Текст книги "Том 1. Русская литература"
Автор книги: Анатолий Луначарский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 55 страниц)
Неизданные стихотворения в прозе Тургенева *
Стихотворения в прозе Тургенева всегда пользовались большой популярностью. В нашей литературе редко кто осуществляет этот своеобразный и несколько искусственный жанр.
Он требует нескольких качеств: сжатости, образности лирического содержания, музыкального построения прозаической фразы и музыкальной же пропорции всей композиции, является ли она совсем маленькой, в несколько строчек, или превосходит целую страницу, причем дальнейший рост размеров является уже недостатком.
Многие стихотворения в прозе Тургенева приобрели популярность настоящих шедевров. Их знает каждый. Стоит только вспомнить «Как хороши, как свежи были розы». Некоторые из стихотворений: «Переезд» (помните: история с маленькой больной обезьянкой), или знаменитый «Разговор с природой», или беседа альпийских гор между собою – являются действительно крупнейшими жемчужинами нашей литературы.
Что касается основной идеи всех стихотворений Тургенева, то она прекрасно характеризуется тем заглавием, которое первоначально Тургенев предполагал дать всей этой серии. Это было латинское слово «Senilia», то есть старческие размышления, старческие заметки.
Все стихотворения в прозе написаны с лета 1877 года по осень 1882 года. Весной 1882 года Тургенев слег и уже не вставал со страдальческого одра болезни до самой смерти, последовавшей 22 августа 1883 года.
Таким образом, стихотворения в прозе Тургенева представляют собой эпилог его жизни. Это – элегическое прощание с бытием. Тургенев трудно расставался с жизнью. Нельзя, однако, сказать, чтобы он оценивал особенно радостно ту действительность, от которой смерть должна была оторвать его. Она рисовалась ему равнодушной, хотя и прекрасной, в общем как бы неуютной по отношению к случайному гостю, человеку с его сознанием, – неуютной прежде всего потому, что она, вечная природа, находится в кричащем противоречии с конечностью и быстротечностью жизни человека.
Глубоко пессимистический характер стихотворений в прозе не лишает их, однако, интереса. Они представляют очень своеобразный человеческий документ и очень совершенные по форме художественные произведения.
Вот почему находка всей серии черновиков стихотворений в прозе, сделанная известным исследователем Мазоном в архиве Тургенева, находившемся в распоряжении Полины Виардо, заинтересовала не только русских литературоведов и ценителей художественного слова, но и мировых. 1
В свое время Тургенев, предполагая издать эти маленькие поэмы, обратился к Стасюлевичу, издателю «Вестника Европы». И именно Стасюлевич выбрал довольно скупой рукой то, что подлежит напечатанию, и выбросил 31 стихотворение. Русского текста их у меня еще нет. В скором времени русский читатель будет располагать этим текстом. Сейчас же я пользуюсь французским переводом, сделанным Шарлем Саломоном.
Разумеется, следующая за этим частная характеристика отдельных не изданных еще стихотворений может оказаться неточной. Так же точно и отрывки, которые я здесь привожу, являясь обратным переводом с французского языка на русский, вероятно, не могут дать сколько-нибудь полного отражения художественно-ритмической прелести подлинника.
Я думаю, однако, что до издания этого подлинника, которое раньше чем через несколько месяцев вряд ли воспоследует, читателю «Огонька» будет все-таки интересно, что содержит эта часть архива Тургенева.
Среди 31 стихотворения в прозе имеются большие, в полторы-две страницы, и совсем крошечные – в несколько строчек. Ценность их также совершенно не равна. Есть вещи попросту слабоватые, насколько можно судить по переводу; есть даже незаконченные вещи, как, например, «Любовь», и есть несколько стихотворений в прозе, не обозначенных никаким заглавием: это скорее изречения, и притом не представляющие собой, на мой взгляд, значительного интереса.
Самым большим и несколько отличным от всех остальных стихотворений в прозе является № 30, озаглавленное во французском переводе «Ah Ah!» 2 . Эта поэмка описывает момент покушения на самоубийство Тургенева еще в молодые годы в манфредовской альпийской обстановке и внезапный спасительный перелом в его настроении, последовавший оттого, что в ледяной пустыне горных высот он услышал крик ребенка.
Конец здесь мажорный. Байрону и Манфреду 3 противопоставляется «теплота призыва человеческого голоса».
Превосходно первое стихотворение в прозе: «Встреча» (сон). Тургенев написал на полях этого маленького шедевра: «Надо использовать для романа». Так как вещь эта довольно большая, то я не привожу ее здесь. Пересказывать же ее, в сущности, невозможно без потери всего ее значения. Читателю придется подождать появления этой великолепной страницы в подлиннике. Большое стихотворение в прозе «Скворец» 4 я также отношу к числу лучших. Оно начинается с описания бессонницы! и тяжелых чувств, возникших на почве неразделенной любви… И дальше следует такой прелестный пассаж:
«Но под моим окном, в зелени сада, уже запел скворец: он свистал и заливался без остановки. У него был сильный и уверенный голос. Призывы его руладами проникали в мою молчаливую комнату, завоевывали ее целиком и переполняли мои уши и мою голову, мою тяжелую, засохшую от бессонницы голову, взволнованную больными мыслями.
Эти звуки были насыщены вечностью, всей чистотой и всей бесстрастностью вечности, всей ее непобедимой силой. Я слышал в них голос самой природы, голос изумительный, бессознательный, который вечно пел свою песню и вечно будет ее петь.
Скворец пел, пел в самозабвении и полный уверенности. Он знал, что скоро солнце, верное своему часу, разбросает свои лучи. В его песне не было ничего, что принадлежало бы ему самому, что шло бы от него самого. Такой же точно скворец тысячу лет назад так же приветствовал первые лучи солнца. И такой же точно скворец через тысячу лет будет его приветствовать. А между тем мой прах, быть может, будет нестись по воле ветра, который унесет вдаль и его песню. Может быть, отдельные пылинки моего праха будут виться незримым вихрем вокруг маленького скворечьего тела, живого и звучного.
Я – несчастный, смешной, влюбленный человек, личный человек, говорю тебе: спасибо, маленький скворец, спасибо за ту свободную и сильную песню, которая вдруг прозвучала у моего окна в этот печальный час. Твоя песня, конечно, не утешила меня, да я и не ищу утешения. Но все-таки мои глаза наполнились слезами, что-то шевельнулось в моей груди и давящая и смертельная тяжесть стала как будто легче».
Не приводя ни начала, ни конца этого стихотворения, мы ограничиваемся лишь его средней частью, на наш взгляд наиболее художественной.
К этому стихотворению в прозе прибавлено другое под тем же названием «Скворец» 5 . Обстановка та же, но на этот раз мысли о войне, ранах, крови, в связи с свирепствовавшей тогда русско-турецкой бойней, мучительно наполняют воображение поэта.
Превосходная характеристика стихотворений в прозе дана в восьмой пьесе – «Кубок». Вот эта вещь:
«Это смешно. Я только что поймал себя на этом.
Моя скорбь вовсе не ложна. Моя жизнь действительно тяжка. Все чувства мои горьки и полны печали. И вот я стараюсь придать им блеск и красоту. Я ищу образов и сравнений. Я округляю мои фразы. Мне нравится звучность и гармония слов. Словно скульптор или золотых дел мастер, я моделирую, я чеканю золото моего кубка. Я украшаю его, как только могу, вот этот кубок, который я подношу к своим устам собственной рукой и который полон яду».
Так же прекрасна и девятая пьеса – «Вина» 6 .
«Она протянула мне правую руку, свою бледную руку, но я оттолкнул ее с суровой жестокостью. И я увидел, что в молодых глазах этого молодого лица отразилась какая-то неуверенность. И глаза эти, молодые и добрые глаза, глянули на меня с упреком. Юная и чистая душа не понимала меня.
– Но в чем же моя вина? – пролепетали губы.
– Твоя вина? Но самые чистые из ангелов, самая глубокая лазурь небесная легче могли бы быть заподозрены в какой-нибудь вине, чем ты. И, однако, твоя вина действительно велика передо мной. Ты хочешь знать эту тяжкую вину, которой ты не можешь понять и которую я никогда не решусь бросить тебе вслух.
– Ты – молодость, а я – старик».
Очень интересным стихотворением в прозе надо признать также двенадцатое – «Автор и критик» 7 , где изображается довольно жестокая битва на словах этих двух персонажей. Чрезвычайно лирически мягка и трогательна элегия «Когда меня больше не будет» 8 . Горька двадцать восьмая пьеса – «Вздох» 9 и ряд других.
Есть более слабые вещи, как «Мне жаль», с настроением неопределенным, расплывчатым и некоторым не совсем логическим перебоем мыслей. Также недодуманной кажется мне двадцать шестая поэмка «Правда и справедливость» 10 . Может быть, здесь даже есть путаница в переводе.
Большой психологический интерес представляет девятнадцатая пьеса: «Когда я остаюсь один» 11 . В ней есть легкий налет мистицизма, вообще редкий в произведениях Тургенева.
Таков этот загробный дар поэта, дар скорбный, музыкальный, изящный, не находящийся ни в каком созвучии с нашим основным читателем, полным бодрости жизни. Поистине словно старый мир через уста одного из утонченнейших своих представителей шлет свою жалобу умирающего существа новому и бодрому, переполненному радостью и скорбью кипучей борьбы и титанической работы.
Но у нас правило – не пренебрегать ни одним даром прошлого. То, что нам, может быть, совсем не по хозяйству, в качестве украшения нашего собственного существования, бывает нам иногда полезно для более тонкого понимания вчерашнего дня и ушедших классов, умирающих видов культуры, которые разными нитями, отрицательными и положительными, связаны с нашим «сегодня» и нашим «завтра».
Мы хотим знать Ивана Сергеевича Тургенева, знать его как можно полней и глубже, ибо это замечательный человеческий образчик, замечательный тип кающегося дворянина, с огромным умом, с многосторонней душой, с своеобразной системой зеркал, успевший отразить одну из полос умирания дворянского мира и первые зеленые проблески шедшего на смену мира разночинцев – наших предшественников.
О «многоголосности» Достоевского *
По поводу книги М. М. Бахтина «Проблемы творчества Достоевского» 1
I
М. М. Бахтин в своей интересной книге касается только некоторых проблем творчества Достоевского, специально избирает некоторые стороны его и подходит к ним по преимуществу и даже почти исключительно со стороны формы этого творчества. Бахтина заинтересовали некоторые основные,почти невольно из всей социально-психологической натуры Достоевского вытекающие приемы конструкции его романов (и повестей), определившие их общий характер. В сущности говоря, формальные приемы творчества, о которых говорит Бахтин в своей книге, вытекают все из одного основного явления, которое он считает особо важным у Достоевского. Это явление есть многоголосностьДостоевского. Бахтин даже склонен считать Достоевского «основателем» полифонического романа.
Что такое, по Бахтину, эта многоголосность?
«Множественность самостоятельных и неслиянных голосов и сознаний, подлинная полифония полноценных голосов, действительно, является основною особенностью романов Достоевского», – говорит он.
Притом «сознание героя дано как другое, чужое сознание, но в то же время оно не опредмечивается, не закрывается, не становится простым субъектом авторского сознания».
И это относится не только к герою, а вообще к героям или, вернее, – к действующим лицам романов Достоевского.
Бахтин хочет сказать, что Достоевский, создавая своих действующих лиц, отнюдь не делает их масками своего «Я» и не располагает их в известной системе взаимоотношений, которая в конце концов привела бы к какому-то заранее поставленному себе авторскому заданию.
Действующие лица у Достоевского развиваются совершенно самостоятельно и высказываются (а в их «высказываниях», как правильно отмечает Бахтин, заключается соль романов), независимо от автора, согласно логике того основного жизненного принципа, который является доминантой данного характера.
Действующие лица Достоевского живут, борются и в особенности спорят, исповедываются друг другу и т. д., нисколько не насилуемые автором. Автор, по мнению Бахтина, как бы дает каждому из них абсолютную автономию и в результате столкновения этих автономных лиц, словно независимых от самого автора, появляется вся ткань романа.
Само собой разумеется, при таком построении автор не может рассчитывать на то, что все его произведение в конечном счете докажет какой-то дорогой автору тезис. По этому поводу Бахтин утверждает даже, что «в настоящее время роман Достоевского является, может быть, самым влиятельным образцом не только в России, где под его влиянием в большей или меньшей степени находится вся новая проза, но и на Западе. За ним, как за художником, следуют люди с различнейшими идеологиями, часто глубоко враждебными идеологии самого Достоевского: порабощает его художественная воля… Художественная воля не достигает отчетливого теоретического осознания. Кажется., что каждый, входящий в лабиринт полифонического романа, не может найти в нем дороги и за отдельными голосами ее слышит целого. Часто не схватываются даже смутные очертания целого; художественные же принципы сочетания голосов /вовсе не улавливаются ухом».
Можно сказать даже, что эти принципы не только остаются нераскрытыми, но даже, пожалуй, отсутствуют. Это оркестр не только без дирижера, но и без композитора, партитуру которого он выполнял бы. Это есть столкновение интеллектов, столкновение воль в атмосфере величайшего со стороны автора попустительства.
В таком углубленном виде понимает полифонию Бахтин, когда он говорит о полифонизме Достоевского.
Правда, Бахтин как будто бы допускает какое-то высшего порядка художественное единство в романах Достоевского, но аз чем оно заключается, если эти романы полифоничны в указанном выше смысле, – понять несколько трудно. Если допустить, что Достоевский, заранее зная внутреннюю сущность каждого действующего лица и жизненные результаты их конфликта, комбинирует эти лица таким образом, чтобы при всей свободе их высказываний получилось в конце концов каким-то образом очень крепко внутренне спаянное целое, тогда надо было бы сказать, что все построение о полноценности голосов действующих лиц Достоевского, то есть об их совершенной независимости от самого автора, должно было бы быть принято с весьма существенными оговорками.
Я склонен скорее согласиться с Бахтиным, что Достоевскому, – если не при окончательном выполнении романа, то при первоначальном его замысле, при постепенном его росте, – вряд ли был присущ такой заранее установленный конструктивный план, что скорее мы имеем здесь дело действительно с полифонизмом типа сочетания, переплетения абсолютно свободных личностей. Достоевский, может быть, сам был до крайности и с величайшим напряжением заинтересован, к чему же приведет в конце концов идеологический и этический конфликт созданных им (или, точнее, создавшихся в нем) воображаемых лиц.
Таким образом, я допускаю, что Бахтину удалось не только установить с большей ясностью, чем это делалось кем бы то ни было до сих пор, огромное значение многоголосности в романе Достоевского, роль этой многоголосности как существеннейшей характерной черты его романа, но и верно определить ту чрезвычайную, у огромного большинства других писателей совершенно немыслимую, автономность и полноценность каждого «голоса», которая потрясающе развернута у Достоевского,
Считаю необходимым подчеркнуть также правильность другого положения: М. М. Бахтин отмечает, что все играющие действительно существенную роль в романе голоса представляют собой «убеждения» или «точки зрения на мир». Это, конечно, не просто теории; это теории, вытекающие как бы из самого «состава крови» действующего лица, неразрывно с ним связанные, составляющие основную его природу. Кроме того, эти теории являются активными идеями, они понуждают действующих лиц к определенным поступкам, из них следуют определенные индивидуальные и социальные нормы поведения, – словом, они имеют глубоко этический социальный характер, положительный или отрицательный, то есть действительно влекущий личность к общественности или, наоборот, – как это особенно часто бывает у Достоевского, – отрывающий личность от нее.
Романы Достоевского суть великолепно обставленные диалоги.
При этих условиях глубокая самостоятельность отдельных голосов становится, так сказать, особенно пикантной. Приходится предположить в Достоевском как бы стремление ставить, различные жизненные проблемы на обсуждение этих своеобразных, трепещущих страстью, полыхающих огнем фанатизма «голосов», причем сам он как бы только присутствует при этих судорожных диспутах и с любопытством смотрит, чем же это окончится и куда повернется дело? Это в значительной степени так и есть.
Хотя М. М. Бахтин стоит в своей книжке главным образом на точке зрения формального исследования приемов творчества Достоевского, но он вовсе не чуждается и некоторых экскурсий в область социологического их выяснения. Он сочувственно цитирует Кауса («Достоевский и его судьба») и в основном соглашается с его мнением. Приведем и мы (в переводе) некоторые положения Кауса, цитируемые Бахтиным:
«Достоевский – это хозяин дома, который умеет хорошо обойтись с самыми пестрыми гостями, с каким угодно дико составленным обществом, причем он владеет им и умеет держать его в напряжении… Здоровье и сила, самый радикальный пессимизм и пламенная вера в искупление, жажда жизни и смерти – все это борется неразрешающейся борьбою; насилие и доброта, высокомерие и самоотверженное смирение, необозримая полнота жизни и т. д. Ему не нужно насиловать своих действующих лиц, ему не нужно произносить последнее слово поэта. Достоевский многогранен и непредвиден в своих движениях, его произведения насыщены силами и намерениями, которые, казалось бы, разъединены друг от друга непроходимыми пропастями» 2 .
Каус полагает, что это происходит вследствие отражения в сознании Достоевского противоречий капиталистического мира.
Бахтин очень хорошо поясняет идею Кауса:
«Каус утверждает, что мир Достоевского является чистейшим и подлиннейшим выражением духа капитализма. Те миры, те планы, – социальные, культурные и идеологические, которые сталкиваются в творчестве Достоевского, раньше довлели себе, были органически замкнуты, упрочены и внутренне осмыслены в своей отдельности. Не было реальной, материальной плоскости для их существенного соприкосновения и взаимного проникновения. Капитализм уничтожил изоляцию этих миров, разрушил замкнутость и внутреннюю идеологическую самодостаточность этих социальных сфер. В своей всенивелирующей тенденции, не оставляющей никаких иных разделений, кроме разделения на пролетария и капиталиста, капитализм столкнул исплел эти миры в своем противоречивом становящемся единстве. Эти миры еще не утратили своего индивидуального облика, выработанного веками, но они уже не могут довлеть себе. Их слепое сосуществование и их спокойное и уверенное идеологическое взаимное игнорирование друг друга кончились, и взаимная противоречивость их и в то же время их взаимная связанность раскрылись со всей ясностью. В каждом атоме жизни дрожит это противоречивое единство капиталистического мира и капиталистического сознания, не давая ничему успокоиться в своей изолированности, но в то же время ничего не разрешая. Дух этого становящегося мира и нашел наиболее полное выражение в творчестве Достоевского».
Он сам дополняет к этому, что самой благоприятной почвой для полифонического романа явилась именно Россия времен Достоевского, «…где капитализм наступил почти катастрофически и застал нетронутое многообразие социальных миров и групп, не ослабивших, как на Западе, своей индивидуальной замкнутости в процессе постепенного наступления капитализма. Здесь противоречивая сущность становящейся социальной жизни, не укладывающаяся в рамки уверенного и спокойно созерцающего монологического сознания, должна была проявиться особенно резко, а в то же время индивидуальность выведенных из своего идеологического равновесия и столкнувшихся миров должна была быть особенно полной и яркой». Все это очень хорошо и верно.
Какой общий вывод можем мы сделать из приведенных положений Бахтина и Кауса, на которого первый в социологической части своего анализа опирается? Достоевский, будучи сыном своего века и отражая в себе ту колоссальную этическую разруху, которую пестрота капиталистических отношений, бурно хлынувших на дореформенную Россию, породила, является художественным зеркалом, в котором это разнообразие нашло свое адекватное отражение. Разнообразно кипит жизнь, сталкиваются между собой отдельные мировоззрения, отдельные морали, законченные ли в виде теории, осознанные ли своими носителями пли почти подсознательно прорывающиеся в действиях и дисгармоничных речах: и у Достоевского идет такой же спор, такая же борьба. Так же точно нет камертона, по которому можно было бы настроить эту какофонию, и нет гармонии, которая могла бы ее превозмочь и, так сказать, впитать в себя, нет силы, способной какофонию эту организовать в некоторый хорал.
М. М. Бахтин понимает, однако, что такое представление о Достоевском было бы не совсем правильным.
Прежде чем мы перейдем к изложению дальнейших наших мыслей по поводу того, какое именно значение имеет у Достоевского его полифоничность, и постараемся внести некоторые поправки или пояснения к интересным идеям Бахтина, сделаем краткое сравнение полифониста Достоевского с некоторыми другими писателями-полифонистами.
Бахтин утверждает, что в драматическом произведении полифония типа Достоевского невозможна, что драматическое произведение вообще не может быть полифоничным и что вывод, к которому приходили некоторые исследователи Достоевского, будто бы романы его представляют собой в сущности своеобразно изложенные драмы, – совершенно неверен.
Бахтин считает такой вывод неверным по самым глубоким причинам. Ему кажется, что хотя в драме и имеются действующие лица, которые говорят и действуют в определенном сопоставлении друг с другом, но на самом деле они всегда являются как бы марионетками в руках автора, который непременно направляет их по заранее предопределенному им плану.
Так ли это?
Мы, конечно, вовсе не склонны заподозривать Бахтина, показавшего в своей книге достаточную тонкость суждения, будто он предполагает, что все вообще драмы (трагедии, комедии ит. д.) представляют собою непременно «пьесы с тезисом». Вопрос о драмах, доказывающих некоторый тезис, и о свободной драме, представляющей собою просто повышенный, крепко скованный кусок жизни, – вопрос давний, и углубляться в него сейчас мы намерения не имеем. Но нам кажется странным, что Бахтин, утверждая невозможность полифонии в драме, забывает о величайшем представителе драматургического искусства – о Шекспире. Конечно, на самом деле Бахтин забыть его не мог, и, конечно, повторяем, Бахтин вовсе не думает, чтобы всякая драма была «тенденциозной». Он полагает только, что так как всякая драма представляет собой весьма стройное и закономерно развивающееся целое, то тут допустить «полноценность голосов» было бы уж крайне нерасчетливо и совершенно невозможно для автора. По крайней мере, так объясняю я себе решительное заявление Бахтина относительно необходимо царящего в каждой драме монизма.
Я позволю себе радикально не согласиться с Бахтиным, и именно прежде всего на примере Шекспира.
Разве не характерно, что относительно Шекспира в течение чрезвычайно долгого времени констатировалось полное отсутствие каких бы то ни было руководящих идей или норм в его произведениях? Шекспир в своих драмах – автор необычайно «безличный», почти никогда нельзя ничего сказать о его тенденциях. Мало того, он, по-видимому, в огромном большинстве своих произведений до такой степени чужд какой бы то ни было тенденции, что невольно напрашивается мысль о его внутреннем, осознанном или бессознательном, могучем отвращениик такой тенденциозности. Шекспир словно бы кричит каждым своим произведением, что жизнь сама по себе грандиозна и великолепна, несмотря на то что она преисполнена скорбей и катастроф, и что всякое суждение об этой жизни представляется жалким и односторонним, не улавливает всего ее разнообразия, всей ее ослепительной иррациональности.
Будучи бестенденциозным (как, по крайней мере, очень долго судили о нем), Шекспир до чрезвычайности полифоничен. Можно было бы привести длинный ряд суждений о Шекспире лучших его исследователей, подражателей или поклонников, восхищенных именно умением Шекспира создавать лица независимые от себя самого и притом в невероятном многообразии и при невероятной внутренней логичности всех утверждений и поступков каждой личности в этом бесконечном их хороводе.
Тот самый Гундольфнейт, на которого в одном месте ссылается Бахтин, проводя параллель между Гёте и Шекспиром, утверждает, что Гёте всегда черпал материал для своих произведений (по крайней мере, значительных) из своих переживаний, а фигуры своих героев – из своей собственной личности, ивидит в этом нечто контрастирующее Шекспиру, который, по его мнению, наоборот, умел порождать независимые от себя и вне всякой связи с личными переживаниями стоящие, словно самой природой сотворенные человеческие фигуры 3 .
О Шекспире нельзя сказать ни того, чтобы его пьесы стремились доказать какой-то тезис, ни того, чтобы введенные в великую полифонию шекспировского драматического мира «голоса» лишались бы полноценности в угоду драматическому замыслу, конструкции самой по себе.
И, однако, когда мы ближе присмотримся к Шекспиру (чему особенно помогает, может быть, еще не доказанная, но весьма вероятная гипотеза о Шекспире-Ретлэнде 4 ), мы видим, что в полифонизме его имеется, тем не менее, некоторый упорядочивающий момент, – «хозяин дома», выражаясь термином Кауса.
Правда, все, что касается Шекспира, – для нас крайне темно, и темнота эта весьма мешает анализу (что служит одним из доказательств неверности положения некоторых литературоведов, которые говорят, что личность автора и биография его совершенно бесполезны при толковании его сочинений). Мы не можем даже сказать с точностью, являлся ли фактически в драматическом мире Шекспира кто-либо единоличнымхозяином. Не говоря о многочисленных позаимствованиях, переделках чужих пьес, не говоря о пьесах, навязанных Шекспиру, нельзя отделаться от весьма оригинальной и глубокой гипотезы Гордона Крэга, видящей в Шекспире еще совсем особую многоголосность, а именно слышащей в его произведениях несколько авторских голосов. Все это чрезвычайно затемняет для нас понимание шекспировской полифонии. Однако, повторяю, ближе присматриваясь к этому грандиозному литературному явлению, нельзя не признать, что некоторая личность, хотя мало уловимая уже в силу своей многогранности и титаничности, чувствуется за произведениями Шекспира.
Какие социальные факты отражались в шекспировском полифонизме? Да в конце концов, конечно, те же, по главному своему существу, что и у Достоевского. Тот красочный и разбитый на множество сверкающих осколков Ренессанс, который породил и Шекспира и современных ему драматургов, был ведь, конечно, тоже результатом бурного вторжения капитализма в сравнительно тихую средневековую Англию. И здесь так же точно начался гигантский развал, гигантские сдвиги и неожиданные столкновения таких общественных укладов, таких систем сознания, которые раньше совсем не приходили друг с другом в соприкосновение.
Как же отнесся к этому предполагаемый Шекспир? Был ли он в полной мере только безучастным зеркалом, которое сумело отразить весь этот переплет неслыханно разнообразных сил, существующих вне его? Я уже сказал, что о Шекспире часто утверждали именно это. Надо, однако, помнить, что великий писатель, обладатель весьма могучего сознания, по самой сущности нашего сознания, которое имеет непреодолимую тенденцию объединять отдельные идеи, отдельные факты, строить некоторую систему представлений, и критических суждений, неизбежно стремится в своих произведениях не просто отразитьмир, но, так сказать, его упорядочить, гармонизировать или, по крайней мере, осветить его с какой-то определенной точки зрения.
Если это не всегда констатируется у отдельных великих писателей, то потому, что часто упускают из виду различные формыэтой объединительной задачи. Писатель, если он поэт, вовсе не обязуется, конечно, на практикевносить единство и порядок в общество и природу, ни даже сводить их к какому-то монизму путем философских толкований. Он может, например (как может, впрочем, сделать это и философ), признать существование непримиримого плюрализма, он может признать неразрешимым трагизм, вытекающий из конфликта борющихся между собою в мире начал. Он может с величайшей скорбью констатировать этот разлад, может совсем не видеть никакой возможности его разрешения. Но даже и это суждение, – с выводом ли, что жить вообще не стоит и что мир есть бессмыслица, или с выводом, что, несмотря на всю эту дисгармонию мира или именно благодаря ей, жизнь прекрасна в самой своей иррациональности, или что она должна утверждать себя героически, вопреки окружающему его хаосу, – даже и такие суждения являются, по существу говоря, объединяющейконцепцией или объединяющей эмоцией, которая вряд ли может отсутствовать в действительно могучей индивидуальности.
Я этим вовсе не хочу утверждать, как это будет видно из дальнейшего, того, что такие могучие индивидуальности сами не могут быть расщеплены, одновременно или в различные периоды своей жизни, как бы на раздельные личности. Когда Гамлет восклицает у Шекспира:
…Распалась связь времён!
Зачем же я связать ее рожден! 5 —
то в этом сказывается, на мой взгляд, глубочайший лирический порыв автора: воссоздать эту связь времен или найти новую связь Шекспир хотел бы. Это есть подлинное его внутреннее стремление, и каждая драма, которая в конце концов не приводит к примиряющему результату, есть как бы полученное им поражение.
Но оставим в стороне Шекспира и отметим только, что, будучи, несомненно, полифоничным не в меньшей степени, чем Достоевский, и допуская у себя действительную полноценность голосов (чего, мне кажется, отвергнуть М. М. Бахтин никоим образом не сможет), Шекспир проявляет лишь весьма далекую от соприкосновения с читателем тенденцию к оценке жизни, даже к ее переделке.
Но не ясно ли, что подобные тенденции существуют также у Достоевского? Этого опять-таки Бахтин никоим образом отрицать не сможет. Он сам понимает, что не только действующие лица Достоевского, но и он сам стремится к созданию какого-то нового общества. Он сам говорит об этом, он сам подчеркивает, что разные представления о соборности, о гармонии, хотя бы метафизической, потусторонней, присущи Достоевскому. Достоевский не просто зеркало, с увлечением концентрированно повторяющее хаос жизни, мучительные ее конфликты. Эти конфликты болезненны для, него, внутренне он желал бы примирить их и, уж если на то пошло, он в гораздо большейстепени/ чем Шекспир, и гораздо заметнее, чем Шекспир, занимается этим делом. Правда, занимается он этим безуспешно. Но об этом впереди.