355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфред Жарри » Убю король и другие произведения » Текст книги (страница 13)
Убю король и другие произведения
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:45

Текст книги "Убю король и другие произведения"


Автор книги: Альфред Жарри



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)

X
О славном павиане Горбозаде, который из всех слов человеческого языка знал лишь одно: «А-га!»

Кристиану Беку



«Эй, ты, – степенно начал Жиромон, – слушай-ка, что я тебе скажу: твою рубаху я натяну вместо дырявого паруса; ноги поставлю мачтами, а культи рук прибью вместо рей; скелет твой станет остовом, а сам ты балластом пойдешь под воду с шестью дюймами стали под ребром… А раз под бушпритом новоявленного корабля будет торчать твоя башка, то нарекаю тебя: дубина стоеросовая…».

ЭЖЕН СЮ, «Саламандра»

Горбозад был обезьяной-павианом, не то чтобы бабуином, но страдавшим водянкой мозга балдуином – это точно, однако не то чтобы полным тупицей (по причине оного изъяна), скорее, просто не таким умным, как большинство его сородичей. Ту пару иссиня-пурпурных мозолей, которые у них обыкновенно украшают ягодицы, нашему герою Фаустролль сумел искусно пересадить, и не куда-нибудь, а прямо на щеки: алую половинку – на левую, лазурную – на правую, так что в целом его плоскую физиономию можно было поднимать на мачту вместо государственного флага.

Не удовольствовавшись содеянным, доктор возжелал научить его говорить, и если Горбозад (названный так в честь двух характерных холмиков известно откуда взявшихся щек) французским языком так в совершенстве и не овладел, он мог вполне внятно произнести несколько распространенных бельгийских выражений: например, именовал спасательный круг, подвешенный к корме Фаустроллева челна, «плавательным пузырем, снабженным соответствующей надписью», – однако чаще всего Горбозад сотрясал воздух следующим монотонным восклицанием:

– А-га, – изрекал он на чистом французском – и больше не добавлял ни слова.

Сей персонаж сослужит нам немалую пользу на всем протяжении настоящей книги, прерывая своим возгласом чрезмерно длинные пассажи; похожими приемами пользовался, скажем, Виктор Гюго («Бургграфы», часть I, сцена II):

– И это все?

                   – Отнюдь; изволь послушать дальше

или Платон (в самых разных произведениях):

– Ἀληθη λεγειζ, εφη.

– Ἀληθη.

– Ἀληθ.

– Δηλα γαρ, εφη, χαι τυφλψ.

– Δηλα δη.

– Δηλου δη.

– Διαιον γουν.

– Ειχοζ

– Ἔμοιγε

– Ἔοιχε.

– Ὀμολογω.

– Ὀρθοτατα.

– Ὀρθωζ γ, εφη.

– Ἔστιν, εφη.

– Και γαρ εγω.

– Και εστατα. μαλ’, εφη.

– Καλλιστα λεγειζ.

– Καλωξ.

– Κομιδη μεν ουν.

– Μεμνημαι.

– Ναι.

– Ξυμβαινει γαρ ουτωζ.

– Οιμαι μεν, χαι πολυ.

– Πολλή αναγχη.

– Πολυ γε.

– Πολυ μεν ουν μαλιστα.

– Ὀχθωζ εφη.

– Ὀχθωζ μοι δοχειζ λεγειν.

– Ουχουν χρη.

– Πανταπασι.

– Πανταπασι μεν ουν.

– Παντων μαλιστα.

– Πανυ μεν ουν.

– Πεισομεθα μεν ουν.

– Πρεπει γαρ.

– Πῶξ γαρ αν.

– Πῶξ γαρ ου.

– Πῶξ δ’ ου.

– Τι δαι.

– Τι μην.

– Τουτο μεν αληθεζ λεγειζ.

– Ωζ δοχει.

Конец рукописи доктора; далее продолжается дневник Рене-Изидора Скоторыла.

Книга третья
ИЗ ПАРИЖА В ПАРИЖ МОРЕМ, ИЛИ БЕЛЬГИЙСКИЙ РОБИНЗОН

Альфреду Валетту



и всех расспрашивал, какие тут есть ученые и какому вину в этом городе отдают предпочтение.

Гаргантюа, гл. XVI

XI
О посадке в ковчег

Горбозад спустился по лестнице мелкими шажками – он осторожно прикасался к ступеньке пяткой и лишь затем, будто расклейщик, расправляющий неподатливый край афиши, плавно опускал носок; подражая обращавшимся к ученикам древнеегипетским наставникам, челн на плече он придерживал ушами. Когда двенадцатиметровый нос корабля, похожий на гигантскую меч-рыбу, еще только выбирался из коридора, днище рыжего металла уже поблескивало на солнце, будто спинка водяного клопа. Изогнутые лопасти вёсел глухо звякнули о древний камень перил.

– А-га, – произнес Горбозад, сбрасывая челн на мостовую, на сей раз, впрочем, не проронив больше ни звука.

Фаустролль потер пунцовые щеки нашего юнги о салазки подвижного сиденья, дабы увлажнить их перед долгой дорогой; ободранная физиономия павиана засияла пуще прежнего, наливаясь карминным пятном на носу корабля наподобие путеводной звезды. Сам доктор устроился сзади на своем стульчике из слоновой кости, коленями сжимая ониксовый стол, заваленный компасами, картами, секстантами и прочими научными инструментами, а к ногам вместо балласта уложив тех удивительных существ, что были выдернуты им из двадцати семи равных книг, а также конфискованную мною рукопись; перехватив локтями бечевки, тянувшиеся к румпелю, и знаком приказав мне сесть против него на стянутую войлоком и равномерно двигавшуюся скамейку (перечить я не смел, уже почти поверив в это предприятие, последние же опасения глушились подвальным хмелем), он мигом пристегнул мои щиколотки к днищу челна кожаными ремешками и подтолкнул к моей груди ручки точеных ясеневых весел – их лопасти с симметричным шумом разошлись грозными перьями павлиньего хвоста, готовые колесовать неосторожного гребца.

Откидываясь, я налегал на весла, не думая о том, куда они нас несут – только бы увернуться от мокрых нитей двух рулевых канатов и выбрать путь между вздымавшимися за моей спиной фигурами, которых лопасти подсекали прямо у ступней; издалека за нами вслед спешили другие такие же силуэты. Мы продирались сквозь огромную толпу людей и плотный, почти осязаемый туман, а потому судить о нашем продвижении вперед я мог только по звуку чьих-то раздираемых плащей.

Помимо тех фигур, что нагоняли нас вдали, и тех, что двигались навстречу, время от времени у борта вставали третьи, прямые, словно палки, почти что неподвижные, но их Фаустролль не собирался отгонять и даже объяснил мне, что такова судьба всех путешественников – все время с кем-то сталкиваться и что-то пить, как назначенье Горбозада – вытягивать челн по берегу при каждой остановке из-за наших недочетов, или призвание его скупого восклицания – перебивать, в местах, где пауза уместна, наши пространные словоизлияния; так я следил за проплывающими мимо существами, сам пятясь, точно наблюдатели в платоновской пещере, и постепенно открывая для себя учение хозяина челна, доктора Фаустролля.

XII
О море Сточных Вод, пахучем маяке и Каловом острове, где мы ничего не пили

Луи Л.

– Смотри, – промолвил он, – сие безжизненное тело, чьи тухлые останки седые старики с трясущимися от немощи руками и молодые люди с чахлой рыжей шевелюрой, слова которых соревнуются в глупости с их же молчанием, бросают птицам с крапчатым, точно замаранный досужей писаниной лист бумаги, оперением (туша источена так сильно, что ихневмон мог бы откладывать там яйца), являет собой не просто остров, но также человека; он любит, когда его величают бароном Гильдебрандом с моря Сточных Вод.

Поскольку остров сей бесплоден и уныл, похвастаться какою-либо порослью на лице патрон его бессилен. Ребенком он страдал от сыпи, и кормилица, такая старая, что все ее советы неизменно приводили к изнурительному поносу, предрекла: сие есть божий знак, и он отныне никогда не сможет скрыть от остальных людей

Срамную наготу своей коровьей морды.

Однако умер и начал гнить лишь его мозг, точнее, двигательные центры, сосредоточенные в лобных долях. Вследствие этой неподвижности он и лежит у нас прямо по курсу – не человек, но остров, – и именно поэтому (не будете шалить, я покажу вам план)…

– А-га! – выпалил, словно очнувшись, Горбозад, – и вновь погрузился в гордое молчание.

– … и именно поэтому, – продолжал Фаустролль, – он обозначен на моей походной карте как Калов остров.

– Да, но постойте, – возразил я, – как удается этой туче людей и птиц, облепивших труп поминальными записками, столь быстро находить его среди огромной водяной пустыни: ведь и юнцы, и старики, если я только не уподобился им в этом, слепы и лишены поводырей?

– А вот как, – произнес Фаустролль, раскрывая книгу N изъятой мною рукописи «Основ патафизики» на главе ξ: «Обелисколихнии для собак – мало им лаять на луну»:

– Маяк, подобный вздыбившейся плоти, прознает бурю, писал Корбьер; он воздевает перст, указывая издалека гавань спасения, истины и благолепия. Но для кротов и вас, Скоторыл, маяк столь же неразличим, как десятитысячно первый период музыкального произведения или инфракрасные лучи, при свете коих я и написал сие произведение. Маяк Калова острова – подземный, темный и клоачный: точно устав глядеть на солнце, он зарывается в фекалии. Поскольку волны сих глубин не достают, то отыскать его по шуму у прибрежных скал также нельзя. Однако вам, Скоторыл, залежи ушной серы заглушили бы и стоны ада.

Существование маяка поддерживается чистой материей – самой сущностью Калова острова, душой Барона, что исторгается из его уст посредством помпы чистого свинца. И изо всех трущоб, где я не остановился б даже попросить глоток воды, слетается, ведомый нюхом, рой этих крапчатых страниц, прожорливых, аки сороки, чтобы припасть к дымящейся и приторной струе свинцовой помпы. А чтобы не лишать их сего драгоценного источника, седые старики, воспитывавшиеся в монастыре, соорудили на гниющих телесах Барона часовенку, прозвав ее ЗАПОВЕДЬЮ КАТОЛИЦИЗМА. Пегие птицы свили там свое гнездо. Народ их величает дикими утятами; мы же, адепты патафизики, зная о содержимом уток после трапезы, честно и без лукавства зовем их дермоедками.

XIII
О стране кружев

Обри Бёрдслею

Оставив злополучный остров позади, а нашу путевую карту – свернутой под лавкой, – я греб еще шесть часов кряду, почти не чувствуя стертых ремнями ног и нёба, пересохшего от жажды (на острове любой ручей грозил нам верной смертью); Фаустролль отвел от меня бившиеся по бокам канаты, и в своем возвратном движении, откидываясь чуть не под прямым углом, прямо по курсу я мог видеть только непрерывно тянущуюся дымную струю кильватера, пока ее не заслоняли плечи доктора. Горбозад, теперь открытый всем ветрам, распрощался со своей боевой раскраской и отливал каким-то тусклым блеском…

…когда свет дня – куда прозрачней его мертвенного сияния – стал отделен от тьмы, но вовсе не внезапным зарождением мира…

Это король Кружев сдернул покров ночи – так канатчик вытягивает продетую в отверстие леску, – и каждая ниточка белесого савана подрагивала в полумраке, словно дышащая вместе с ветром паутинка. Из этих волокон сплетались целые леса, похожие на те, что лиственными жилками расписывают заиндевевшие оконца; потом прямо в рождественском снегу выткалась Богоматерь и ее Младенец, а дальше – жемчуга, хвосты павлинов и шитые камнями платья, переплетающиеся, как струи вод в танце трех рейнских дев. Красавицы и Красавцы, щеголяя нарядами, выпячивали груди, точно веера, расходившиеся у них в руках, покуда их безучастная толпа не зашлась вдруг истошным криком. Прозрачная, словно невинная душа, фигура проступила в рощице сквозь деревья, исцарапанные смолой, подобная белым любовникам Юноны, которые, пристроившись где-нибудь в парке, нестройными голосами выражают свое возмущение, как только факел заплутавшего прохожего ошибкой возвещает им зарю в зеркальной глади пруда; и как Пьеро пел в полумраке под луной, истаявшей, будто моток хорошей пряжи, так и от Али-бабы, ревущего в немилосердно жгучем масле, или черепяного кувшина, чье содержимое скрывает дно – вот парадокс! – исходит чуть заметный свет.

Насколько я мог судить, Горбозад мало что понимал во всех этих чудесах.

– А-га! – произнес он, избавляя себя этим лаконичным изречением от необходимости пускаться в пространные рассуждения.

XIV
О Лесе Любви

Эмилю Бернару

Подобно выброшенной из воды лягушке-древеснице, челн сползал по гладкой, идущей под откос дороге на своих присосках. В этом укромном уголке Парижа – где, судя по всему, не знали ни омнибусов, ни паровозов, ни конок, ни велосипедов, ни современных пароходов, что обшиты медными листами, а сами мы катились на трех одноуровневых роликах из закаленной стали, поставленных на ход доктором-патафизиком (у ног его лежала выжимка из двадцати семи самых необыкновенных книг, какие только привозили любознательные люди из своих скитаний), судебным исполнителем по имени Скоторыл (я, нижеподписавшийся Рене-Изидор) и обезьяной-павианом, больным водянкой мозга, который из всех слов людского языка знал лишь одно: «А-га!», – на месте газовых рожков мы обнаружили высеченные из камня шедевры, статуи, позеленевшие с течением времени и сгорбившиеся так, что их платья, ниспадая, принимали форму сердца; а также кружащиеся хороводы обоих полов, тончайшим хрусталем застывшие в невыразимых пируэтах; и, наконец, зеленый холм с распятием, где женские глаза глядели из-под век, точно миндальные орехи, рассеченные напополам шершавым швом двух створок.

Склон вдруг растекся треугольной площадью. Небо разверзлось также, солнечный диск треснул, подобно лопающейся в горле яично-желтой устрице, и лазоревый свод окрасился сапфировым багрянцем; рядом дымилось раскалившееся море, и обновленные костюмы местных жителей своими яркими цветами могли поспорить с блестевшими на тканях драгоценными камнями.

– Вы христиане? – спросил нас загорелый человек в просторной блузе, вымазанной красками, когда мы, наконец, остановились в центре этого пирамидального городка.

– Как господа Аруэ, Ренан и Шарбонель, – ответил я, немного поразмыслив.

– Я Бог, – сказал Фаустролль.

– А-га! – промолвил Горбозад, не пояснив, что он имел в виду.

Засим, что до меня, то я остался сторожить челн вместе с нашим приматом-юнгой: он коротал минуты неожиданного отдыха, запрыгивая ко мне на плечи с явным намерением помочиться на затылок; я, отгоняя его пачками просроченных повесток в суд, с немалым любопытством наблюдал издалека за пестрым человеком, которому ответ Фаустролля явно пришелся по душе.

Они уселись пред громадной дверью – за нею высилась вторая, а позади всего сооружения слепило глаза зеленью обильно унавоженное поле, помимо кочанов капусты усаженное и замысловатыми фигурками. Между грядами, на своеобразном гумне или риге, тянулись заставленные жбанами столы и деревянные скамейки, трещавшие под тяжестью людей, одетых в бирюзовый бархат, с ромбическими лицами и волосами цвета одуванчикового пуха; свалявшаяся поросль на их ногах и на затылке походила на жесткий коровий волос. Мужчины боролись в сине-желтой степи, и перепуганные схваткой жабы сбегались из лабиринтов серого песчаника к моей барке; па́ры выделывали па́ гавота, и на ветру волынок, трубивших что есть сил с вершины только что опустошенных бочек, дрожали ленты белой мишуры и фиолетового шелка.

Две тысячи танцоров с риги каждый преподнесли Фаустроллю по плоской лепешке, кубику твердого молока и бокал какого-нибудь крепкого напитка, всякий раз нового – стекло в стаканах было толщиной с диаметр аметиста папской митры, но жидкости не содержало и с наперсток. Доктор отпил у всех. Затем они швырнули в море по булыжнику, содрав все волдыри как на моих ладонях неопытного гребца, которые я вытянул вперед, пытаясь защититься, так и на разноцветных скулах Горбозада, сгоревших на жестоком солнце.

– А-га! – грозно заворчал тот, но вовремя вспомнил о данном обете.

Доктор вернулся к нам под звон колоколов, сжимая под мышкой две весьма подробные карты местности, врученные ему проводником совершенно безвозмездно; одна из них была прекрасным гобеленом, изображавшим в натуральную величину тот лес, к которому и примыкала треугольная площадь: над ровными газонами небесно-голубой травы шумела алая листва и разносился шепот женщин, собравшихся маленькими группками – волна каждой такой группы с гребнем белоснежных чепцов бесшумно рассыпалась по земле кругами лимонно-розового хоровода.

По верхнему краю картины тянулась надпись: «Лес Любви». На второй карте были указаны все те дары, которыми богата здешняя земля – так, например, мы увидали праздничный базар и золотые колобки свиней, очень похожих на своих упитанных хозяев, перетянутых ремнями васильковых одеяний. Все было здесь таким же круглым, как щеки волынщика или сама волынка, вот-вот готовая расстаться с воздухом своих мехов, или надувшийся живот.

Наш богобоязненный хозяин церемонно распрощался с Фаустроллем и отбыл в собственной ладье к лежащим дальше власти взора странам – мы видели лишь, как коралловая нитка горизонта надвое рассекла его радужный парус.

Мы вновь потерли масляные щеки обезьяны, страдавшей гидроцефалией, о полозья войлочной скамейки; взявшись за весла – Фаустролль тем временем тянул за шелковые удила своего руля, – я возобновил уже привычно размеренные движения гребца, то распрямляя спину, то сгибая ее над монолитными волнами земной тверди.

XV
О великой лестнице черного мрамора

Леону Блуа

Уже покидая долину, мы миновали последнее распятие у дороги, которое ужас перед его высотой (всмотреться пристально мы даже не посмели) нарисовал нам гигантским черным жертвенником для мессы. На притупленном конце этой заброшенной пирамиды из сумрачного мрамора меж двух прислужников, напоминавших пару священных обезьян божественной Танит, под испепеляющим оком Луны высилась угольная голова царя-гиганта. Держа чудовищного тигра за складки на загривке, он заставлял людей из моря Сточных Вод взбираться себе на колени. Перерубив им кости секачом с зубчатым лезвием и стиснув хищнику ужасные клыки, он мазал ему морду кровавыми кусками еще живого мяса.

Он с почестями принял доктора и, протянув десницу с высоты холма, точно предсмертное напутствие, бросил нам на дно челна четки – две дюжины ушей, отрезанных у обитателей Сточных морей и нанизанных на рог единорога.

XVI
О бесформенном острове

Франк-Ноэну

Остров этот можно сравнить с размягченным коралловым рифом, амебовидным и подвижным, точно протоплазма: деревья, например, напоминают здесь воздетые рожки улиток. Форма правления на острове – олигархическая. Один из повелителей этих земель (на принадлежность к высшей касте неопровержимо указывала высота его величественного пскента) решил как-то пожертвовать комфортом своего сераля. Пытаясь ускользнуть от суда Парламента – движимого в решениях, как правило, единственно лишь завистью, – он прополз по сточным трубам до главной площади и стал из-под земли вгрызаться в кладку ее мостовой так, чтоб оставить камня над собой всего-то на два пальца. Теперь о нем говорят: до виселицы ему рукой подать. Подобно Симеону Столпнику, он заточен внутри этой полой колонны, стоящей в центре сквера, поскольку сверху капители нынче ставят только статуи: поистине, лучше кариатид в ненастье не сыскать. В этой огромной колбе он и разбирает свои важные дела, плодится, спит и пьет, а его полуночные бдения освещаются лишь платьями толпящихся на улице невест. О мудрости его ходят легенды: одним из самых незначительных его изобретений стало открытие тандема, призванного продемонстрировать четвероногим все преимущества педалей.

Другой – сведущий в рыболовстве – украсил лесками пути окружной железной дороги, привольно раскинувшиеся на равнине подобно руслам рек. Однако поезда, в силу преклонных лет не ведающие пощады, безжалостно пугают рыб свистками или давят мальков этих зубастых тварей своим кованым чревом.

Третий постиг секрет райского наречия, доступного даже зверям, и некоторые виды их решил усовершенствовать. Он создал электрических стрекоз и пересчитал бесчисленные орды муравьев при помощи изгибов цифры 3.

Еще один, который выделялся средь островитян лишенным бороды лицом, поделился с нами чудодейственными хитростями – умением использовать потерянные вечера, наукой возвращать бездвижные, точно запойный пьяница, кредиты и искусством добиваться почестей Французской Академии, не жертвуя при этом собственным достоинством.

Следующий подражает мыслям людей при помощи набора действующих лиц, от тел которых он оставил одну верхнюю половину, стараясь исключить все низменное.

И, наконец, последний занят возведением огромной книги, задумав перечислить на ее страницах достоинства среднего француза, каковой, при всей склонности к авантюрам, будет столь же галантен, сколь и храбр, а обходителен под стать своему остроумию; желая без остатка посвятить себя этому титаническому труду, как-то на загородной прогулке он воспользовался минутной рассеянностью своего потомства и, бросив оное в лесу, немедленно ретировался. Позднее, когда мы пировали в компании его и остальных царей на жердочках стремянки, поручив Горбозаду поддерживать опоры лестницы с земли, крики носившихся по площади газетчиков оповестили нас о том, что обезумевшие от горя племянники владыки сегодня, как и раньше, ждут вестей о сгинувшем без вести родственнике под сенью городского парка.

XVII
О благоуханном острове

Полю Гогену

Благоуханный остров есть сама чувствительность – даже кораллы, служащие ему крепостными стенами, при нашем приближении немедленно укрылись в своих карминных гротах. Якорную цепь мы бросили к ногам могучего дерева, трепетавшего на ветру, как будто попугай, резвящийся на солнце.

Властитель острова сидел нагим в своей барке, и его бедра были перехвачены фамильной диадемой белых и лазоревых металлов. Наряд короля отливал синью неба и изумрудами травы подобно резвой колеснице одного из Цезарей – и рыжиной ее владельца с постамента.

Мы воздали должное ликерам, настоянным в полушариях растительного царства.

Свою основную задачу король видел в сохранении для народа о́бразов почитаемых им богов. Один из таких образо́в он приколотил тремя гвоздями к мачте своей барки, и издалека его можно было принять за треугольный парус или пирамидальную золотинку вяленой рыбы, которую ветер принес с полуночных широт. Над обиталищем своих жен он свил мления страсти и судороги любви, для прочности сковав их ангельским цементом. Между лепных персей юниц и крупов особ более спелых виднелось изречение сивилл, двойная формула блаженства: «Будьте влюбленными» и «Будьте таинственными».

Королю принадлежит также кифара, на ней семь струн и все разных цветов; они не знают сноса. Лампа в его дворце питается благоухающими недрами земли. Когда король поет и звук его кифары плывет по берегу реки или пытается подправить топором живые образа в коре деревьев – сучки и ветки только портят сходство с Небожителями, – его супруги забиваются под свои ложа, а страх тянет им низ живота: с них не спускает глаз хранительница Духа Мертвых и ароматный страж гигантской лампы старого фарфора.

Когда челн уже вырвался из кольца прибрежных рифов, мы увидали, как жены короля пинками гнали с острова безногого калеку, заросшего травой, точно покрытый водорослями одряхлевший краб; трико ярмарочного борца обтягивало его тщедушное тельце, и издалека он мог бы показаться голым, как король. Он с силой оттолкнулся цестусами своих кулаков и, рокоча колесиками деревянного сиденья, попробовал догнать пересекавший нам дорогу «Коринфский омнибус», чтобы запрыгнуть на открытую платформу; такой рывок, увы, под силу лишь немногим. Неудивительно, что он слетел с тележки, нелепый и убогий; открытая теперь всем взглядам складка – не столько даже непристойная, сколько смешная – прорезала его упругий зад.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю