контрреволюция, а в другую – порою восторженная готовность отдаться коммунистической стройке. Я думаю, что даже сейчас еще для писателя, который захотел бы нырять туда, в этот иногда не совсем опрятный омут, чтобы исследовать его, Достоевский может служить лучшим руководителем, чем наши современники. Но вы хорошо поймете, что об «увлечении» тут не может быть речи. Увлечься Достоевским – это значит получить жернов на шею, который заставит вас, нырнув в омут, там и остаться. Изучить же Достоевского и понять его – это значит уметь достать до самого дна омута и потом вынырнуть из него, обогатив свой опыт МП опыт общественный.
III
Если это так по отношению к людям будущего, то как быть с людьми прошлого или колеблющимися? УвлечениеДостоевским для них есть признак безнадежной болезни – раздвоенностью, терзаниями, мистикой, ненавистью к революции и т. д. Ну, а вот изучение и понимание?
Тут все зависит от меры процессов, происходящих в сознании тех из наших сограждан, которые еще барахтаются в болоте, не доплыли до нашего твердого берега. Для иных, у которых положительные процессы уже преобладают, для выздоравливающих – изучить и понять Достоевского важно и целительно. В его зеркале они увидят свою болезнь и ее чудовищность и удручающую слабость величайшего гения в его попытках внутри этой болезни найти исцеление или одни стороны болезни прославить за счет других. Все это оттолкнет их от старого порядка и заставит их судорожней хвататься за спасательные круги, которые им бросают с берега. Но для тех, от кого выздоровление еще далеко, изучение и понимание Достоевского превратятся в увлечение, может быть, скорбное, смешанное пополам с проклятием, но все-таки в увлечение, которое только усугубит либо их сумасшедше-горделивую веру вто, будто их болезнь есть здоровье, либо их суетную надежду найти исцеление от этой болезни в мистицизме, патриотизме, самоанализе, самовозвеличении или самоуничижении.
Вот как, коротко говоря, расцениваю я ценность Достоевского для писателей нашего времени.