Текст книги "Том 1. Русская литература"
Автор книги: Анатолий Луначарский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 55 страниц)
М.Е. Салтыков-Щедрин *
Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин родился в 1826 году и скончался в 1889 году. Мы празднуем столетнюю годовщину рождения величайшего сатирика, какого знает мировая литература.
Правда, Щедрин был настолько писателем своего народа и своей эпохи, что не только иностранцам очень трудно понять его, но даже и для нашего поколения многое в его сочинениях нуждается в раскрывающих комментариях. Конечно, писатель, слишком конкретно идущий в уровень со своим временем и своей средой, всегда рискует не остаться достаточно интересным вне этого времени и вне этой среды, но ведь, с другой стороны, прав и Гёте, когда он говорит: «Тот, кто верен своему времени, легче других добивается бессмертия».
Щедрин, конечно, бессмертен. То, что понятно в нем сразу (а таких страниц много), будет сразу же и оценено, а то, что заключено в скорлупу иносказания или связано с забытыми нами фактами, будет спасено для будущих поколений внимательным и любовным комментарием.
Наш старый уважаемый товарищ М. Ольминский долго носился с идеей создания щедринского словаря. Кажется, им даже была выполнена значительная часть работы в этом направлении 1 . Такой словарь, конечно, понадобится в скором времени, ибо я убежден, что Щедрин скоро сделается одним из любимых писателей нашей молодежи.
Общее значение Щедрина заключается в том, что он был поистине величайшим сатириком. Все соединялось для того, чтобы обеспечить за ним это место.
Что такое по существу сатира?
Этот вопрос можно поставить еще в другом виде: возможно ли смеяться над злом? Ведь зло должно возбуждать прежде всего желание искоренить его. Если его нельзя искоренить, то оно должно внушать ужас. Если это зло огромно и обнимает жизнь, то бессильный ужас перед этим злом должен дойти до отчаяния. Щедрин был со всех сторон объят ужасным злом царизма и соответственной общественности, он был бессилен не то что искоренить это зло, а даже хоть сколько-нибудь ослабить его. Мало того, он не видел около себя силы, способной победоносно вести с ним борьбу. Конечно, он ужасался, конечно, он был именно близок к отчаянию.
Но в том-то и дело, что и сам Щедрин и те передовые силы русского народа, которые он представлял, безмерно переросли в умственном и моральном отношении господствующие силы официальной общественности и государства. Они переросли их настолько, что могли смотреть на них сверху вниз. И поэтому как политическая сила, скажем даже – как физическая сила, Щедрин смотрел на ужасного истукана зла снизу вверх и был беспомощен. Но как моральная и умственная сила он смотрел на этого же истукана как на нечто, лишенное всякого внутреннего оправдания, как на нечто, столь неуклюжее, столь косолапое, столь тупое, столь дезорганизованное, что все это могло вызвать в нем только презрение.
Конечно, Щедрин считал, что теория и практика правительства, консерваторов и либералов не заслуживает ни в малейшей мере серьезного отношения: нельзя относиться ни с любовью, ни с негодованием к такой жалкой тупости. Их можно было бы лишь осмеивать, если бы они не были ужасны. Если бы они не душили народ, его мысль, его совесть, его быт, то к ним можно было бы отнестись юмористически, как всегда относится стоящий выше описываемого явления писатель, когда желает дать этому явлению достодолжную оценку. Но в данном случае, несмотря на смехотворность, то есть глубочайшую несерьезность (с точки зрения идеологической) всего этого маскарада «свиных рыл», они в то же самое время являлись грозной, подавляющей силой. В результате получился смех, исполненный презрения, часто почти переходящий в юмор, победоносный смех, смех сверху вниз, смех, в плоскости идей и чувств уже победивший, раздавливающий осмеянный кошмар, и в то же время смех надрывный, смешанный со слезой, смех, в котором дрожит негодование, который прерывается удушьем бессилия, смех, блистающий внутренней победой и весь пронизанный злобой, еще более ядовитой от сознания своего реального бессилия.
Великая сатира возникает только там, где сам сатирик освещен каким-то, может быть, не совсем ясным, но, тем не менее, живущим в нем и в тех, кого представителем он выступает, идеалом. У Щедрина был такой идеал.
Великая сатира вырастает там, где этот идеал нельзя практически выполнить. В таком положении и был Щедрин.
Великая сатира возникает там, где препятствующая движению к идеалу сила неизмеримо ниже в культурном отношении, чем сатирик. Так это и было с Щедриным.
Великая сатира возникает там, где осужденная и осмеиваемая сила фактически оказывается победительницей, возбуждая тем самым новые волны желчи и злобы против себя. Так это и было с Щедриным.
И есть одно попутное обстоятельство, которое с формальной стороны довольно неожиданным образом содействовало росту нашего великого сатирика. Такая сила была – цензура. Ведь открыто смеяться нельзя, ведь вещи нельзя называть прямо своими именами, ведь надо надевать на свои идеи маску. Но идея в маске – это одна из высших форм искусства. Именно то, что свой тончайший и ядовитейший анализ русской общественности и государственности Щедрин умел виртуозно одевать в забавные маски, спасло его от цензуры и сделало его виртуозом художественно-сатирической формы.
* * *
Михаил Евграфович Салтыков был по своему происхождению средним помещиком. Но тяжелый уклад помещичьей семьи часто ставил нелюбимых сыновей отцов-деспотов (например, Некрасова) или матерей-тиранов (как, например, Тургенева) в положение угнетенных, тем самым как бы поставленных в большую близость к рабам, чем к господам. У Щедрина была ужасная мать, которая беспощадно описана им в «Пошехонской старине». Когда маленькому Мише Салтыкову в руки попало Евангелие, даровитый ребенок совсем с ума сошел. Ведь ему говорили, что это святая книга, что в ней воля сына божьего, ведь все притворялись, что для них это закон. Миша же прежде всего вычитал там слова о любви, равенстве и братстве, и его детские глаза с ужасом открыли контраст между этим «законом» и действительностью. Он сразу понял, что такое лицемерие, и всю жизнь владевшее им чувство пропасти между желанной правдой и тем, что есть, возникло уже тогда. На самом деле, конечно, эта желанная правда была, в сущности, еще не совсем определившейся программой лучшей части буржуазной интеллигенции. Идеализм людей того времени имел много общего с идеализмом предшественников французской революции. Действительность была пока еще крепким укладом крепостников.
Салтыков учился в Александровском лицее. В этом лицее существовал обычай ежегодно выбирать «Пушкина» данного выпуска. 13-й выпуск лицея выбрал своим «Пушкиным» Мишу Салтыкова. Хотя до нас, если не ошибаюсь, не дошли его отроческие и юношеские произведения 2 , но очевидно, что он уже тогда ярко выделялся на общем фоне лицеистов. Молодой Салтыков сразу становится на самом левом фланге общественности. Его привлекают по делу петрашевцев, первые его произведения возбуждают такой гнев властей предержащих, что его ссылают. В то время любимыми писателями Салтыкова были утопические социалисты Сен-Симон, Фурье и особенно Жорж Санд. Салтыков склонялся именно к социализму, а не к политическому реформизму или даже политической революции. Он писал: «Политические новшества не затрагивают коренных основ, они скользят по поверхности, в массы народные они проникают лишь в форме отдаленного гула, не изменяя ни одной черты в их быте и не увеличивая их благосостояния» 3 .
Наоборот, социальную реформу, реформу имущественных отношений Щедрин считает основной. Однако он, живший в царской тюрьме и остро защищавший свою свободу, эту свободу личности считает необычайно ценной и выражает кое-где опасения, как бы социализм не оказался слишком государственным, как бы он не соскользнул на путь к аракчеевщине 4 . Тем не менее несомненно, что Щедрин всю свою жизнь был ближе к социализму, чем к либерализму.
Сам он определил свою борьбу так: «Против произвола, двоедушия, лганья, хищничества, предательства, пустомыслия» 5 .
Некоторое время он, дворянин, получивший сравнительно высокие должности в губернском масштабе (был вице-губернатором), полагал, что на поприще чиновничества можно принести кое-какую пользу, но позднее совершенно порвал с бюрократией и сделался чистым литератором.
Первая знаменитая книга Салтыкова-Щедрина, «Губернские очерки», произвела глубочайшее впечатление на общество. Если Писарев не сумел оценить ее и назвал «цветами невинного юмора», то гораздо более широкий и проницательный Чернышевский писал о Щедрине так: «„Губернские очерки“ вовсе не задаются целью обличать дурных чиновников, а являются правдивой художественной картиной среды, в которой заклейменные сатириком отношения не только возможны, но даже необходимы» 6 . «Никто не карал их общественных пороков словом более горьким, не выставлял перед нами наших общественных язв с большей беспощадностью» 7 .
Это глубокое замечание Чернышевского показывает некоторую тонкую родственность Щедрина с марксизмом. Действительно, гением своим Щедрин проникал в ту истину, что общественные уродства не случайны, а исторически неизбежны. Щедрин лицом к лицу стал с революционным движением и даже пережил его, так как умер в 1889 году. Сначала он, конечно, резко встретил базаровщину и вообще недружелюбно относился к нигилизму, называя его мальчишеством. Потом переоценил и писал: «Не будь мальчишества, не держи оно общество в постоянной тревоге новых запросов и требований, общество замерло бы и уподобилось бы заброшенному полю, которое может производить только репейник и куколь» 8 .
Недавно опубликованная переписка Щедрина 9 дает многочисленные свидетельства его крайнего уважения к революционерам. Приведу несколько примеров. Вот, например, как он передает содержание задуманного рассказа «Паршивый»: «В виде эпизода хочу написать рассказ „Паршивый“. Чернышевский или Петрашевский, все равно, сидит в мурье среди снегов, а мимо него примиренные декабристы и петрашевцы проезжают на родину и насвистывают „Боже царя храни“, вроде того, как Бабурин пел, и все ему говорят: „Стыдно, сударь! У нас царь такой добрый, – а вы что?“ Вопрос: проклял ли жизнь этот человек пли остался он равнодушным ко всем надругательствам, и старая работа, еще давно-давно до ссылки начатая, в нем все продолжается. Я склоняюсь к последнему мнению. Ужасно только то, что вся эта работа заколдованной клеткой заперта. И этот человек, не доступный никакому трагизму (до всех трагизмов он умом дошел), делается бессилен против этоготрагизма. Но в чем выражается это бессилие? Я думаю, что не в самоубийстве, но в простом окаменении. Нет ничего, кроме той прежней работы, – и только. С нею он может жить, каждый день он об этой работе думает, каждый день он ее пишет, и каждый день становой пристав по приказанию начальства отнимает работу. Но он и этим не считает себя вправе обижаться. Он знает, что так должно быть» 10 .
Когда некто Соллогуб, выветрившийся писатель-аристократ, прочел в Бадене, где он встретился со Щедриным, «комедию против нигилистов», то вот что произошло, как описывает Щедрин Анненкову:
«Но оказалось, что Соллогуб не имеет никакого понятия о том, что подло и что не подло. В комедии действующим лицом является нигилист-вор. Можете себе представить, что сделала из этого кисть Соллогуба! Со мной сделалось что-то вроде истерики. Не знаю, что я говорил Соллогубу, но Тургенев сказывает, что я назвал его бесчестным человеком. Меня, прежде всего, оскорбил этот богомаз, думающий площадными ругательствами объяснить сложное дело, а во-вторых, мне представилось, что он эту комедию будет читать таким же идиотам, как и сам, и что эти идиоты (Тимашев, Шувалов и т. п.) будут говорить: „charmant!“ [36]36
очаровательно! (франц.) – Ред.
[Закрыть]Ведь читал же он ее в Бадене, в кружке Баратынско-Колошинском 11 и, наверное, слышал „charmant!“. И если бы вы видели самое чтение: он читает, а сам смеется и на всех посматривает. И Тургенев, как благовоспитанный человек, тоже улыбается и говорит: „Да, в этом лице есть задатки художественного характера“» 12 .
Пантелеев в своих воспоминаниях передает даже, что Щедрин упал в обморок после бурного нападения на автора 13 .
Чем больше развивалось революционное движение, тем с большим вниманием и сочувствием присматривался к нему и Щедрин. Такое сочувствие сквозит, например, в беглом замечании в письме «о процессе 50-ти»:
«А у нас, между тем, политические процессы своим чередом идут. На днях один кончился (вероятно, по газетам знаете) каторгами и поселениями, только трое оправданы, да и тех сейчас же отправили в места рождения. Я на процессе не был, а говорят, были замечательные речи подсудимых. В особенности одного крестьянина Алексеева и акушерки Бардиной. По-видимому, дело идет совсем не о водевиле с переодеваниями, как полагает Иван Сергеевич» 14 .
Наконец в 68 году Салтыков-Щедрин делается вместе с Некрасовым редактором «Отечественных записок». С тех пор он становится постоянным сатирическим летописцем русской жизни. С изумительной яркостью описывает он распад и развал дворянства, дает незабываемые сатирические образы губернаторов, помпадуров, в «Господах ташкентцах» вскрывает колониальные хищничества русских правящих классов.
Но Щедрин был в то же самое время постоянным и резким врагом либералов. Земство, со своим крохоборством, находило в нем жесточайшее осуждение. Он называл земство «силой комариной». Тип земца – Промптов в «Благонамеренных речах» говорит у него: «В умствования не пускаемся, идей не распространяем, – так-то-с!». «Наше дело – пользу приносить. Потому – мы земство. Великое это, сударь, слово, хоть и неказисто на взгляд. Вот в прошлом году на Перервенском тракте мосток через Перерву выстроили, а в будущем году, с божьей помощью, и через Воплю мост соорудим» 15 .
В 70-х годах определенно стала развертываться русская буржуазия. Сначала в виде «рыцарей первоначального накопления». В типах Разуваева, Колупаева, Дерунова Щедрин дает изумительные образы крупного кулака. «Убежище Монрепо», может быть, самый яркий образ крушения «вишневых садов» перед Лопахиными.
Весь строй, возникший после падения крепостного права, Щедрин характеризует так: «Необходимо было дать пошехонскому поту такое применение, благодаря которому он лился бы столь же обильно, как при крепостном праве, и в то же время назывался „вольным“ пошехонским потом» 16 .
Отрицая дворянство консервативное и либеральное, бюрократию, интеллигенцию, Щедрин отнюдь не идеализировал крестьянство, и, не видя ни в чем спасения, пророчески предвидел он, что нужна предварительная выучка у капитализма, чтобы получилось что-нибудь. «Мне сдается, что придется еще пережить эпоху чумазистого творчества, чтобы понять всю глубину обступившего массы злосчастья» 17 .
Щедрину присущ глубочайший пессимизм. И этот пессимизм вырастает в 80-х годах, в эпоху, которую он характеризует следующими словами в своей знаменитой «Современной идиллии»: «Посмотри кругом, – везде рознь, везде свара, никто не знает настоящим образом, куда и зачем он идет… Оттого каждый и ссылается на свою личную правду. Но придет время, объявится настоящая, единая и для всех обязательная правда, придет – и весь мир осияет».
Совершенно незабываемым, непревзойденным сочинением являются его гениальные сказки. Они могучи по своей мысли, забавны и вместе с тем трагичны по своему ядовитому ехидству, очаровывают своим языковым совершенством. И недаром такие современные писатели, как Демьян Бедный, недаром наши лучшие газетные работники постоянно черпают у Щедрина, главным образом из его «Сказок», эпиграфы, эпитеты, цитаты, образы, термины и имена. Временами и в сказках, и в особенности в типах Иудушки Головлева и Глумова Щедрин поднимается до обобщающих типов, пожалуй, даже более содержательных, чем знаменитые типы Тургенева. Иудушка и Глумов могут встречаться в разные эпохи у разных народов. И заслуживают глубокого изучения те их основные черты, которые связаны со всем классовым общественным укладом вещей и только варьируют в зависимости от вариантов этих укладов. Влияние Щедрина было и должно быть для нашего времени огромным. Редко когда литература становилась такой действенной батареей в политической борьбе, несмотря на то что политическая борьба во время Щедрина казалась безнадежной. Может быть, именно потому Щедрин был проникнут горячей любовью к литературе и горячей верой в нее. Он пишет своему сыну:
«Литература не умрет, не умрет во веки веков. Все, что мы видим вокруг нас, все в свое время обратится частью в развалины, частью в навоз, – одна литература изъята из законов тления, она одна не признает смерти. Несмотря ни на что, она вечно будет жить в памятниках прошлого, и в памятниках настоящего, и в памятниках будущего. Не найдется такого момента в истории человечества, про который можно с уверенностью сказать: вот момент, когда литература была упразднена. Не было таких моментов, нет и не будет. Ибо ничто так не соприкасается с идеей вечности, ничто так не поясняет ее, как представление о литературе» 18 .
Другой предшественник коммунизма, другой дорогой нам человек в прошлом, о котором мы можем с гордостью сказать, как о подготовителе путей Ленина и его партии, Добролюбов писал о Щедрине: «В массе народа имя Щедрина, когда оно сделается там известным, будет всегда произносимо с уважением и благодарностью» 19 .
Надо теперь приложить усилия к тому, чтобы это великое имя стало как можно шире и глубже известным. Пусть столетний юбилей послужит именно этому.
А теперь мне хотелось бы, чтобы читатель, прочитавший эти строки, поставил перед собою портрет Щедрина, тот, где глядит на вас длиннобородый старик в пледе 20 . Вчувствуйтесь в это изумительное лицо. Конечно, Щедрин был болен, как он выражался со своим милым юмором, «болезнями самых различных фасонов» 21 , но физические болезни не делают лицо таким вдохновенно страдальческим.
Какая суровость! Какие глаза судьи! Какая за всем этим чувствуется особенная, твердая, подлинная доброта! Как много страдания, вырезавшего морщины на этом лице, поистине лице подвижника!
Внесем это имя в список истинных подвижников человечества, повесим этот портрет на стенах наших рабочих и крестьянских клубов и, по крайней мере, избранные сочинения, написанные Щедриным, сделаем живой частью всякой библиотеки. Ведь если Щедрин труден в некоторых отношениях, то зато с ним очень легко. Вы не думайте, что этот больной старец в пледе, этот человек с колючими глазами и судья со скорбным ртом будет нам читать тяжелые, хотя и режущие проповеди, – нет, это человек неистощимой веселости, блестящего остроумия, это величайший «забавник», мастер такого смеха, смеясь кото-рым человек становится мудрым.
Опыт литературной характеристики Глеба Успенского *
Г-н Новополин дает в своей книжечке недурную характеристику недавно умершего талантливого писателя. Главнейшею чертой его характера он считает болезненную чуткость ко всякой дисгармонии, ко всякому страданию, что и сделало Успенского ярким выразителем мучительной стороны эпохи реформ; как прямое дополнение к этой болезненной чуткости, г. Новополин отмечает жажду гармонии, часто выражающуюся в вое-жевании даже относительно низкой, животной, но целостной жизни. Г-н Новополин уделяет много места, чтобы доказать, что Успенский вовсе не хотел, однако, помириться на гармонии жизни Ивана Ермолаевича 1 , что свои идеалы он черпал у науки и находил их в формуле прогресса г. Михайловского. Конечно, это так и есть, но и сама избранная Успенским формула ничего не говорит об интенсивности и высоте культуры: единственным мерилом является разделение труда между органами индивида при отсутствии разделения труда между органами общества; общество Иванов Ермолаевичей, таким образом, вполне отвечало бы требованиям формулы. Сам г. Новополин указывает на то, что Успенский сознавал непрочностькрестьянской гармоничной жизни, сознавал, что она хрупка, так как не завоевана мыслью, а навязана самой природой. Итак, если бы жизнь Ивана Ермолаевича была прочнее, если бы устои ее не дрожали и не ломались при первом столкновении с г. Купоном, то мы бы имели перед собой идеал жизни! Многие цитаты Успенского, приводимые г. Новополиным, это безусловно подтверждают: культурный человек должен «путем усилий ума, воли, знания, после страданий, морей крови, прийти к тому же типу, который в нашем крестьянстве уже есть, существует во всей красе и силе, только тогда этот тип жизни будет вековечным». «Ассоциация трудящихся классов! – восклицает один герой Успенского, устами которого говорит сам писатель, – какая казарма, какая скука!» «После морей крови придут к тому, что ассоциация должна быть в одном человеке» 2 и т. д. Мы же, напротив, рисуя себе земной шар, сплошь населенный Иванами Ермолаевичами, с их полурастительной жизнью, в которой пропитание играет первенствующую роль, с их узенькими интересами, не идущими дальше деревни, с их естественным отсутствием интереса ко всему остальному свету, невольно восклицаем: «Какая скука! какое убожество!» Для нас ясно, как дважды два четыре, что только общество организованное, то есть резко дифференцированное, где каждая функция выполняется наиболее приспособленным к ней. человеком при помощи колоссальных орудий труда, которых неассоциированный индивид и употреблять-то, не только создать, не может, – только такое общество поднимет культуру, то есть науку, искусство, разнообразие, роскошь и радость жизни до недосягаемой высоты. Ошибка Успенского в том, что ему кажется, будто дифференциация общественных функций непременно захватывает всего человека, будто человек только и делает, что трудится, будто сапожник только сапожник, ученый только ученый, а не люди вместе с тем. Пожалуй, если бы человеку нужно было всю жизнь трудиться ради насущного хлеба, можно было бы рекомендовать идеал, при котором, например, даже человеку с острой наблюдательностью и умением обобщать нужно было бы строчить себе сапоги, чтобы не превратиться в переутомленного педанта, а сапожнику стараться рисовать для себя картины или писать стихи. Но мы ведь знаем, что чрезмерный труд, подавляющий часть человечества, не есть закон природы, мы знаем, что, кроме труда, есть еще отдых, праздники, когда сапожник может читать книги гениев, смотреть на картины, слушать музыку, когда ученый может отдаваться радостям жизни, физическойжизни, даже физическому труду как отдыху. Увеличить человеческий отдых, организовать его, освободить человека от оболочки сапожника и ученого, восстановить в нем человека, – вот задача, выполнить которую может только ассоциация. Человек может остаться специалистом в своем наиболее изученном, наиболее облюбованном деле, но надо, чтобы ему не было чуждо ничто человеческое, как оно чуждо зажиточному мужику со всею его гармонией.
Отметим мимоходом, что конец формулы Михайловского явился у г. Новополина, вероятно, благодаря ряду опечаток, в совершенно нелепом виде: «Нравственно, справедливо, вредно, неразумнои полезнотолько то, что уменьшает разнородность общества, усиливая тем самым разнородность его отдельных обществ». (?!) 3 .
Г-н Новополин уверяет, что Глеб Успенский забыт. Мы с этим совершенно несогласны. Но, разумеется, Успенского редко кто может считать теперь учителем жизни. Отчасти это объясняется вышеуказанной непривлекательностью и ошибочностью общественного идеала Успенского, его готовностью помириться на всякой гармонии, независимо от высоты ее, отчасти другими причинами, которые мы сейчас укажем; но прежде полюбуемся причинами, найденными самим г. Новополиным.
Причины эти тесно связаны: 1) Успенский не оценен, 2) «переживаемое нами безвременье до того принизило наши душевные силы, что мы потеряли способность благоговеть перед личностью, отдавшей всю свою жизнь и талант на служение народу».
Г-н Новополин говорит от лица «нас», – очевидно, современных людей, современного поколения; не колеблясь, он обвиняет «нас» в отсутствии душевных сил, а дальше прямо в «умственном и нравственном бессилии». Да еще бы! У г. Новополина так много свидетелей: например, с ним совершенно согласен такой публицист, как князь Мещерский! Молодежь пала! Может быть, вы хотите знать, так же ли мрачно смотрит на себя и свое будущее сама молодежь? Извольте, вот в доказательство цитата из 45-летнего декадента Мережковского, – это ли не доподлинный новый человек?Вот признания какого-то Котельникова из «Недели». Я с изумлением читал грустное признание г. Новополина! Как! Или г. Новополин слеп и глух?! Или он не видит, что давно уже общество не проявляло столько жизнеспособности, притом именно молодежь, именно интеллигентный пролетариат и низшие слои общества? Не видит г. Новополин или притворяется? Какой-то Котельников находит у нас все «слабым, мелким, вырождающимся». Мы далеки от самодовольства, но, принадлежа к подлинной молодежи, не можем не протестовать: все оживает вокруг нас, расцветает литература, движутся до того косные массы, сотни молодых людей «отдают свою жизнь и таланты на служение» прогрессу, люди, по выражению Горького, «настраиваются и скоро собираются грянуть… что-то фортиссимо» 4 , – а г. Новополин хнычет над нами и отпевает нас. Нет, г. Новополин, нет! Только, очевидно, вы не можете слышать наших песен! Это больше не песни страдания и сострадания, а гордые песни, требовательные песни, прелюдию к которым пропели Горький и Скиталец.
Г-н Новополин делает такую выписку из трудов Михайловского: «Совесть требует сокращения бюджета личной жизни и потому в крайнем своем развитии успокаивается лишениями, оскорблениями, мучениями; честь, напротив, требует расширения личной жизни и потому не мирится с оскорблениями и бичеваниями. Совесть, как определяющий момент драмы, убивает ее носителя, если он не в силах принизить, урезать себя до известного предела; честь, напротив, убивает героя драмы, если унижения и лишения переходят за известные пределы. Человек уязвленной совести говорит: „Я виноват, я хуже всех, я недостоин“; человек возмущенной чести говорит: „Передо мной виноваты, я не хуже других, я достоин“. Работе совести соответствуют обязанности, работе чести – права» 5 . И тут лежит центр недоразумения г. Новополина; да, совесть перестает болеть, просыпается честь. «Марксист и ницшенист Горький…» – пишет г. Новополин. Горький ничем не заявлял, чтобы он был марксистом или ницшенистом, но между Марксом, Горьким и Ницше есть нечто общее, и это-то общее есть знамение нашего времени: борьба угнетенного класса за права свои, за жизнь, достойную человека, протест, наступление, натиск, возникающий из недр самого класса, во имя его требований, – вот дух марксизма; провозглашение права на полное самоопределение, гордый вызов обществу и его устоям, подчеркивание прав личности на совершенствование и радость жизни, творчество – вот то, что привлекает нас в Ницше, и ту же требовательность от жизни, тот же протестующий дух видим мы у Горького, причем он показал нам присутствие чести на самом дне общества, сумел подслушать и там гордые песни, подсмотреть не страдание, а трепет порывающейся к счастью горделивой души человеческой. Нам не интересны страдальцы, нам интересны протестанты, и если крестьянству суждено когда-нибудь снова очутиться в центре интересов общества, то завоюет оно это не страданиями, а проявлением активной жизнедеятельности. Как далеко ни разошлись материалисты и идеалисты молодого поколения, но честьиндивидуума, его право на счастье, но протестующий дух соединяют их и теперь; не сострадания, не альтруизма требуют те и другие, а побольше чувства чести. Вот почему живописец моря страданий – Успенский не забыт – нет! – но отошел на второй план. Про страданья мы слыхали, пойте нам про бодрость, про надежду, возбуждайте в нас не жалость, а гордость и гордый гнев за попранное право на счастье.
А г. Новополину добрый совет: пусть он оглянется, – ведь восьмидесятые годы прошли, утро брезжит; его стон совсем, совсем, до смешного несвоевременен. Да пусть не верит, что г. Мережковский вождь русской молодежи и ее выразитель. Хочется думать, что г. Новополин не знает фактов русской жизни, а не замалчивает их, пользуясь тем, что не обо всех их можно пускаться в откровенный разговор.