Текст книги "Том 1. Русская литература"
Автор книги: Анатолий Луначарский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 55 страниц)
Нечто подобное есть у Толстого. Толстой верит, что при таком непротивлении совестно станет человеку насильничать, верит, что можно хорошими словами, поддержанными подвигом терпения, побудить злодея к тому, чтобы в нем проснулось настоящее божеское начало.
Владимир Соловьев, который был большим мистиком и почти православным человеком и стоит в этом отношении более направо от нас, чем Толстой, имел с Львом Николаевичем беседу, в которой пришел прямо в ожесточение.
Толстой доказывал, что ни при каких условиях нельзя пускать в ход насилие.
«– Да как же так, если вы видите, что какой-нибудь негодяй истязает ребенка, ну, что вы сделаете?
– Уговаривать его буду.
– Если уговоров не слушает?
– Еще буду уговаривать.
– Он замучает ребенка на ваших глазах.
– Ну, значит, такова воля божия» 7 .
Потому что употреблять насилие нельзя ни при каких условиях. Упорство, сектантское упорство, которое проистекало из веры, что этим путем можно «переговорить» людей.
И не только один Владимир Соловьев приходил в негодование от этих слов. Действительно, можно в конце концов выскочить из всякого «христианского» терпения, слыша подобные утверждения.
Прекрасную сатиру на Толстого создал Щедрин в знаменитой сказке «О карасе-идеалисте и ерше» 8 . Под ершом колючим описывает Щедрин реалиста, человека себе на уме, который знает, где раки зимуют, а идеалист-карась, философ, все растабарывает с ершом на всякие высокие темы. Ерш и говорит: «Проколю я тебе иглой пузо, потому что очень уж тошно от твоих разговоров, никогда эти разговоры ни к чему доброму не приводят, а вот заглянет скоро щука в нашу заводь, она тебе покажет». – «А что такое щука? – говорит карась, – я знаю такое слово, что она обалдеет и обратится в мою веру». Тут, смотришь, щука и явилась. Карась к ней: «А знаешь ты, щука, что такое правда?»Щука до того удивилась, что потянула в себя воду и проглотила карася.
Это верно, так и бывает всегда. Фактически совершенно невероятна утопическая вера в то, что возможно через посредство мирной пропаганды переделать мир.
Очень странно на первый взгляд, что такой человек, как Толстой, не ставит перед собой некоторых первоначальных задач. Он полагал, что в каждом человеке имеется искра божия, искра добра, которую нужно уметь раздуть, на которую нужно уметь подействовать, и что этим путем в конце концов он и ученики его смогут переделать мир. Он так думал как социальный реформатор, но потом мы увидим, что он был не только социальным реформатором. Он ставил высоко Евангелие, он ставил высоко и Конфуция, и других мудрецов, но особенно Евангелие и Иисуса, в историческую личность которого крепко верил.
Удивительно, почему Иисус, Евангелие, первые апостолы, которых так обожал и так высоко ставил Толстой, почему они ни капельки человечество не переделали? Прошло около двух тысяч лет, а человечество, по мнению самого Толстого, осталось таким же преступным, чванным, погруженным во всевозможные пороки. Почему же нам надеяться, что Толстой с его учением за другие две тысячи лет добьется большего? Если более сильные, каким признал он Иисуса, не могли, то не смогут сделать и другие. Сколько мир стоит, социальная неправда существует, все время возникают проповедники и говорят свои карасьи слова, и все время их либо игнорируют, либо проглатывают, а щучье царство стоит себе непоколебимо.
Теперь мне нужно подойти к толстовству с несколько другой стороны. Все это кажется нелепым, если излагать как социальное учение, но это было не только социальное учение, это была жажда найти внутренний мир для самого себя и вместе с тем найти путь к этому внутреннему миру и преподать. этот внутренний мир всем жаждущим.
Толстой, как барин, и высококультурный барин, страдал не только от зловония этой самой чумазой культуры, он страдал еще от страшной болезни – индивидуализма.
Толстой был невероятно ярко выраженной личностью, поэтому он и мог сделаться великим художником и, как великий художник, был наделен необыкновенной, по сравнению с нормальной человеческой степенью, восприимчивостью ко всем внешним впечатлениям, огромной глубиной эмоциональных переживаний.
Это был человек огненных страстей, и жизнь доставляла ему безумное удовольствие.
Я мог бы привести множество красноречивых страниц, где вы чувствуете, какое блаженство для Толстого жить, ощущать тепло и холод, запах и вкус, видеть перед собой природу, с каким наслаждением он рассказывает о том растении, которое избили, иссекли со всех сторон и которое все-таки хочет жить во что бы то ни стало, сопротивляется 9 .
Жажда жизни, самоутверждения была у Толстого поистине исполинская, и этот маленький по росту человек производил впечатление кипучего источника энергии. Может быть, никто так хорошо не дал живого портрета Толстого, как Максим Горький 10 , который с чуткостью большого художника сумел восстановить не елейного старца вроде «господа бога-отца», а подлинного Толстого, кипящего страстью, с вечным сквернословием, с энергичными нецензурными выражениями на устах, с ненавистью по отношению к несогласно мыслящим, готового лезть в спор, противоречащего самому себе, потому что потом, после, он кое-как выравнивал эти противоречия, но внутри его они дико клокотали. «Это не человек, – говорит Горький, – а колдун какой-то по силе ума, по богатству дарований духовных!» 11
Если каждый человек хочет жить и не хочет умереть, то тем более интеллигент, у которого личность выпирает на первый план, который живет своей оригинальностью; если он художник, адвокат, врач, то оригинальность есть его орудие завоевания определенного социального смысла бытия; такой интеллигент больше дорожит своею жизнью и больше боится смерти; он с тоской обращает свои взоры к крестьянину, дикарю, к животным, которые не боятся смерти.
И Толстой с напряженной жизнью, бьющей фонтаном, как гейзер, особенно любил жизнь и боялся смерти. Это в нем доминирующая нота – неистовый страх смерти. Как это так будет, что прекратится этот чарующий поток жизненных впечатлений, – это великая проблема для Толстого. Как найти покой, не обуреваться ужасом того, что все проходит, все течет, все тает, ничего на самом деле не существует, ни я – Лев Толстой, ни окружающие дорогие люди, ни природа – не прочны, ничего нельзя остановить, все изменяется, разрушается, все есть беглый призрак, образ, написанный на дыме.
«Я это сознаю, сам вижу, как я таю, как жизнь бежит у меня между пальцами. Всегда можно видеть, как „это“ пробежало, промчалось и нет ничего, нуль, дыра, небытие».
Это мучило его несказанно, ив дневнике он вечно к этому обращается. Когда он прочел дневник одного западноевропейского писателя – Амиэля, ни о чем не говорившего, кроме как о страхе смерти, он сказал: это настоящий мудрец! Человек, который может забыть о смерти, это, по мнению Толстого, уродливый человек, это тупой человек, не ставящий себе центральной проблемы, но, может быть, и счастливый человек. Потому что нельзя быть спокойным. Надо искать бессмертия. Где же искать этого бессмертия?
Другой интеллигент, тот же Владимир Соловьев искал его в метафизике. Верь, говорил он, верь в то, чему учит церковь. У тебя бессмертная душа, что там сомневаться!
Но Толстой был слишком умный человек, он и после того, как создал гигантскими силами лестницу, по которой подобрался к идее бессмертия, более или менее еще сомневался.
У него на самых поздних страницах дневника есть заметки:
«Сегодня плохо верю, господи, помоги моему неверию». «Утром проснулся с твердой верой в бога, знаю, что все, чего чаю, исполнится, благодарю бога за оказанную помощь». И через два дня: «Страшными сомнениями обуреваюсь…» и т. д., до самых последних дней так [38]38
Всюду в кавычках не цитаты, а перифразы, по смыслу, однако, точные.
[Закрыть].
Надо было эти сомнения вдвинуть в какое-то другое русло. Тут наступает большая работа для этого самого барина, который, как интеллигент, старающийся победить свою индивидуальность, проходит такой же путь, ищет успокоения в идеале христианском. Он рассуждает: все в мире бегло, преходяще, смертно, но, может быть, есть вечное, незыблемое, непреходящее, всегда себе равное? Если бы что-то подобное можно было найти, то надо было бы целиком к нему прилепиться. Прилепиться к этому вечному, непреходящему, всегда себе равному – это значит найти спасение. Найти в себе такое вечное значит найти в себе бессмертие. Стало быть, надо искать. Вообще веру, – скажем, ту, которой учит православная церковь, нельзя признать. Это нечто преходящее, источенное, зараженное всякой ложью.
Вы знаете, Толстой был беспощадным врагом церкви, всяких церковных обрядов. Он умел своими сверлящими зеленоватыми глазками посмотреть на вещи так, чтобы прожечь их, как купоросом. Он шел в театр на Вагнера и писал о том, что видел 12 , и все выходило так глупо, что всякий говорил себе: как я мог сидеть и думать, что это искусство? Все эти раскрашенные картонажи, эти актеры, которые широко открывают рот, поют чепуху, все эти куклы, это годится только для детей, да и для детей скучно, и при этом звенит медь, пиликают скрипки. Все это, по мнению Толстого, сумбурно. Такими описаниями он лишает произведение всякого аромата.
Так же точно говорит он о суде. Приходят люди судить человека, разбить ему жизнь из-за проступка, вытекающего из сложнейшей личной его драмы, из законов социальной природы. И судьи – жалкие чиновники, одни переговариваются, другие переваривают пищу, один недоволен женой, другой ковыряет в зубах. И вся процедура изображена строго правдиво, так, как на самом деле.
Так же относительно церкви. Вот приходит священник, надевает парчовый мешок, который является вицмундиром чиновников византийских царей в известную эпоху, производит разные манипуляции, ненужные, которые представляют искаженное повторение хозяйственных манипуляций давнего прошлого. Все это пошло и нелепо 13 . Только потому, что люди не могут просто посмотреть на вещи, они могут продолжать думать, что тут есть смысл, есть какая-то поэзия.
Так глядя на вещи, Толстой все разрушает вокруг себя. Вокруг него одни развалины: монархия, патриотизм, суд, наука, искусство – все разрушено, подлинно как в одной сцене «Фауста» хор духов поет: «Великий, ты разбил, как шар стеклянный, весь круг вселенной» 14 . Так можно было бы петь о том ударе, который наносил Толстой с меткостью и холодной злобой всему тому, что старалось его прельстить. И делал он это для того, чтобы добиться какой-то сердцевины, которая постоянна.
В чем же заключается эта постоянная сердцевина? Социальные наблюдения и индивидуальные наблюдения над самим собой научили его, что борьба за удовлетворение своих страстей с другими людьми, конкуренция в самом широком смысле этого слова есть главное зло, то, что беспрестанно тревожит человека, что выводит его из равновесия, что в нем мучительно.
Нечего удивляться, что к этому Толстой пришел, это обычно, так и Сидар-Гха Будда пришел к тому же выводу. Такой же барин, человек чуждого мира, так же смотрел он на всю склоку общественного строя. Нельзя ли уйти от этого тем, что перестать бороться за свои эгоистические цели? Тогда можно приобрести мир, покой. Страсти, вот что не дает мира и покоя.
Может ли быть жизнь без страстей? Может быть. Это если отойти совершенно от всякой любви к каким бы то ни было внешним благам, перестать ценить их, нагромождать и заменить их любовью к людям. Причем эта любовь у Толстого невелика, нельзя сказать, чтобы он страстно любил людей и высоко их ставил. В конце жизни он говорил: собственно, не следует учить, все равно ничего хорошего не выйдет, а надо душу спасать, позаботиться о себе самом. Впрочем, в лучшую пору жизни он говорил, что нужно заменить вражду любовью к людям, что нужно считать позором и грехом обидеть другого человека. Уступи, отойди, – в этом любовь к людям, избегай столкновений с братом твоим – человеком из-за каких бы то ни было благ, ибо все эти блага мнимые. Вот тогда как будто выйдет так, что человек ото всего временного упасется, внутри его будет какая-то успокоенная жизнь.
Тогда Толстой старался найти в себе такую успокоенную жизнь, найти мир, он признавал, что он ее обретает, что он как-то близок к этому, что в лучшие моменты он таким образом находит действительно подлинный покой.
В этом есть некоторая глубокая правда; само собой разумеется, что нынешний человек мучится житейскими треволнениями. Если он сумеет своеобразно себя загипнотизировать и все треволнения отбросить, то на некоторое время действительно наступает безоблачная тишина внутри. Эту тишину Толстой бесконечно ценил, и в ней он признал путем некоторого насилия над собой – он в этом признавался – подлинное бытие, настоящую сущность, святую жизнь, или «жизнь в боге».
Тот внутренний покой, которого человек может добиться ценою любви и заключения мира со всем окружающим, наполняется сейчас же светом радостного существования, беззлобного и не стремящегося ни к каким внешним целям бытия, а его социальный идеал – христианский, – об этом он сам говорит, – заключается в том, чтобы каждый жил трудом своих рук, никого не задевая, не стараясь сделаться богатым, ни к чему не стремясь, как только к тому, чтобы продолжать свое собственное существование; вот постольку Толстой провозглашает жизнь ладом. Он – крестьянин – знает бога, потому что и бог его знает, этот идеализированный крестьянин – такой мужик, какой должен быть, своими руками себя пропитывающий, беззлобный и мирный сосед.
Так заканчивается круг, своеобразно в русский цвет окрашенных, толстовских идей, родственных идеям Руссо, Карлейля, Лао-цзы, Будды и всех мыслителей, которые знаменовали собою подобные моменты культурного развития, каждый в; своей стране, в свою эпоху. Открыв эту истину, Толстой начинает проповедовать.
Теперь – что такое представляет собою марксизм?
Марксизм есть учение, свойственное пролетариату. Это есть учение, приспособленное к классовым интересам пролетариата, но именно потому совершенно объективно рисующее действительность. Тут сразу нужно сказать, как оно относится к противоположному миру – нетолстовскому. Оно приемлет цивилизацию полностью, приемлет полностью и науку, и искусство, и даже богатство, накопление богатств – капитализм. Марксизм есть порождение города, а не деревни, он смотрит вперед, а не назад. С Толстым он встречается в одном – в жгучей ненависти к буржуазии, потому что буржуазия сделала свое дело и стала вредна. Все противоречия, порожденные строем города, так же понятны марксисту, как и толстовцу; из этих внутренних противоречий нарождается борьба элементов, которая в. дальнейшем приведет к победе над старым миром, но не путем отказа от науки, искусства, цивилизации, индустрии города – не путем поворота назад, а путем дальнейшего развития. Это дальнейшее развитие приводит за собой разорение, обеднение крестьянства и мелких собственников и порождение лишенного всякого имущества пролетариата, последнего из классов.
Но этот последний класс работает на машинах, представляющих собою осуществление передовых слов науки, работает при помощи гигантских органов труда, начинающих одерживать, подлинную победу над природой, он работает огромным коллективом на мировой рынок, и все это создает почву для всемирного пролетарского объединения, которое сможет вырвать науку, прикладную технику, всю совокупность цивилизации из рук классов, употребляющих ее для своих интересов в корыстных целях и превратить ее в орудие всего человечества. Тогда, вооруженные этим орудием, мы сможем победить природу и со сравнительно небольшими затратами труда добиваться всего того, что нам нужно для полного удовлетворения наших потребностей. И когда эти непосредственные животные потребности будут удовлетворены, в верхнем этаже этого мира равных, где каждый есть собственник общего производственного имущества, мы построим цивилизацию свободных личностей, у которых не будет причиндля борьбы друг с другом и которые могут вместе расцвести в великолепное разнообразие типов на уже организованном производственном процессе. Таково миросозерцание марксизма.
Первое возражение, которое толстовство может сделать, таково: вот вы упрекали Льва Николаевича в непонимании, что много лет прошло после Евангелия, а люди не переделались, несмотря на всякие проповеди, в лучшую сторону. Ну, а вы? Вы тоже должны знать, что революционных попыток насилием создать человеческое счастье было немало, почему же вы ждете, что возможно для большинства, вырвав вооруженной рукой цивилизацию из рук меньшинства, создать совершенно новую, небывалую эпоху в истории человечества?
Это возражение падает.
Никогда не было в истории человечества такого расцвета науки, как в XIX–XX столетиях, такой фабрично-заводской промышленности, никогда не было таких путей сообщения, никогда не было капитализма в его нынешних формах. Человечество не просто растет, переходя из детского состояния в зрелое, – есть известная волна подъемов и снижений, развития цивилизаций и их разложения, но когда мы исторически, конкретно обозреваем пути прошлого человечества, мы видим, что в отношении науки и индустрии оно шло вперед и доросло до такой вершины, на которой никогда, конечно, не стояло.
Вообще, если бы во все другие времена социализм победил, если бы свершилось такое чудо и бедняки разделили бы тогдашние орудия производства, разделили имущество богатых, то мир от этого, пожалуй, сделался бы еще беднее. Но сейчас мы можем сказать, что при правильном употреблении нынешнихорудий производства можно добиться достатка для всех; только сейчас может быть разрешен вопрос о том, чтобы добыть у природы столько пищи и других необходимых благ, чтобы человечество было богато. Если человечество сейчас еще не богато, то только потому, что нынешняя наука и нынешняя техника, которые так быстро развиваются у нас на глазах, употребляются в корыстных целях обогащения отдельных капиталистов и при наличии конкуренции между отдельными трестами, национальными капиталами и т. д. Таким образом, это возражение отпадает.
Тогда приводится другое возражение такого рода: ну, допустим, что вы сможете таким путем урегулировать вопросы желудка, но вы грубейшие материалисты, какие только есть на свете, вам только и интересно, чтобы брюхо у всех было набито, и это ваш высший идеал, а мы хотим найти покой, бога обрести в себе; для вас ничего этого не существует, только одна сытость.
Мы отвечаем, что это ниоткуда не следует. Из того, что мне хотелось бы, чтобы каждый мог ежедневно пообедать, не следует, чтобы он жил исключительно для обеда, а наоборот, именно для того, чтобы он работал, мыслил, наслаждался жизнью, он должен обедать. Человек живет не для того, чтобы питаться, но без питания не может жить.
Эта задача общественного питания, общественных жилищ, общественной одежды, эта задача урегулирования первоначальных основ быта в высшей степени важна, да и толстовцы этого не отрицают, потому что и в их идеале мы находим людей, которые трудом рук своих все-таки находят себе сносное существование. Мы тоже не предполагаем, что в этих материальных благах, самих по себе, заключается самоцель, но мы говорим: когда эти вопросы будут разрешены и отпадут, когда экономические порядки сделаются чем-то самим собой разумеющимся, тогда выступят на первый план высшие потребности человека, потребности в знании, творчестве, любви к другим людям, завоевание природы теоретическими знаниями и практическое.
На это возражают: вы не даете настоящего решения вопроса. Почему вы думаете, что социалистическое разрешение экономических задач приведет непременно к гармонии людей между собой? Почему люди сделаются тогда лучше?
На это мы возражаем опять-таки совершенно резонно: мы так же, как и вы, не верим, что человек от природы зол. Если бы мы в это верили, мы думали бы, что добро состоит в том, чтобы разными скорпионами его перевоспитать, что его нужно отдать в выучку не столько педагогам, сколько палачам, которые бы держали его в цепях, как бешеное животное, каленым железом выжигали его пороки. Но мы верим, что «искра божия» (почему «божия», господа толстовцы?) есть в человеке, то есть, что он представляет живое существо, которому нет надобности злобствовать и терзать другие существа, если его потребности удовлетворены; человек человеку нужен, когда нет причины враждовать, – человек человеку приятен как друг, как сотрудник, как предмет его любви, как его ребенок и т. д. Во внутренних семейных отношениях, там, где семья одна, где нет внешних причин для раздора, там вы встречаете то, что называется высоким именем братства.
Почему нельзя представить себе жизнь человечества как братство, как семью, в которой все – братья и сестры?
Да только потому, что существует частная собственность и конкуренция: брошены кости, за которые грызутся люди, и костей недостаточно, – если не будешь грызться, пропадешь! И в этой борьбе возникают громадные состояния; владеющий ими человек боится упустить их из рук и должен громоздиться вверх, чтобы удержать занятую им позицию. В результате мы видим всеобщую свалку, хищнический мир частной собственности ее создает. Как только это будет прекращено, никаких препятствий к тому, что вы называете «искрой божией», а мы естественным характером человека как животного, не будет, и он даст самые лучшие плоды.
Мало этого. Социалистический строй представляет собой не только отсутствие необходимости враждебной конкуренции, но и колоссальную организацию сотрудничества:труд каждого ведет к обогащению всех и труд всех к обогащению каждого; это создает прочную основу для экономической солидарности, и нет никакой опасности, чтобы эта солидарность должна была как-нибудь нарушиться.
Следующее возражение толстовцев: ну, хорошо, но вы хотите облиться кровью, облить других кровью. Допустим на минуту, что это правильно, и что социализм создаст новые условия, и что можно на основе индустрии, вырванной социализмом из рук капиталистов и превращенной в орудие всего человечества, создать всеобщее довольство. Допустим, что люди смогут тогда жить согласной жизнью, но через какие жертвы это идет? Вот сейчас, в недавние годы, когда была гражданская война и красный террор, в это время толстовцы со своим пацифизмом свирепствовали среди нашей обывательской интеллигенции, они говорили: где этот социализм, где это всеобщее довольство, получили ли вы что-нибудь, лучше ли жить? Обыватель отвечал: «Хуже, во сто раз хуже, одни обещания, что будет лучше, а на самом деле теперь хуже, идем в крови по горло». Если эти обещания даже и исполнятся, то стоит ли совершать все эти ужасные преступления, все это братоубийство, чтобы получить какую-то коммунистическую действительность? Хор обывательский голосит: «Не стоит, никоим образом не стоит!» Хотя большая половина обывательского хора не говорила бы так, если бы был не красный террор, а белый и меры насилия применялись с другой стороны. Но эта половина просто представляет классовых врагов, а мы будем говорить о тех, кто искренне убежден, будучи промежуточной группой, что можно по-хорошему, мирно, пацифистски разрешить эту проблему.
На это можно сделать два возражения. Во-первых, вопросы социальной жизни не зависят от воли отдельных людей, это есть исторический процесс, который имеет свои законы, а потому хочет или не хочет этого Толстой или Маркс, но когда низы человечества, униженные, оскорбленные, затоптанные, подымаются, когда в их сознании возникает и крепнет мысль, что они в состоянии взять за горло тех, кто их угнетает, – они перестают слушать пацифистов и берут за горло угнетателей, и закипает страшная вражда. Тогда возникает вопрос: уйдешь ли ты от борьбы для сохранения чистоты своих одежд или поймешь, что в этой борьбе, в которой еще неизвестно, кто победит, каждый лишний адепт есть величина, которая должна быть практически учтена?
Владимир Соловьев спрашивал Толстого, что будешь делать, когда истязают ребенка? А мы говорим: как можно быть безучастным, если человечество поднялось на последний бой, чтобы вырвать его в числе бесчисленных миллионов и грядущих поколений из ужаса того мира неправды, который и вы, толстовцы, осуждаете? Можно ли, раз борьба закипела, путаться между ногами и говорить: перестаньте бороться, зачем бороться? Это будет не чем иным, как пустой тратой слов и осуждением себя на историческую бесплодность.
Но допустим, что дело зависело бы от нас, что вопрос шел бы об историческом процессе, зависящем всецело от нашей воли. В этом случае при сознании, что либо человечество будет плестись прежним шагом по историческому кругу, безысходно испытывая все ту же бесконечную тяжесть нищеты, болезней, пороков, невежества, под которыми оно гибнет, либо необходимо рвануться для того, чтобы разбить этот жизненный круг и из него выйти, если бы для этого даже нужно было заплатить тяжелой ценой крови, неужели бы мы не выбрали бы второго?
Бывают обстоятельства, когда останавливаться перед жертвами нельзя.
А какая нежность проявляется здесь у толстовцев, как они начинают ценить отдельную личность и отдельную жизнь, как они забывают все свои слова о выше жизни стоящей цели, все свои речи о подвижничестве!
Надо помнить, что человек способен на героизм, и это, может быть, нечто наиболее святое, что в нем есть, способен посмотреть на себя не как на самоцель, не как на последнее звено бытия, перенести центр своей любви на громадное строящееся дело и на себя посмотреть как на строителей, как на камни этого строения, как на элемент, входящий в огромный поток, вал, устремленный к организации грядущего, и тогда станет ясно, что если нет никакого другого процесса, кроме социально-хирургического, кроме определенного столкновения одной воли против другой, кроме хирургической очистки тыла для того, чтобы не сломлен был всей зараженностью тыла наш святой гражданский фронт, если нет другого исхода, – мы берем на себя с внутренним сознанием своей правоты этот крест.
Тот, кто осуждает на смерть других, а сам не готов умереть за великое дело, отвратителен. Но тот, кто понимает, что и человечество переживает кризис, во время которого все поставлено на карту и в случае неудачи будущее бесчисленных поколений может пойти по рабской дороге, а в случае победы по дороге освобожденного от экономических оков человечества, какими мы быть не можем, вследствие чего мы себя не очень и ценим, но какими – нашими страданиями, нашей борьбой – могут быть наши дети и внуки, мы, конечно, не сомневаясь ни минуты, выберем борьбу и победу.
Вот тут наше центральное разногласие, и вот почему. Здесь сшибаются между собой два миросозерцания. В современной Германии интеллигенция пришла в великое внутреннее колебание, она ненавидит буржуазию, которая дала ей войну и разгром, она ищет путей внебуржуазных, и она распадается, в лучшей своей части, на два русла. Одно идет в направлении коммунизма и хочет сплотиться с левыми группами пролетариата, старается завладеть вниманием и сочувствием масс и произвести переворот, хотя бы он затянулся на 10–15 лет, хотя бы он был тяжел, но рвануться к настоящему свету, к рациональной организации человеческого быта, руками нащупать, не только глазами видеть правильную хозяйственную организацию человека на земле и сокрушить тех, кто стоит на дороге и из своекорыстных целей не дает человеческим массам добраться до разумной жизни.
Другие говорят: мы напуганы войной… Еще раз кровопролитие?. Да будет ли победа? Стоит ли вообще? Не лучше ли провозгласить сопротивление внутреннее, поискать пути святости, единения с миром иным? Есть другой мир, в который мы придем вратами смерти или через посредство экстаза. Начинается игра с мистикой, в которой центральное место занимает Толстой именно потому, что он не апеллировал к легковерию, что он говорил как будто вещи рационалистические, почти не упоминал о потустороннем мире… Обрети бога в себе и отойди от борьбы! Да будет мир в человецех, все остальное приложится.
Когда нам приходится вести борьбу за каждого человека, за каждый десяток людей, важно, как они определяются: один приходит в лагерь фашизма мирового, другие в лагерь меньшевизма. Это все прямые враги. Третьи идут в наш лагерь. Но есть такие, которые не идут ни направо, ни налево, ни теплые, ни холодные, ни черные, ни красные, остающиеся бесполезными в этой жизни, ищущие не исторического пути, не тянущие назад, не влекущие вперед, ушедшие в сторону, в пустоту. Их нам, во-первых, жаль, жаль персонально, потому что в их мнимом самоудовлетворении мы видим самоудовлетворение обмана, иллюзии; во-вторых, жаль как потерянных для социального строительства сил; в-третьих, наша обязанность вербовать как можно большее количество сторонников, поэтому мы должны стараться сорвать пелену с их глаз, раскрыть их очи на то, чего требует настоящая действительность.
Это, пожалуй, легко – быть толстовцем. Я присматривался ко многим из них, и я не заметил особенного подвижничества. Правда, в тех случаях, когда приходится отказываться от воинской повинности, бывают тяжелые конфликты; никогда, однако, они не достигали такого массового проявления, чтобы серьезно потрясти живоглотный строй. Обычно от прямого конфликта устраняются: «я толстовец», говорится очень много хороших фраз, а в конце концов в идеале устроения жизни – глубокое мещанство.
Это в конце концов легко. А вот вторгнуться, ввергнуться в самую бездну борьбы социальной, истерзаться ее противоречиями, побуждаясь постоянно медным голосом истории, что теперь зовет на подвиг и жертву, – это вещь, которая по моральной высоте бесконечно выше всей этой жвачной материи.
Кончая очерк противоречий двух миросозерцании, я расскажу одну христианскую, очень острую по-своему легенду. Она рассказывает о том, как господь бог ходил с Николаем Мирликийским и со святым Касьяном по земле. Они встретили увязший в каком-то болоте крестьянский воз. Господь бог сказал, что надо мужику помочь, но Касьян, одетый в свои сияющие райские ризы, заявил: «Не полезу я, господи, в болото, что же я буду пачкать мои ризы». А Николай полез, побарахтался в болоте, уцепился в колесо и выволок воз. Вышел он весь перепачканный, но грязь эта обратилась в сияющий свет какой-то несказанной яркости, бриллианты украшали его одежду. И сказал бог Николаю: «Раз ты не побоялся пойти в грязь, чтобы помочь ближнему, будешь праздноваться два раза в год, а Касьян раз в четыре года».
Вот так и толстовец слишком хочет соблюсти свою чистоту, и поэтому настоящего дела любви делать не может, оно остается у него почти словесным; порою, прислушиваясь к такому громовому времени, как наше, он отбалтывается, отбрехивается от громадных требований, которые ставит жизнь, смиренномудрыми речами.