355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфред Жарри » Убю король и другие произведения » Текст книги (страница 15)
Убю король и другие произведения
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:45

Текст книги "Убю король и другие произведения"


Автор книги: Альфред Жарри



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 33 страниц)

Книга четвертая
ВАКХАНАЛИЯ МОЗГА
XXV
О земном отливе и лживом водяном епископе

Поло Валери

Фаустролль решил тронуться в путь, покуда ночь еще простиралась, точно папская мантия, над четырьмя кардинальными странами света. Когда же я спросил его, отчего не скоротать за выпивкою время до следующего появления солнца из жабьего сфинктера, он поднялся в челн, забросил ноги на затылок Горбозаду и сосредоточенно уставился прямо по курсу.

Затем он признался мне, что не хотел бы быть застигнутым отливом, неотвратимо надвигавшимся по мере окончания сизигии. При этих словах мне стало как-то не по себе, поскольку до сих пор мы путешествовали вдали от воды, между иссушенных домов, а в тот момент и вовсе огибали пыльную брусчатку старой площади. Стало быть, речь шла о земном отливе, и я было решил, что доктор пьян – или же я терял рассудок, – ведь это значило, что почва ринется к надиру и, как в кошмарном сне, низ будет постоянно ускользать из-под наших ног. Теперь я знаю, что наряду с током жидкостей, а также сменой систол и диастол, гоняющих по ее жилам кровь, земля время от времени напрягает свои межреберные мышцы и дышит сообразно ритму лунных фаз; однако амплитуда этого дыхания, как правило, невелика, и люди эти колебания не замечают.

Фаустролль измерил звездное склонение – светящийся небесный холст в проеме узенького переулка способствовал подобным наблюдениям – и обратил мое внимание на то, что из-за перепада уровней в связи с отливом длина земных лучей убавилась на 1,4 × 10-6 сантиметров; отдав команду бросить якорь, он объявил, что среди всех причин, способных положить конец нашим скитаниям, его Учения достойно лишь истончение почвенных покровов и близость раскаленного ядра Земли.

Поскольку время близилось к полудню – а узость улочки, сравнимой с внутренностями постящегося, не позволяла видеть номера домов иначе, как под отвесными лучами солнца, – то мы устроили привал рядом с четыре тысячи четвертым зданием по улице Венеции. Снедаемый желанием укрыть челн в каком-нибудь подвале, Фаустролль метался между цокольными этажами, приоткрывавшими нам свой утоптанный земляной пол сквозь двери, которые шириной превосходили проем между домами, но явно уступали разверстому желанию томившихся на одинаковых кроватях дам – я же, заранее предупрежденный доктором, ничуть не удивился появленью на пороге самой низкой и разбитой конуры морского человека, упомянутого среди «Монстров» Альдровандуса (13-я книга); однако обликом своим он походил не столько на епископа, сколько на тех бедняг, которых, как гласит все та же книга, выуживали в водах Речи Посполитой.

Его тиара была вся покрыта чешуей, а посох – узловатыми наростами, точно изогнутое щупальце спрута. Переливавшаяся поднятыми из пучин каменьями фелонь епископа, к которой я почтенно прикасался, легко вздымалась при ходьбе как спереди, так и сзади, однако вследствие стыдливой цепкости епископского эпидерма ни разу не взлетела выше подколенной впадины.

Водяной епископ Враль склонился перед доктором, а Горбозаду абсолютно безвозмездно отвесил под ухо лиловую сливу синяка; забив челн под сводчатую крышу дома и притворив болтавшиеся створки двери, он рекомендовал меня своей дочери Нездешнице и сыновьям, Баклаге и Бочонку, после чего осведомился, не угодно ли нам будет по махонькой.

XXVI
Пейте!

Пьеру Кийяру

Пока Фаустролль подносил к губам вилку с пятью цельными окороками – арденнским, страсбургским, байоннским, йоркширским и вестфальским, – с которых капала смородинная водка, а дочь епископа, согнувшись под столом, вновь наполняла до краев каждый из столитровых кубков, что проходили перед доктором бескрайней плещущейся вереницей, однако же до Горбозада добирались уже пустыми, я наносил себе непоправимый вред поглощением изжарившегося живьем барана – он бегал, вымазанный керосином, пока не замер в виде нежного жиго, – ну а Баклага и Бочонок впитывали влагу, как будто обезвоженная кислота, что, собственно, легко было предположить уже по именам (три их глотка с лихвой вычерпали бы куб вина); что до епископа, он пробавлялся водой из родника, разбавленной крысиною уриной.

Последнюю субстанцию служитель культа раньше дополнял хрустящей булкой и медонским сыром, со временем, однако, отказавшись от избыточной тщеты этих твердых приправ. Напиток свой он попивал из золоченого кувшина, зауженного до диаметра световой волны зеленого цвета, который ему подносили на нетронутом ложе из свежей блевотины досужего пьянчуги, порою доходившей и до двадцатой части веса донора (все, как есть, без украшательства: епископ мнил себя носителем изысканного вкуса). Подобные роскошества доступны в наши дни немногим; Враль за большие деньги содержал целые стаи крыс и оборудовал для пьяниц специальный погреб с полом, вымощенным медными воронками, – так ему было проще собирать сырье для будущих подносов и набираться у пропойц соленых выражений.

– Вы полагаете, – спросил он доктора, – что женщина способна быть нагой? Возьмите стену: что, на ваш взгляд, делает ее голой?

Отсутствие окон, дверей и остальных отверстий, – изрек Фаустролль.

– Резонно, – согласился Враль. – Нагие женщины редко когда бывают полностью нагими: старухи так и вовсе никогда.

Он отхлебнул большой глоток прямо из горлышка кувшина – вязкий ковер чуть приподнялся вслед за донышком, точно зеленый дерн вокруг корней, не думающих покидать сырой могилы. Лебедка полных чаш – с вином ли, с ветром в поле – тянулась вхолостую, будто нескончаемый псалом, будто надрез в тугой плоти реки, упрямо волочащийся вперед светящимися четками окошечек буксира.

– Пока же, – заключил епископ, – ешьте, пейте. Нездешница, вели подать омара!

– Сдается, – робко начал я, – еще совсем недавно в избранных домах Парижа было модно подносить друг другу этих скользких тварей из вежливости, словно потчуя хорошей табакеркой… Однако люди, как мне доводилось слышать, обычно отклоняли это подношенье, ссылаясь на густую шерсть и отвратительную вонь несчастных многоножек.

– О да! О да! – согласно закивал епископ. – Как правило, омары поразительно нечистоплотны и в самом деле заросли до самых глаз (возможно, это просто доказательство их внутренней свободы). Меж тем, их вольности могла бы позавидовать говядина, которую вы, досточтимый мореплаватель, подвесили на перевязь в жестянке, подобно сальному чехлу бинокля, сквозь каковой вы любите осматривать предметы и людей. Вот, слушайте:

ОМАР И БАНКА ГОВЯЖЬИХ КОНСЕРВОВ, КОТОРУЮ НА́ШИВАЛ НА ПЕРЕВЯЗИ ДОКТОР ФАУСТРОЛЛЬ
Басня

А.-Ф. Эрольду

«Банка тушеного мяса, висящая вместо лорнета,

Смотрит на проходящего мимо омара, который похож на нее, точно брат —

Он прикрывается непроницаемым панцирем

С надписью, гласящей, что внутри, как и в ней, не найдете вы ребер

(„без костей и разделан на удобные маленькие кусочки“);

А под хвостом

Он, наверное, прячет консервный нож.

Сраженная Амуром баночка рагу – застенчивая домоседка, —

Призналась маленькой живой коробке передач – из-под консервов, —

Что, коли та согласна подыскать жилье

Поблизости, а то и вместе с ней,

То ждет ее полсотни золотых медалей».

– А-га! – задумчиво протянул Горбозад, но раньше времени предпочел столь глубокую мысль не развивать.

Фаустролль прервал этот поток бессмыслиц судьбоносной речью.

XXVII
О главном

Начал он так:

– Не думаю, будто убийство, совершенное в состоянии аффекта, лишено оттого своего внутреннего смысла: оно не следует приказу нашего сознания, не связано с иными состояниями нашего «я», однако несомненно отвечает некоему внешнему порядку и вписывается в круг внешних феноменов, а главное – имеет четко различимую для наших чувств причину, со временем обретающую, соответственно, природу знака.

Мне самому ни разу не случалось убивать иначе как после явления мне конской главы, со временем сделавшейся таким знаком, приказом свыше или, если быть точнее, условным сигналом – тем пальцем, что чернь тянет на аренах, требуя добить лежащего бойца; боюсь, вы встретите мои признания улыбкой, а потому сейчас я разъясню причины этой связи.

Созерцание чего-то безобразного неотвратимо вынуждает к совершению столь же уродливых поступков. Значит, безобразное есть зло. Вид мерзопакостного состояния подталкивает к соответственным утехам, а зрелище свирепой морды или ободранных костей ведет к свирепой же расправе и четвертованию. Меж тем известно, что на свете нет ничего уродливее конской головы – быть может, только голова кузнечика, которая если чем и отличается от лошадиной, то лишь гораздо меньшими размерами. А стоит ли напоминать, что смерть Христа предвосхитило слово Моисея, во исполнение Писания позволившего есть саранчу, солам, харгол и хагаб, то есть четыре разновидности кузнечика.

– А-га! – воскликнул Горбозад в качестве отступления, однако достойного продолжения придумать не смог.

– Однако же, – невозмутимо продолжал Фаустролль, – кузнечик со своими пропорционально сложенными конечностями не так ужасен, как кобыла, которая, будучи просто рождена для бесконечного уродства, забыла о дарованных ей от природы четырех ногах, снабженных пальцами, и вот уж много поколений передвигается на непомерно развитых и превратившихся в булыжники ногтях, как будто мебель, что скользит на роликах. Лошадь, таким образом – все равно что вертящийся табурет.

Сама же по себе конская голова, не знаю даже, почему – наверное, причиной здесь ее чудовищный оскал и загороди отвратительных зубов, – стала для меня символом жестокости нашего мира, символом смерти вообще. И это, кстати, только подтверждает Апокалипсис в рассказе о четвертой казни: «И Смерть уселась на белого коня». Я понимаю эти строки следующим образом: «Те, кого навещает смерть, видят вначале конскую голову». Что уж говорить о гекатомбах войн, которые можно объяснить единственно применением кавалерии.

Если вы спросите, отчего я не набрасываюсь на людей посреди улицы, где перед каждым экипажем скачет копия убийственного символа, – отвечу: множественность выхолащивает власть, которая необходима для приказа, ведь чтобы быть услышанным, сигналу требуется отъединенность; так, тысяча литавров для меня не перекроет звука одного лишь бубна, а тысяча умов оказывается бездумной массой, что движима тупым инстинктом – ступая по следам себе подобных, человек перестает быть индивидом, а значит, голова способна оставаться головой, лишь будучи отделена от тела.

Барон Мюнхгаузен, к примеру, смог достичь предела своей храбрости, сражаясь с удивительной отвагой именно в тот день, когда, преодолев высокий частокол, он обнаружил, что оставил по ту сторону усаженной железом балки заднюю половину своего коня.

– А-га! – не удержался Горбозад, будто желая вставить что-то к месту, но лживый водяной епископ оборвал его поспешным заключением:

– И все же, доктор: раз уж мы беседуем в отсутствие безглавого коня – однокопытных власти пока что предпочитают обдирать, а не гильотинировать, – позвольте мне считать ваши опасные поползновения скорее неким забавным парадоксом.

И, порываясь нас развлечь, он произнес по-гречески невыносимо длинную тираду, из которой, прежде, чем заснуть, я, шевеля ушами, разобрал лишь следующий средний залог:


«…ΣΕΣΟΎΑΘΑΙ».
XXVIII
О смерти многих, и в особенности Горбозада

Г-ну Дейблеру, с симпатией



«Прибыв на место, четырехрукий малютка-косарь тотчас принялся за работу. Каждым взмахом своего серпа скашивал он зараз целую четверть воза сена, а то и больше, так уж широко он размахивался; мало того, когда серп его затуплялся – крохе, судя по всему, было не до забав, – он с чудовищным звуком проводил им вдоль всей своей челюсти – трр-р-ррах. Так ухитрялся он не терять времени».

БЕРОАЛЬД ДЕ ВЕРВИЛЬ,
Как добиться своего, XXIV.

Покончив с напитками, мы отправились на прогулку по запруженным туманом улицам; епископ семенил спереди. Поскольку пышностью своих епископских регалий он производил впечатление человека порядочного, никто, за исключением Фаустролля и меня, не обратил внимания на то, что выгнутым хвостом своего посоха он будто бы по недосмотру сшибал все попадавшиеся по дороге вывески и милостиво отдавал их Горбозаду, каковой благодарил гостеприимного хозяина скупым «А-га!» – ведь, как мы знаем, павиан на дух не выносил пустого славословия.

Тогда мне еще было невдомек, чего это епископ так расщедрился на сбитые жестянки.

Внезапно загнутый крючок его клюки задел плотно сидевший на кронштейне золоченый слепок: мы проходили мимо лавки мясника, который пользовал любителей конины. Неторопливо рея в воздухе, животная парсуна измеряла нас своим застывшим двусторонним глазом.

Фаустролль, само спокойствие, зажег коротенькую свечку благовоний, которая горела семь дней кряду.

На первый день пламя ее стало красным, и сделался от него воздух ядом, и пришла смерть всем золотарям и воителям.

Второй – всем женщинам.

На третий день – младенцам.

На следующий день стал несравненный мор среди всех четвероногих, которых люди потребляют в пищу, но только среди тех, что принадлежали к жвачным и попирали землю раздвоенным копытом.

На пятый день шафранно-желтое горенье выкосило рогоносцев и племя судных дьяков, но я был рангом выше, и это меня спасло.

Голубоватое потрескивание шестого дня приблизило кончину велосипедистов, по крайней мере тех, кто защемлял штанину своих брюк клешней омара.

На седьмой день свеченье обернулось дымом, и доктор смог немного передохнуть.

Теперь епископ Враль срывал вывески уже руками, потребовав для этого у Горбозада его стремянку.

Тут марево тумана вмиг развеялось, как будто брызнуло по сторонам, открыв зияние огромной двери, что вела в манеж для выездки – и вновь безумие снизошло на Фаустролля.

Епископ спасся бегством – Фаустролль, правда, успел срубить его мясистую тиару; вашего покорного слугу доктор не тронул, так как было мне защитой доблестное прозвище «Скоторыл».

Однако он склонился над несчастным павианом и, придавив его немощные члены к земле, навалился сзади и принялся душить. Горбозад чуть шевельнул губами и, когда Фаустролль разжал стальную хватку своих рук, раздельно произнес:

– А-га, – и тут уже умолк навсегда.

XXIX
О нескольких чуть более понятных значениях слова «А-га»
 
…Я готов побиться об заклад,
Что он, ловя себе ворон, шагами морит сад,
Но, даже двигаясь прямой дорогой к западне,
Ее заметит, лишь когда окажется на дне.
 
ПИРОН

Пришло время поподробней разобрать уже хорошо знакомое нам лаконичное изреченье Горбозада, дабы читатель уяснил себе, что вовсе не в насмешку, а по здравому размышлению приводили мы его слова целиком, без сокращений и купюр, открыто называя затем возможную причину, по которой преждевременно смыкались сии драгоценные уста.

– А-га! – говаривал обычно он, являя собой образец краткости. Однако рассмотрение того, почему же он все-таки обрывал на этом свою фразу, не входит в круг наших ближайших задач.

Прежде всего, данную фонему разумнее было бы транскрибировать как «АА», поскольку древний праязык это фрикативное «г» на письме никак не отражал. Ненужный звук выдавал в Горбозаде его постоянное напряжение, безропотность перед лицом тяжелой рабской доли и осознание собственной неполноценности.

Поскольку оба члена этой оппозиции, два А, в обыденном восприятии равны друг другу, мы имеем дело с формулой всеобщего тождества: всякий предмет является самим собой. В то же время перед нами – парадокс постоянного опровержения, поскольку оба эти А различны как в пространстве (на письме), так и во времени, ведь даже близнецы не появляются на свет одновременно – и эти мысли только подтверждает мерзкое зияние, озвученное нёбом Горбозада.

Первое А, скорее всего, конгруэнтно второму, поэтому всю формулу можно было бы легко представить и так: А≡А.

Если произнести все сочетание быстро, почти сливая звуки меж собою, то мы получим образное воплощение единства, если, напротив, их растягивать – дуальности, живого отголоска, расстояния, симметрии, величия и длительности, а также противостояния двух принципов добра и ала.

Однако эта двойственность доказывает также, что природа восприятия у Горбозада характеризуется существенной прерывностью и враждебным синтезу анализом, беспомощным перед лицом любых уподоблений.

Мы можем смело допустить, что Горбозад был в состоянии воспринимать только двухмерное пространство и принимал в штыки понятие прогресса, основанное, как известно, на развитии по спирали.

Нам будет нелегко установить, является ли первое из А действенной причиною второго. Отметим лишь, что Горбозад обычно изрекал АА, и далее ни слогом больше (к тому же ААА имеет отношение скорее к медицине, где означает указание «амальгамировать»), а значит, не имел даже малейшего понятия о Святой Троице и – шире – тройственности вообще, о бесконечности, которая от веку начинается с трех, об Абсолюте или о Вселенной, состоящей из великих Множеств.

Ни о Стороннем: так, в день своей женитьбы он твердо осознал, что нареченная его была покладиста и не сварлива, но в точности установить, была ли она девственна, не смог.

В публичной же своей жизни, даже овладев законами дихотомии, он никак не мог уразуметь, к чему на улицах приземистые домики, чье просторечное название объединяет две нужды, но внутренним строением их правят треугольники из фаянса; так и остался он до самой смерти словно пригвожден определением пирата Кида:

ГОРБОЗАД,

БОЛЬНОЙ ВОДЯНКОЙ МОЗГА ПАВИАН, —

и только портил да уродовал вокруг себя все без разбору.

Намеренно мы умолчали и о том – сие употребление общеизвестно, – что перво-наперво «а-га» обозначает волчью яму или небольшой проем в стене, которым завершается садовая аллея, или, в конце концов, минный колодец (ведь только так пускают под откос мосты из хромированной стали), тогда как упомянутый дифтонг АА можно найти на войсковых медалях, что чеканят в Метце. И, наконец, будь у челна полагающийся кораблю бушприт, «а-га» служило бы названием особых парусов, крепящихся к утлегари.

Книга пятая
ЯЗЫКОМ ПРОТОКОЛА
XXX
О всякой всячине

Пьеру Лоти

Меж тем епископ, сильно опечаленный потерею тиары, никак не мог предаться отправлению больших и малых дел, поскольку издавна привык вершить их nisi in pontificalibus. Вот почему он удалился в свой укромный кабинет, запасшись всякой всячиной, способной подстегнуть его желанье опростаться.

На столике, обычно занимаемом рулонами бумаги, отныне мельтешил позеленевший бюстик жизнерадостного коротышки с топорщившейся, точно на покойнике, бородкой.

Неутомимый лилипут покачивался, как болванчик, на своем шарообразном постаменте, и, раздели епископ с нами тяготы предшествующих странствий, он без сомнения узнал бы в нем спешившего вслед за омнибусом калеку, пришедшегося не ко двору на Благовонном острове. Как я узнал потом, епископ повстречал его – без этих утомительных хлопот и в более привычной обстановке – сидящим на стенных часах одной дряхлеющей особы. Ленивый карлик приподнялся на фальшивых каблуках своей каталки и церемонно протянул епископу блокнот из промокательной бумаги:

– Я сохранял его для моей матушки, – сказал увечный, – но, как и ей (касаясь аметиста на Вралёвом лбу), вам вера божья помогает в безмятежности читать и самые печальные страницы. Пусть вам пока не доводилось употреблять меня в делах такого рода, но, уверяю вас, в этом куда как больше меня самого.

– Так куда ее, бумажку-то?.. – неуверенно проговорил епископ.

– Вчитывайтесь упорнее, не щадя глаз, проникните самим нутром… Это бумажка высшего порядка. О, если бы вы только знали, как это чтение вас облегчит!

– Ну что ж, уговорили, – кивнул Враль.

– Тогда устраивайтесь поудобнее, вот здесь, посреди этих стопок восхитительных суппозиториев. Время пришло: лишь я один еще способен разглядеть сокрытую натугой праздных слов БЕЗДОННУЮ ПУЧИНУ.

И карлик весело нырнул в открывшийся колодец: точно кастрюля, что пустилась вскачь по уходящим в штопор лестничным пролетам, его железная каталка, постепенно затихая, прогромыхала вдоль спирали водостока; от неминуемой кончины ее спасли лишь вирши Деруледа с Ян-Нибором, свернувшиеся, точно две змеи, внутри убогого припева.


Чтение Епископа, отправившегося по большим и малым делам

СМЕРТЬ ПУТАНИЦЫ-ПРИЖИВАЛКИ

Фрр… брр… фрр… фрр… пук… прруу… От нас уходит Путаница-приживалка.. Фрр… фрр… Вот он, мучительный последний шаг… брр… фрр… Может, хоть сон дарует мимолетное забытье. Просто стихи какие-то. Итак, ей суждено сойти в могилу… Мммм… ну же… Стоит трескучий мороз… природа словно в трауре… прр… пук… и ей уже открылась бездна… хммм… сейчас лопну… Горькие слезы… врач говорит, ей не дожить и до утра… Да вылезешь ты, чертова жаба! Вот уж правда, чужая душа потемки… – Она закончила свой дольний путь (Приглушенные литавры.) Холод пронизывает до костей (и еще раз, на бис). Хлоп, бряк! (Епископ весело насвистывает.) За направляющим, раз-два, наша верная Мелани – о где сейчас все это племя преданных давнишних слуг, ставших почти что членами семьи…

– Мужайтесь, скоро все пойдет на лад, – гаркнул снизу человечек. – Продолжайте, вы меня не потревожите: я лягу рядам, в комнате с резными арабесками.

– К концу какой-то полный мрак, – откликнулся поглощенный чтением епископ. – Брр… фрру… тревожащий кошмар. Ужасное мгновенье. Так, а что тут у нас сзади: последний светский туалет, бедное тело, кровать чудовищно узка, парадная постель и бледный лоб, дорогое лицо, противное узкое ложе.

– Мы взлетаем и опускаемся, подобно призракам, – шелестели один за другим пользовавшиеся повышенным спросом листочки.

– О, эти малахитовые длани, – продолжал, не унимаясь, епископ, – что сложены крест-накрест у груди…

– Спасибо, что не забываете, – телеграфировал убогий обитатель слива. – Я чрезвычайно рад тому, что вы еще побудете у нас, на трубе. Бесцветный зимний день… и безмятежное лицо… поистине, ничто не превзойдет сей милый образ!

– Смутно припоминаю, – скромно потупился Враль.

– Неброские черты, покорная улыбка! Вы помните, как мягко улыбалась Путаница-приживалка…

– Гммм… вот-вот… уууу… Неотступное воспоминание, будто сама печаль… Пфррр… пук… шмяк!

– Любимый голос, драгоценный звук… смеющиеся добрые глаза, а в них – печаль…

– НУ ВОТ И ВСЕ, ОНА ПОКИНУЛА НАШ МИР!!! Благодарю тебя, великий милосердный Боже, – возопил епископ, облегченно поднимаясь.

– И вам спасибо, – вторил ему снизу человечек. – Теплое солнце. Окна настежь. Огромный шкаф, крошечный ящик. Я вдыхаю аромат турецких папирос!

– Как знать, ведь может статься, и в последний раз, – успел лишь произнести епископ, стремительно усаживаясь снова, ибо некая властная сила вынудила его возобновить оставленное чтение, за каковое он и принялся с поразительным рвением, – я буду сожалеть о Путанице-приживалке с таким невероятным, будто бы потусторонним напряжением, только и способным вызвать слезы – ведь всякое страданье притупляется, становится привычкой, забывается, в конце концов, и вот уже какая-то вуаль, туман иль стылый пепел поспешно брошены поверх неверною рукой… фррр-прррру… и тотчас же воспоминание о существах, что возвратились в вечное ничто, хлоп, бряк, шлеп-шлеп… Шире край! шире! Плевать на брызги крови и огня! Свиньею, клином. Без передыху. Вереница усопших. Пук… фррр… Но что-то я увлекся. Э-гей! Э-гей! Длиннее пики.

– Простите, вас зовут не Кака-сан? – раздался через несколько мгновений голос человечка.

– Нет-нет, я Враль… водяной епископ, к вашим услугам. А что такое?

– Нет, просто в объяснимом забытьи последних дней бедняжка Кака-сан явила нам в своей каморке страшную нечистоплотность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю