Текст книги "Том 1. Русская литература"
Автор книги: Анатолий Луначарский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 55 страниц)
Очевидно, что и для самого Пушкина в его литературной лаборатории принимают особое значение такие произведения, через которые раскрываются эти самые нравственные, то есть общественные движения.
Что вышло бы из Пушкина как дальнейшего блистательного редактора «Современника», как дальнейшего работника на поприще литературного реализма, исследования новых пластов населения, – гадать трудно. Я продолжаю думать, что, проживи Пушкин более или менее толстовскую, по долговечности, жизнь, он мог бы еще перейти многие мосты, по которым другие, более молодые дворяне шли навстречу дальнейшему развитию революционных сил страны.
Но новый буржуазный мир, сочетавший в себе и Колупаевых и Волгиных, 42 был еще совершенно неясен, да и относительно бессилен, особенно на левом своем фланге.
Аристократия прекрасно понимала отщепенство Пушкина, его стремление вырваться из ее душного круга, в котором ему было отведено столь до унизительности скромное место.
«Невольником чести» назвал Пушкина Лермонтов в своем знаменитом стихотворении. 43 Действительно, дворянинаПушкина держали на этой цепи, которую на словах с презрением отверг Лермонтов в своем известном разговоре со Столыпиным, 44 но которую и он не мог порвать. За эту цепь дергали Пушкина поистине как «шута» в светском обществе, зубоскаля и забавляясь страданиями человека, столь широко известного, столь внутренне гордого и столь беззащитного.
Катастрофы при всех условиях избежать было невозможно.
Кто были те толпы, которые наполняли скромную квартиру Пушкина, где лежало тело великого человека? Кто были те толпы, которые громадной массой пришли на похоронную процессию в столицу?
Конечно, это была не светская чернь. Конечно, это были не только высшие круги читательские. Это не были также и рабочие массы. Это был, в конце концов, уже начавший волноваться и мыслить столичный обыватель. И на искренний стон, вырвавшийся из его уст в Петербурге, стонами отвечали и Москва и провинция в тех своих частях, которые уже пробудились для более сознательной, более энергичной жизни.
А правительство устроило Пушкину другие похороны; вот те жандармски-опальные похороны в Святогорском монастыре, в которых сказался последний приступ страха и последний приступ ненависти палачей поэта к человеку, опасное величие которого они смутно сознавали.
И. И. Васильев рассказывает об этом:
«Прибывший рано утром в Святые Горы осмоленный ящик был зарыт в земле (или, точнее, в снегу, так как в это время земля была мерзлая) у одного из алтарей обители, а уже весною он был закопан в землю. Что же в действительности заключалось в этом ящике – свидетелей никого не было, так как ямщики тоже ничего не знали и не видели; сопровождавшие два жандарма – тоже, и, может быть, единственным свидетелем погребения гроба с телом поэта был Ал. Ив. Тургенев, следовавший за телом от Петербурга до Св. Гор. Был ли кто при погребении поэта, кроме одного полицейского чиновника, сведений не имеется» 45 .
VI
Издавая Пушкина для читателей нашего великого времени, мы не можем не задаться вопросом о том, что, собственно, положительного вынесет наш читатель из этого издания.
Пушкин – всеми признанный классик, «вечный спутник» 46 , по терминологии вдумчивых эстетов.
Не будем говорить о вечности. Это понятие довольно метафизическое. Мы не можем даже быть уверенными в вечности самого человеческого рода. 47 Не можем мы быть уверенными и в том, что человеческий род, которому до возможной его гибели (возможной, но, скажем мы, осмеливаясь здесь несколько расходиться с Энгельсом, не неизбежной) предстоит, во всяком случае (здесь мы совершенно согласны с Энгельсом), чрезвычайно долгая жизнь, первую стадию которой мы теперь переживаем, не окажется в своей эволюции, когда-то во всяком случае, настолько отличным по всей своей социально-психологической установке, что даже величайшие ценности нашего времени будут иметь для него лишь чисто историческое значение.
Таким образом, не ставя вопроса о вечности, мы, однако, твердо ставим перед собой вопрос о долговечностии утверждаем, что Пушкин является писателем в величайшей мере долговечным.
Великая революция, подобная Октябрьской (впрочем, подобной революции мир вообще еще не знавал), ставит каждую ценность, созданную прошлым, под особое испытание. Многое из того, что продолжало бы существовать как живое, нужное и уважаемое, если бы продолжал существовать и старый мир, – с этим резким, революционным переходом к совершенно новой эпохе может оказаться вдруг лишенным всякого значения или, в лучшем случае, подлежащим передаче в музей, чтобы занять там место, говоря словами Энгельса, рядом с каменными топорами. 48
Этот экзамен огненного порога, отделяющего буржуазный мир от первого периода мира социалистического, Пушкин безусловно выдержал и, по нашему мнению, выдержит до конца.
Многие писатели (в том числе и на первом плане Гёте) чутко и правильно указывали, что права на вечность или на долговечность крепче всего у тех писателей, которые были настоящими детьми своего времени, которые угадывали его прогрессивные тенденции, умели жить его соками, хватать в качестве своего материала животрепещущие куски жизни и перерабатывать их в духе самых острых страстей, самых критических идей, каких достигало данное время.
Кто был хорошим современником своей эпохи, тот имеет наибольшие шансы оказаться современником многих эпох будущего.
На предыдущих страницах настоящей статьи мы старались показать, в каком глубочайшем значении этого слова Пушкин был передовым современником своего времени.
Но, конечно, не всякое время одинаково содержательно, не всякое несет в себе достаточно прогрессивных черт, не всякое время является подлинной ступенью вверх, хотя бы и на началах диалектической борьбы завтрашнего дня со вчерашним.
Пушкинское время, как мы старались показать в предыдущих страницах, было началом того гигантского и плодотворного сдвига всех основ старорусской жизни, который, по признанию Ленина, мог быть великолепной социальной основой для такой художественной переработки, которая знаменовала собой не только шаг вперед для нашей страны, но и приобретала мировое значение.
Надо помнить при этом, что не все эпохи одинаковы в смысле представляемого ими живого интереса для позднейших веков, – последующие эпохи обладают избирательной склонностью. То, что нужно для одной, является ненужным для другой. Мы имеем разительнейшие примеры всемирно-исторической судьбы отдельных произведений искусства. Латинская пословица «Habent sua fata libelli» – «Книжки тоже имеют свою судьбу» 49 – приобретает необычайно широкое значение, когда мы станем говорить не о «судьбе книжки» (или другого какого-нибудь художественного произведения) во время жизни ее автора в смысле перемены настроений, мод и вкусов читателей определенной эпохи, а попытаемся проследить судьбу такой книжки или произведения искусства, которое оказалось поразительно долговечным: вот тогда мы почти неизбежно наткнемся то на оценки необычайно высокие, то на затмение прослеживаемого нами шедевра. Приведем несколько почти до курьеза поразительных явлений. Молодой Гёте в страсбургский период своей жизни восхищался готикой, находил ее предельно прекрасной формой архитектуры. Но тот же Гёте на границе старости называл готическую архитектуру варварством и безумием, противопоставляя ей, как единственно законную, архитектуру классическую. 50 Один из наиболее острых мыслителей и эстетов своего времени, во многом опередивший свой век, Бейль-Стендаль, посетивший Италию, выражает невероятное восхищение не только перед Рафаэлем вообще, но в частности перед игривой росписью его лоджий. 51 Тут же Стендаль упоминает о Боттичелли, как о лизоблюде Медичисов и малодаровитом художнике, заметном только своей скучной производительностью. Прошло несколько десятилетий, и один из самых передовых вождей европейского вкуса, тоже зачинатель целого движения, Рескин, будет говорить о Рафаэле как о пустом схоластическом классике, ничего не говорящем нашему уму и сердцу, а о его лоджиях как о малозначительных безделушках. Зато Боттичелли превратится у Рескина в законодателя, в пример, достойный подражания, в величайшего мастера, в своего рода великого метафизического лирика в красках. 52 Таких примеров можно было бы привести много. Такую судьбу переживали и произведения Пушкина.
В великую эпоху 60-х годов, когда непосредственные наши предшественники, утописты-разночинцы вели за собой новую (уже не дворянскую) колонну штурмующих старую Россию, они с некоторым сомнением относились к величайшему поэту русско-дворянской культуры.
Правда, и Чернышевский и Добролюбов любили Пушкина, не находя только в нем всей полноты гражданских мотивов, которые восхищали их в Некрасове. Но Писарев, например, с присущей ему парадоксальной резкостью заходил дальше: в его глазах Пушкин превращался в очень мало «нужного» писателя.
Прошло несколько десятков лет. Реакционная эстетствующая интеллигенция, пошедшая на службу капиталу и отрекшаяся от неудавшегося народничества с почти ренегатской стремительностью, интеллигенция, начавшая устраивать утонченнейший европееобразный внутренний и внешний быт для себя и для своих жаждущих «культуры» богатых хозяев, стремится всемерно восстановить культ Пушкина, в то же самое время расшибая вдребезги авторитет великих шестидесятников. Для Волынского, быть может, самым явным свидетельством бездарности народнических вождей является их непонимание «вечной и священной власти» пушкинских начал. 53
Однако о пушкинском роде классицизма можно было всегда с уверенностью сказать, что временные затемнения он будет переживать, но что его никогда не удастся скомпрометировать, обвешивая его лучезарную молодость старческими амулетами и ладанками упадочного эстетизма.
Мы особенно настаиваем на, так сказать, общественноймолодости Пушкина, о которой мы говорили уже на предыдущих страницах.
Напомню то, что Маркс писал по этому поводу, беря не социальную весну какого-нибудь народа, а общую весну всех европейских народов – античность. Вот что говорит Маркс в замечательном неоконченном отрывке, написанном им для включения в введение к знаменитой книге «К критике политической экономии».
«Трудность заключается не в том, чтобы понять, что греческое искусство и эпос связаны с известными общественными формами развития. Трудность состоит в выяснении того, почему они продолжают еще давать нам художественное наслаждение и в известном смысле сохраняют значение нормы и недосягаемого образца…»
«…Мужчина не может сделаться снова ребенком, не становясь смешным. Но разве не радует его наивность ребенка и разве сам он не должен стремиться к тому, чтобы на высшей ступени воспроизводить свою истинную сущность, и разве в детской природе в каждую эпоху не оживает ее собственный характер в его безыскусственной правде? И почему детство человеческого общества, где оно развилось всего прекрасней, не должно обладать для нас вечной (заметьте! – А. Л.) прелестью, как никогда не повторяющаяся ступень? Обаяние, которое свойственно искусству греков, не противоречит той неразвитой общественной среде, из которой оно выросло. Наоборот, оно является ее результатом и неразрывно связано с тем, что незрелые общественные условия, среди которых оно возникло и могло только возникнуть, никогда не могут повториться снова» 54 .
Мы и утверждаем, что Пушкин явился для нашей страны (по аналогии) тем самым, чем, по Марксу, античное искусство, является для человечества.
Огромная свежесть восприятия, огромная нетронутость всех основных задач по культурному оформлению человеческой личности и ее окружающего, огромная потребность дать это именно в эстетической форме,которой не мешала суровая зрелость общенаучной и научно-социологической мысли и, наоборот, помогала немалая степень достигнутой к тому времени дворянами общеевропейской культурности, – вот что характеризует это юное время.
Перед самой революцией Пушкина держали в сиянии славы.
Каковы были последние слова оценки великого поэта со стороны ведущей буржуазной критики? Быть может, яснее всего это видно из той оценки, которую давал Пушкину Брюсов, бывший действительно необыкновенно ярким выразителем, даже вождем самых передовых слоев буржуазного эстетства. То обстоятельство, что Брюсов в известной степени перерастал рамки своей роли и внутренне был крупней этой навязанной ему временем роли, нисколько не мешает его суждениям о Пушкине быть типичнымидля лучшей буржуазной критики последних эпох.
До революции Брюсов, поддерживаемый целым хором, восхваляет Пушкина именно как «чистого» художника. Стараясь общественно и морально оправдать роль художников, поставивших своей целью украшать жизнь и жилье европействующих буржуа, дать товар на рынок новой буржуазной аристократии, Брюсов и окружающие его видели великое оправдание этой своей роли в Пушкине. Поэтому все социальное и все патетическое в Пушкине в значительной степени замалчивалось.
Впрочем, вторым венцом, который надел Брюсов на голову Пушкина, являлся его эклектизм.
По правде сказать, эклектизм Пушкина, в сущности, не эклектизм, а необычайная многогранность и широта. Но то, во что эта широта и многогранность претворились в похвалах символистов, превращало ее в эклектизм.
Брюсову было бесконечно мило видеть в Пушкине человека, так сказать, всех культур, всех музыкально-поэтических ладов, всех жанров, всех тем.
У символистов в общем было так мало своего, – того, что они могли бы действительно проповедовать, – что игра масками разных времен, слоев, настроений, концепций и т. д. становилась необходимой, как замена собственного лица, а роскошь, разнообразие красок оправдывали его отсутствие.
Из этого не следует, чтобы у самого Брюсова не было лица. Этот крупнейший представитель символистов, как уже сказано, в сущности переживал немалую внутреннюю драму, которую можно в известной степени проследить и за пестротой его прекрасных и холодных масок.
После революции Брюсов, вошедший в коммунистическую партию, отнюдь не сделался, однако, сразу каким-то глашатаем пролетарских оценок. Он во многом оставался на меже. Одной ногой он переступал грань и был нашим, другой он стоял еще целиком на почве буржуазной культуры, которая хотя и на втором плане, но, тем не менее, реально развертывалась и в культуре послереволюционной.
Самым крупным и значительным явлением этого, так сказать, «посмертного» развития буржуазной культуры является – в области художественно-эстетической и искусствоведческой – формализм. Этот формализм казался Брюсову по праву доминирующим началом. Сам чувствуя, что нового содержания у него не так-то много, и придавая огромное значение своему формальному мастерству, своим знаниям в этой области, – которые, как он не без основания предполагал, сделают его ценным сотрудником новой пролетарской литературы, – Брюсов отдался целиком весьма плодотворному изучению пушкинской формы: мастер, музыкант слова почти окончательно заслонил для позднего Брюсова, как это видно из его недавно вышедшей книги «Мой Пушкин» 55 , – все увлекательнейшее социально-психологическое содержание, то есть идейно-эмоциональную сторону почти обожествляемого им поэта.
И вот теперь подошло время, когда оценку Пушкина должны сделать мы сами. Пожалуй, преждевременно говорить, что это «мы» полностью представляет собой пролетариат. Надо еще подождать немного, пока из самой гущи пролетариата выдвинутся достаточно густой фалангой переоценщики, которые скажут на многие десятилетия решающие слова суда новой эпохи над ценностями прошлого.
Мы производим пока предварительныйпроцесс, – процесс, однако, до крайности важный. Неосторожным футуристическим попрыгунством или комчванской формой пролеткультства мы можем изранить наследство, которое сейчас в некоторой степени именно мы держим в своих руках.
Мы, нынешняя интеллигенция пролетариата, сильно замешанная выходцами из других классов, можем переусердствовать в смысле пуританизма, что было бы особенно опасно, когда дело идет о конкретных художественных предметах, и менее опасно, когда дело идет о таких воспроизводимых произведениях искусства, как литература или музыка. Тут, конечно, нужна большая осторожность, чтобы не затруднить пути пролетариата в его истинной оценке.
Конечно, есть также опасность пропустить слишком много сора, могущего лишь обременить эти пути.
Во всяком случае предварительную оценку наследия прошлого нельзя откладывать. В порядке выполнения этой неотложной задачи нам надо произнести свое коллективное суждение и о пушкинском наследстве.
Как марксисты, и марксисты, находящиеся, в сущности говоря, в области культуроведения еще на первых ступенях работы, мы чрезвычайно заинтересованы в постепенном выяснении, во всей их конкретности, тех методов исследования культуры прошлых веков, которыми мы должны пользоваться.
Пушкин являет собою столь огромный пример культурного явления и, благодаря довольно сильно развернувшемуся пушкиноведению и знанию нашему той эпохи, пример относительно столь изученный, что именно на нем можно проверять наши методы и учиться их уточнению. Здесь мы можем доказывать тончайшую зависимость идей и чувств, выражаемых поэтом, его образов, его словесного стиля, его музыки и т. д., вплоть до деталей, – от той общественной базы, которая воздействует на него через его класс и, более специфически, через ту группу класса, к которой он принадлежит.
Здесь мы можем проследить, как развитие основных экономических, фундаментальных явлений и промежуточных политических и культурных изменений отражается в такой надстройке, как художественная литература.
Здесь мы должны показать, в состоянии ли марксистский метод доходить до анализа конкретныхявлений социально-биографического, творчески-биографического характера.
Подчас приходится встречаться с исследователями, которые полагают, что до конкретных явлений биографии, в смысле точных и основных жизненных переживаний и творческих выражений этих переживаний у данного лица, мы нашими марксистскими методами не можем добраться, – Или, может быть, они считают, что только общие, массовые явления могут нас интересовать, а выражение их в отдельной индивидуальности является второстепенным даже в такой области, как искусство. Между тем гений часто перевешивает сотни даровитых современников по самой своей социальной значимости – и как выразитель тенденций своего класса, икак воздействующая на дальнейший ход событий сила.
Еще Белинский писал:
«Чем выше поэт, тем больше принадлежит он обществу, среди которого он родился, тем теснее связано его развитие, направление и даже характер его таланта с историческим развитием общества» («Стихотворения Лермонтова», 1841 год) 56 .
На примере Пушкина можно показать также всю необходимость избегать анекдотического, мелочного, непредвидимого, случайного или могущего быть истолкованным как какой-нибудь индивидуально-психологический курьез, легко ведущий нас либо к совершенно несоразмерной оценке фактора физиологического (роль которого, как мы выше говорили, очень скромна), либо даже, через ворота индивидуального сознания, в недра мистического «духа», проявлением которого является-де каждое «внутреннее» переживание гения.
Мы не задаемся целью перечислить здесь все вопросы нашей методологии, которые могут быть проверены на столь великом историческом примере, притом столь тщательно изученном во всей своей обстановке.
Но нас может интересовать, как марксистов, и конкретно-историческая задача. Здесь тоже очень многого можно достигнуть путем изучения творчества Пушкина. Он явится перед нами как великий свидетель о своей эпохе. Он откроет нам окно, через которое мы можем очень глубоко заглянуть в эту эпоху, понимание которой необходимо для органического понимания всего исторического процесса и, в частности, нашего времени.
То обстоятельство, что литература никогда не является отражением окружающей действительности (в смысле зеркала), а всегда является ее функцией (в смысле проникнутого классовыми тенденциями ее выражения), – ничего не меняет в нашем утверждении.
Но, помимо огромного значения Пушкина, связанного с его временем, имеет ли Пушкин еще значение, будучи как бы отделен от этого времени и сделан нашим современником?
Мы полагаем, что в этом отношении Пушкин несет с собой громадное благо для предстоящего нам строительства новой жизни.
Не может не подкупать нас основная жизнерадостность Пушкина. Мы уже говорили, чем она объясняется. Ощущение возможности развития окружающей жизни, вплоть до последнего признания интересности и прогрессивности начинающей крепнуть буржуазии, сопровождало Пушкина в течение почти всей его жизни, несмотря на все удары, укоры, разочарования и скорби. Эта жизнерадостность была основной органической силой в Пушкине, и, собственно говоря, все его переживания так же, как и все их трагические отражения, представляли собой перманентную борьбу этой жизнерадостности с внешними ее нарушениями.
Как бы другой стороной этого психологического процесса было стремление Пушкина к образованию – его Bildungsgeist. Лучшие люди его времени все были проникнуты этим стремлением к жизнестроению как в смысле построения своей личности (некоторое «прекраснодушие» в самом общем смысле этого слова), так и в смысле построения «просвещенной жизни» вокруг себя.
Пушкин был заражен этим инстинктивным стремлением к цельности больше, чем кто-либо другой. Но для этого нужно было проделать гигантскую работу по освоению как явлений окружающей среды (общественной и природы), так и явлений собственной своей внутренней жизни.
Пушкин не искал ни философских, ни научных формулировок для такого освоения; согласно задаче своего времени, эпохи юности, переживавшейся его общественной группой, а вместе с ней и всем народом русского языка, Пушкин искал в особенности эстетические формулы для художественного выражения, а тем самым и художественного усвоения мира. Здесь нужно было дать и положительные и отрицательные оценки, произвести свой эстетический суд над многим, впервые назвать вещи и приблизить их к человеку. И все это хотелось сделать в чрезвычайной широте, какую диктовал передовой гуманизм просыпающегося к жизни господствующего класса, увы, по самому своему положению органически не могшего построить до конца этого «человека».
Тем не менее, положение: «Я – человек, и ничто человеческое мне не чуждо» 57 – было как бы естественным девизом Пушкина в его жизни и творчестве.
Нельзя не отметить при этом, что некоторые элементарнейшие ощущения, например любование природой или экстазы эротики, находят в Пушкине классово преломленное, но в огромной мере и общечеловеческое выражение. Никто ведь не станет отрицать, что способность любоваться природой или наслаждаться любовью целиком растворима в классе. И как раз тогда, когда класс находится в своем зените, – а для пушкинской группы, несмотря на начавшийся развал ее экономики, культурно1820-30 годы были зенитом, – он наиболее способен включать долговечные и другим классам отнюдь не чуждые формулировки в свой отчет себе самому об этих великих элементах радости жизни.
Но в том-то и дело, что Пушкин не только музыкант радости жизни. Он также и художественный изобразитель страданий. Каких именно – об этом мы говорили достаточно, оценивая Пушкина в связи с его временем. Сейчас прибавим к сказанному только несколько общих замечаний.
Творчество Пушкина есть процесс поисков равновесия в высших формах таких исканий. Задача сводится всегда к активному превращению переживаний в художественное произведение. Мы имеем перед собой постоянный процесс сублимации, то есть поднятия личного до общественного через художественное оформление. Ведь художественное оформление и есть в конце концов именно такая обработка известного жизненного материала, которая делает его доступным и особенно поразительным для «общества». Под словом «общество» здесь, конечно, сознательно или бессознательно, сам поэт разумеет читателей своего собственного круга, а иногда и воспитательное воздействие на классы, подчиненные или социально нужные тому классу, интересы которого данный писатель выражает.
При этом надо сказать, как это уже отчасти видно из первых глав настоящей статьи, что личные переживания Пушкина были крепчайшим образом связаны с социальными переживаниями его группы, а с ней всего хозяйственно-политического и культурного уклада страны.
Пушкин был великим мастером этих сублимаций как в области лирики, так и в области эпоса. С общественной точки зрения задача лирика заключается в том, чтобы остаться до конца личным, говорить о себе и о своих переживаниях как собственных и в то же время сделать эти переживания общественно значимыми. Лирик, переживания которого не имеют никакой общественной значимости, вообще сбрасывается со счетов литературы. Лирик, который явным образом не вкладывает никакой собственной горячности в свою лирику, рискует оказаться безжизненным и потерять как раз ту силу, которая присуща именно лирике.
Пушкин в замечательном равновесии обладал способностью личной страстью озарять свои лирические произведения, – всякие попытки, на основании отдельных его выражений, утверждать, будто бы его лирика вовсе не искренна, а только декоративна (старания формалистов), – лишены всякой убедительности. Но Пушкин обладал также и способностью претворять свою кровь в рубины и свои слезы в жемчуга, то есть работать над своими часто очень мучительными переживаниями с выдержанностью и методичностью художника-ювелира.
С другой стороны, эпос (отчасти и драма) требуют по крайней мере внешнего объективизма. События здесь должны говорить сами за себя, автор не должен «вмешиваться».
Однако законченный в таком роде эпос отчуждает читателя своими ледяными гранями, в то время как эпос, распущенный во внутреннем лиризме, теряет контуры.
Эпос Пушкина подчас (например, в «Онегине») с необычайным искусством включает в себя непосредственные речи автора и непосредственные всплески лиризма, но вместе с тем налицо и великое пристрастие Пушкина к объективности. Мы уже говорили об этом в других местах. Оно происходит от уверенности Пушкина в том, что убедительностьпроизведения выигрывает, когда читателю кажется, что действительность здесь равна себе и что никто и никак, ни в какой степени не прикрасил или не подтасовал ее ликов и голосов.
Этой способности Пушкина родственна и другая. Его поэзия эмоциональна и богата мыслями; но и эмоции и мысли почти всегда заключены в пленяющий своей конкретностью и пластичностью образ.
Наконец, Пушкин довел до высшего совершенства свое основное орудие – слово, – слово как средство изображения и слово как элемент музыкальный, причем изобразительность и музыкальность приводились Пушкиным к единству, какого редко достигало искусство человека на земле.
Нам известны не только в литературе, но и в других искусствах явления кульминации в определенную эпоху. Им предшествуют явно подготовительные процессы, когда чувствуется тенденция к какому-то соединению свободы и закономерности. То преобладает связанность, то разнузданность, то раннее мастерство сковывает жизнь, то жизнь рассыпается за неумением этого раннего мастерства подчинить ее себе.
Если мы имеем перед собой более или менее органическую эпоху, то есть некоторое единство культурной преемственности, то мы будем видеть более или менее быстрое приближение к кульминации, когда создается своего рода классический канон (как, например, для музыки в конце XVIII – начале XIX века), объединяющий в себе с особенной грацией определенность правил и возможность свободного движения в них. Наступает относительное равновесие. Внутри этих рамок идет дальше развитие содержания, пока не изменятся в корне окружающие культурные условия.
Но чем дальше от кульминирующего пункта, тем более устаревают, приедаются канонические формы. Если к этому присоединяется (а это всегда так бывает) и обновление и усложнение содержания жизни, ищущей себе отражения в искусстве, то начинается борьба с канонами, их ломка, появляется вновь чувство напряжения, и вновь мы входим в период смятения, который может обозначать собой смерть данной культуры или, наоборот, подготовительный период к новой, иной кульминации.
Это естественный закон развития художественной формы.
Нельзя, конечно, игнорировать, что всякому «организму», в том числе и классу и его культуре, присуще при прочих равных условияхразвитие, то есть усовершенствование. Зависимость от экономических судеб данного класса ломает, искажает, видоизменяет это развитие, определяя в то же время все его социальное содержание и все изменения этого содержания. Но все же, в целом, мы будем иметь картину развития.
Так и в отношении литературы. Время Пушкина и творчество самого Пушкина было классическим и каноническим в отношении языка. Нет никакого сомнения, что в дальнейшем и наша поэзия и в особенности наша проза вышли за пушкинские рамки. Но они тем самым перестали быть такими законченными, какими были в момент своей кульминации.
Нет также никакого сомнения, что мы в нашемтворчестве непременно пройдем через довольно длительную эпоху исканий, сдвигов, через подготовительное время, отличающееся теми чертами, которые мы характеризовали выше, и что за ними последует небывалая по своей высоте кульминация социалистической культуры. С высоты этой новой кульминации, быть может, дворянско-пушкинская вершина будет казаться лишь ступенью, лишь предгорьем. Но до тех пор, пока это случится, мы будем смотреть на достигнутое Пушкиным словесное мастерство если не как на образец, потому что этот образец полностью уже не годен для более «взрослой» жизни (согласно смыслу приведенного выше суждения Маркса об античном искусстве), то как на нечто чрезвычайно высокое в смысле необыкновенных пропорций, необыкновенной соразмерности этого лежащего за нами лучезарного, отрочески-юношеского языкового и стилевого равновесия.
Пушкин навек вошел в культуру человечества, и социалистическое освобождение человечества отнюдь не нанесет ему удара. Вспомните, что говорил Ленин о Толстом:
«Толстой-художник известен ничтожному меньшинству даже в России. Чтобы сделать его великие произведения действительно достоянием всех,нужна борьба и борьба против такого общественного строя, который осудил миллионы и десятки миллионов на темноту, забитость, каторжный труд и нищету, нужен социалистический переворот.
…Толстой… дал художественные произведения, которые всегда будут ценимы и читаемы массами, когда они создадут себе человеческие условия жизни, свергнув иго помещиков и капиталистов…» 58
Эти слова Ленина еще больше относятся к Пушкину, чем к Толстому.