Текст книги "Три прыжка Ван Луня. Китайский роман"
Автор книги: Альфред Дёблин
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 40 страниц)
Женщина выслушала все это с глубоким удовлетворением. Особенно ей понравилось, что, судя по его словам, всякий человек, будь то мужчина или женщина, способен добиться желаемого сам, не прибегая к помощи заклинателей, чьи услуги стоят очень недешево.
Племянница на негнущихся ногах топталась за спиной тетушки и с лицемерным простодушием спрашивала, нельзя ли ей вернуться в деревню. Если бы только не страх перед той взбучкой, что ждет ее дома! А может, родные сами от нее отказались или ее продали? Старик Чу, проходя мимо, заметил заплаканные девичьи глаза, горько искривленные губы, просвечивающие сквозь покрывало. Он посмеялся над лохматой упрямицей. Она прониклась доверием к нему, привязалась с расспросами. Он ей сказал, что насильно здесь никого не держат. И она, улыбаясь во весь рот, отправилась домой в сопровождении трех «братьев», которых он дал ей в качестве провожатых.
Множество монахинь, паломниц, нищенок, всякого рода увечных женщин присоединялось к союзу. К тому времени, когда Ван Лунь обошел отроги Тайнаня, а крестьяне на озимых полях начали срезать ситник и уже выпали первые дожди, поток «поистине слабых», разделившись на несколько рукавов, хлынул в западные и южные долины провинции Чжили.
Однако ни присоединение женщин, ни разделение движения на несколько потоков не оказали столь сильного воздействия на судьбу «поистине слабых», как та перемена, которая произошла с Ма Ноу. Этот бывший священнослужитель с острова Путо, чудаковатый друг воронья с гор Наньгу, оказавшись в Чжили, сперва неимоверно вознесся, совершив княжеский, исполненный страсти поступок, а потом сам погубил, принес в жертву своей распоясавшейся гордыни и себя, и значительную часть «поистине слабых».
В Бадалине Ма Ноу был только зачарованным наблюдателем того, что происходило с Ваном. Этого щуплого человечка переполняли чувства материнского страха за любимое чадо, благоговения, восхищения. Когда однажды утром Ван, вздохнув, отправился в свое одинокое странствие, Ма Ноу растерялся. Он сидел в голой комнате, заваленной всяким хламом, смотрел на распухшие костяшки своих пальцев, на будд, которых перетащил сюда с тележки, на маленькую, не больше локтя, тысячерукую Гуаньинь, стоявшую на подоконнике. Попрошайки, воры и убийцы сделались теперь его товарищами; а значит, ему предстоит бродяжничать, вечно бродяжничать. Может, хоть иногда будут попадаться виверры, похожие на ту толстую, старую, которая каждый вечер тыкалась мордочкой в его дверь и тихонько, по-воробьиному, верещала [109]109
Виверры– ночные животные; они любят селиться вблизи человеческих жилищ.
[Закрыть]; сейчас, наверное, она бегает по его брошенной хижине, обнюхивает углы – если, конечно, там не поселился какой-нибудь бездомный пройдоха и не спугнул бедное животное. Ворон-то полно повсюду, их он увидит – если не тех, прежних, так других. Но как его угораздило прибиться к этому сброду? Вана здесь больше нет. Он, Ма, хотел бродяжничать, ничему не противиться, истинно: не противиться. Однако слова эти не имеют смысла, если рядом нет Вана. Никчемным сотрясением воздуха казалось ему теперь Ваново наставление: «К чему бушевать и бороться, ежели судьба все равно идет своим путем? К чему все усилия, ежели судьба – счастьем ли, успехом, болезнью или пресыщением – всегда только удушает человека?» Удивительно слышать такое из уст бродяги!
Недоверчивый, погруженный в себя, двигался Ма в общей колонне. Весь день почти не разговаривал. Когда же, наконец, заснул, ему вспомнилась последняя ночь, и он страшно затосковал по глубокому, твердому голосу Вана. Сперва он сам толкал маленькую тележку с укутанными покрывалом буддами и сердито отклонял все предложения помощи. Но уже через пару ли, когда дорога пошла в гору его тонкие руки одеревенели и он вынужден был уступить дышло другим. Усталость только усиливала нетерпение и оно больно пощипывало нервы, будто то были струны миниатюрных цитр. Выбившись из сил, он опустился на круглый камень посреди дороги.
Движение колонны застопорилось. И очень скоро Ма Ноу, буравивший взглядом снег, осознал, что все остановились из-за него, вместе с ним. Он, обозлившись, хотел было вскочить, наброситься на того, кто взялся толкать тележку с буддами, но, обезоруженный устремленными на него серьезными взглядами, посмотрел вокруг. И быстро пробормотал: «Трогаемся!» Пристыжено поморщился. Смех да и только: эти олухи ждали его команды, эти прожженные бестии не хотели двигаться дальше, пока бывший монах не подаст им знак. Как хохотал бы сейчас настоятель с острова Путо! Его ученик, Ма Ноу, стал вожаком разбойничьей шайки, главарем бандитов!
Только теперь ему пришло в голову, что он, собственно, занял место Вана. Но он ведь к этому не стремился, он сам нуждался в Ване. В мгновение ока отчаянное «Я не хочу!», мучительное желание немедленно увидеть Вана, стиснуло его внутренности, комком застряло в горле, выдоило старческую слюну. В отчаянии схватился он руками за сердце. Он чувствовал себя безвозвратно погибшим. Голова пошла кругом, лицо запылало при одной мысли о том, что Ван в одночасье исчез и все сразу обессмыслилось: радостное признание его – Вана – превосходства над самим Ма, приход – вместе с ним – в захваченное селение, последующий исход оттуда нищенствующей братии. Все это продырявливает, опустошает грудь, острым колом вонзается в позвоночник.
Он занял место Вана: эта внезапная безумная мысль потрясла его.
Его затошнило, когда он подумал о невозможности продолжения прежней жизни. Ван ускользнул: что же теперь делать ему, Ма Ноу? Он так испугался, что готов был по-собачьи завыть.
Надо взять себя в руки, взять себя в руки! Где сейчас Ван Лунь? Бродяги и нищие о чем-то спорили. Он слышал обрывки священных доктрин – тех самых, которые постепенно высасывал из него Ван. Его простодушные попутчики еще не освободились от дурмана вчерашнего вечера и ночи. Он уныло наблюдал за ними; и вместе с тем пытался как-то справиться со своим состоянием, не поддаваться страху. Заставил себя: вспомнить тот блаженный час, когда он созерцал набрякшее снегом небо и впервые понял, что любит Вана. Он хотел пережить это еще раз, только это переживание могло его спасти. Он подошел поближе к бродягам; и опять с мучительной ясностью увидел себя – в роли подслушивающего, примазавшегося, примкнувшего. Как ему разыскать Вана? Они уверенно шагали вперед, вовсе не чувствовали себя покинутыми – сыном рыбака. Ма же бесстыдно замешался в их ряды. Он им льстил, он только притворялся таким же, как они, чтобы эти бродяги не заметили его ущербности. Но неожиданно для себя он задышал ровнее, каким-то образом их радостная уверенность залатала дыры в его душе. И он глубже натянул на уши черную шапку из кошачьего меха.
Тревожное ощущение, что люди, которыми он должен руководить, ближе к Вану, нежели он сам, не покидало его и в следующие две-три недели. Порой из него нельзя было вытянуть ни слова; или он стискивал зубы в бессильной злобе: ему казалось, будто его намеренно искушают. Попрекают тем, что он – такой, как есть. Но потом он опять принуждал себя успокоиться и с удивлением убеждался: что братья ничего плохого о нем не думают, что они ему полностью доверяют. Даже, как это ни смешно, относятся к нему с благоговейным почтением, мало чем отличающимся от того чувства, которое они испытывают по отношению к Вану. Он совестился отвечать на их вопросы. Но, хотя сам стыдился своей новой роли, они, очевидно, не видели ничего такого, что могло бы ему помешать ее исполнять; Ван Лунь не стоял между бродягами и им, Ма Hoy. Они сами – добровольно, настойчиво – предлагали ему себя в качестве объекта его власти. Он же воспринимал как грех каждое распоряжение, отданное этим людям, – как нечто оскорбительное по отношению к Вану. И, тем не менее, все это доставляло ему какое-то извращенное удовольствие.
Потом он привык. Каждодневные заботы притупили остроту ощущений. Вынужденный ежечасно высказывать свое мнение, принимать ответственные решения, он очень быстро оказался именно на такой дистанции от братьев, на какой они желали его видеть, – в положении признанного руководителя. Он действовал. Это требовало не только благочестивых раздумий. Ему приходилось сталкиваться и с сопротивлением. Он уже по горло насытился сомнениями, возвысился над ними. Прежняя жизнь у перевала Наньгу постепенно отступала во тьму. Новые неотложные задачи беспощадно перекраивали личность Ма Ноу.
Учение Вана излучало холод. Многие из тех. на кого оно в первую очередь воздействовало, со временем неизбежно должны были против него восстать. Например, неумехи, которые, разбойничая в горах Наньгу, отучились от всякого полезного дела, ибо в тех бедных краях даже сбором милостыни не могли обеспечить себе прокорм, а за попрошайничество подвергались арестам и побоям: они лишь с трудом и с большой неохотой возвращались к нормальной жизни, и их непросто было подвигнуть к общению с людьми. Их косые взгляды говорили о том, что они очень скоро опять примутся за разбой – единственную работу, в которой знают толк. Ма Ноу всерьез взялся за таких; ведь в планы Ван Луня наверняка не входило, чтобы его последователи бездельничали, сложив руки, или становились нравственно развращенными людьми. Другие тоже требовали тщательного присмотра: кто-то, скажем, радовался скитальческой жизни, утром, бодрый, куда-то уходил, вечером возвращался – оживленный, довольный, слишком уж довольный; потому что встретил в ближайшем местечке своего родича и, не думая об остальных братьях, втихую наслаждался его гостеприимством. Ответственность руководителя чудовищно возросла, когда приток новичков сильно увеличился и уже невозможно было понять: кто пришел последним, как его зовут, чт о у него за судьба, не взбушуется ли он против «трех драгоценных принципов» – бедности, целомудрия, недеяния, чего ждет для себя от союза «поистине слабых». В тот период в союз начали вступать беглые преступники – чтобы спрятаться от властей; и каждый раз приходилось решать: ст о ит ли по-братски принять какого-то конкретного человека, или нет, предоставить ли ему убежище, или выгнать. В одном случае ты рисковал навлечь на себя месть бандитов, в другом – пристальное внимание полиции и местных властей. Бывало, полиция без долгих разговоров хватала ни в чем не повинных мужчин и женщин, подозревая их в укрывательстве преступников.
«Кругблагочестивых», как называли себя «братья», неуклонно разрастался. И они самостоятельно пришли к своеобразной вере. Они полагали, что постепенно, путем «погружений», люди из замкнутого круга «поистине слабых» обретут ту заветную цель, которую они иногда называли Западным Раем на горе Куньлунь, иногда – царством пятого Майтрейи, а иногда – дарующим бессмертие эликсиром жизни.
Ма Ноу с силой отрывался от себя-прежнего. И врастал в свою новую жизнь. Лишь с трудом и нечасто удавалось ему припомнить те времена, когда он жил у перевала Наньгу. Наньгу было местом рождения их союза; много воды утекло с тех пор, как сын рыбака из Шаньдуна впервые заговорил о древнем принципе у-вэй, «недеяния». Ма в своем длинном лоскутном священническом одеянии казался теперь более суровым. Его маленькое треугольное личико походило на профиль ворона. Поразительно живо билась жилка на низком, скошенном лбу, подрагивающие тонкие губы свидетельствовали о напряженной работе мысли. Пока он жестикулировал своими худыми руками, его глаза опутывали слушавших волшебными нитями, от которых те уже не могли освободиться. Он говорил поспешно, как и раньше, но теперь – более внушительно и строго. Таков был кормчий, которого выбрали многие из тех, кто желал совершить Великую Переправу.
МА НОУ
с группой из двухсот человек, мужчин и женщин, откололся от общего потока, стремившегося дальше на север. Это произошло недалеко от Тяньцзиня, города в среднем течении реки Фуянхэ, вдоль русла которой они следовали с того момента, как спустились с Тайшаньского хребта. Ма Ноу хотел как можно скорее добраться до пустынной местности – болота Далоу, – расположенной к югу от Чжао. По причинам, неясным для него самого, его притягивал этот безмятежный край. В окрестностях Тяньцзиня к группе Ма присоединились еще несколько мужчин и женщин.
Юная госпожа Лян Ли, первая красавица города, приблизилась к лагерю семенящей походкой, опираясь на плечи двух служанок; она происходила из прославленного рода Цзоу, к которому принадлежал, среди прочих, и великий цензор Цзоу Иньлун, живший во времена минского императора Сы-цзуна [110]110
…во времена минского императора Сы-цзуна.Последний император династии Мин, покончивший с собой в 1644 г., когда крестьянское войско под предводительством Ли Цзы-чэна вступило в Пекин. В результате этих событий к власти пришла маньчжурская династия Цин (1644–1912).
[Закрыть]. Госпожа Лян с самого раннего детства очень привязалась к отцу, который одно время занимал высокую государственную должность, а после вместе с семьей поселился в Тяньцзине, городе своих предков. Хрупкая мать Лян, законная супруга Цзоу, много лет тяжело болела. Ее энергичная дочь и близко не подпускала двух побочных жен: она сама вместе со служанками ухаживала за младшими детьми и самоотверженно помогала отцу управляться с обширным хозяйством. Цзоу очень любил красавицу-жену, на лечение которой потратил половину состояния. Каждый заклинатель духов, впервые приходивший в тот город, тут же узнавал, что может заработать свои первые ляныу Цзоу. Цзоу устраивал целые процессии, чтобы помочь жене, которая, тем не менее, с каждым днем все более слабела, бледнела, страдала от горловых и носовых кровотечений и страшно стонала, жалуясь на свою участь. Потом вдруг ее не стало, и сколько бы домочадцы ни прижигали ей пятки, ни втыкали иголки под ногти, пробудить ее они не смогли.
Но, видимо, жуткий прилипчивый вампир, который высосал жизнь из этой женщины, не насытился ею до конца; как бы то ни было, овдовевший супруг – еще моложавый мужчина, превосходный боксер и борец – после смерти жены как-то уж слишком затосковал. И случилось такое, о чем посторонние никогда не узнали: однажды лунной ночью вдовец возжег ароматические палочки для предков, после чего попытался утопиться в пруду. Уловив среди ночи запах благовоний, Лян встревожилась, накинула длинный халат и пробежала по всем комнатам, разыскивая отца, а потом выскочила в парк. Она успела вытащить отца из пруда. Цзоу благодаря заботам дочери вскоре поправился.
Но со времени того ужасного происшествия его отношение к красивой дочери изменилось. При ней он вел себя скованно. И вообще ее избегал, предпочитая общество двух молодых побочных жен, чьи прелести, казалось, только теперь по-настоящему оценил. Вдовец, которому было уже за пятьдесят, хотел заглушить боль утраты, наслаждаясь красотой этих женщин. Дочь же неотступно преследовала его. Ее ненависть к обеим женам перешла всякие границы. Она оклеветала их перед Цзоу и добилась-таки, чтобы он прогнал младшую – безобидное и беспорочное существо.
Однако и это не вернуло в дом мира. Лян по-прежнему носила траур по матери. Ее шею украшали золотые цепочки и жемчужные ожерелья умершей. Она прикрепила к поясу оба материнских шелковых мешочка с ароматными лепестками лотоса [111]111
…с ароматными лепестками лотоса.Лотос – священное растение в Китае; он символизирует женское начало, связан с чистотой и целомудрием. Цветок соотносится с летом и является одной из эмблем удачного предсказания. Считалось, что ароматные лепестки лотоса способны отгонять от человека злых духов.
[Закрыть]. Два золотых и два серебряных кольца, которые Цзоу когда-то подарил своей невесте, Лян теперь вытащила из шкатулки и надела на пальцы. Цзоу старался как можно меньше бывать дома. Он посещал театры, одерживал победы на публичных состязаниях борцов. В городе поговаривали, будто у него есть любовница в квартале «расписных домов». Но прежде чем он окончательно загубил свою репутацию, в Тяньцзинь приехал его брат, дипломированный ученый из Дамина, чтобы проверить, соответствуют ли дурные слухи действительности.
Приехавший упрекнул Цзоу, который был старше его на десять лет, в том, что тот навлекает позор на весь их род; а главное, еще во время лодочной переправы убедил брата допустить представителей их семейного клана к управлению принадлежащей ему недвижимостью и, наконец, возвысить побочную жену – которую он прогнал и которая уже после изгнания родила ему ребенка – до положения законной жены. Когда братья переступили порог дома и сообщили обо всем этом Красавице Лян, как об уже принятом решении, та, повертев на пальцах кольца, поклонилась отцу, сняла с себя цепочки и ожерелья, сложила их на пол перед Цзоу и попросила, чтобы еще до новой свадьбы отец выбрал супруга и для нее. Выбор отца пал на некоего Хуцзы, давно потерявшего надежду добиться руки Лян.
Сыграли ту и другую свадьбу. Лян поселилась в доме у Хуцзы, который относился к своей юной супруге с глубочайшим почтением. Но этот умный, холодный человек не мог справиться с ее темной и буйной натурой [112]112
…справиться с ее темной и буйной натурой.Представления о женщинах в западном искусстве, литературе и медицине рубежа XIX–XX вв., нашедшие отражение во многих произведениях Дёблина, оказались созвучными традиционным китайским представлениям о темном женском начале инь(первоначальное значение слова – «теневой склон горы»); иньассоциируется с «севером, тьмой, смертью, землей, луной» и т. д.
[Закрыть]. Поначалу Лян жила как затворница и, казалось, отвечала на любовь мужа. Но ребенка она ему не родила. Тогда он подумал, что будет лучше, если Лян станет время от времени появляться на людях; кроме того, он велел слугам украшать ее комнату камнями и полевыми цветами, чтобы она иногда прикасалась к тем и другим – ведь в них обитают духи еще не рожденных детей. Молодая женщина хотя и подсмеивалась над подобными суевериями, но с мужем не спорила.
Однажды она решила навестить отца. Его не оказалось дома. Она прошлась по таким знакомым комнатам, вынула из шкатулки, которую обнаружила в сундуке за занавеской, давнишние жениховские подарки отца ее матери: низки жемчуга, мешочек с лепестками лотоса. Взамен, насмешливо улыбаясь, опустила в шкатулку камень, который прислал ей Хуцзы. В последующие месяцы настроение ее заметно улучшилось, она с бархатистой коварной нежностью ластилась к мужчине, которому вскоре должна была подарить ребенка. Однако взглянув в первый раз на новорожденного, осунувшаяся роженица безудержно разрыдалась, впала в какую-то странную мрачную строптивость, гневно выкрикивала, всхлипывая и сжимая кулаки, что теперь ее жизнь погублена.
Едва оправившись после родов, она кликнула носильщиков и велела доставить ее в дом отца. Не спросясь мужа, надела на себя все свадебные украшения – следуя мимолетному капризу, как она объяснила обеспокоенным служанкам. На ней были длинные покрывала, кольца, браслеты, цветы из перегородчатой эмали. В таком виде она предстала перед отцом – похожая на мать в ее юные годы, но со следами болезни на решительном лице; поклонилась и просто сказала, что вот она снова здесь. Цзоу пригласил ее в горницу, испытывая безотчетный страх. Они заняли места у накрытого к трапезе стола.
Лян чувствовала себя счастливой, сидя рядом с отцом, у него же вдруг заколотилось сердце, раздираемое болью, тоской, ужасом. Словно муж и жена, прошли они сквозь череду комнат; Цзоу безвольно подчинялся желаниям дочери; она обнимала и целовала его. Бесстыдно обхватила за плечи. Они теперь прогуливались по густому парку. В кустарниковых зарослях Лян вдруг побежала вперед, придерживая зеленый шарф, обвитый вокруг шеи, а потом, обратив лицо к отцу и взмахнув руками, бросилась в маленький пруд. Прошло порядочно времени, прежде чем Цзоу с помощью подоспевшего садовника вытащил ее из воды; в себя она пришла только через несколько часов. В тот момент она прокляла своих спасителей и, прильнув к груди безутешного Цзоу, разразилась плачем, упреками, невнятными криками. Она не отпускала отца, пока он против воли не обнял строптивую дочь и не шепнул, покрывая ее лицо поцелуями, что желал бы умереть вместе с ней. Потом она еще долго лежала, притулив голову у него на коленях, а ближе к вечеру спокойно опустила веки, приподнялась и с отсутствующим видом сказала, что ей пора возвращаться к мужу. Паланкин Лян так и не добрался до дома. Но назавтра незнакомый посыльный доставил Хуцзы ее письмо: она, говорилось там, чувствует себя хорошо и очень надеется, что муж и сын, которого ей посчастливилось родить, тоже пребывают в добром здравии; она намерена и впредь хранить верность супругу, хотя жить с ним вместе не будет.
Соблазнившись учением о «недеянии», Лян в окрестностях Тяньцзиня присоединилась к группе Ма Ноу, чтобы впредь жить в бедности, целомудрии и безразличии ко всему происходящему.
В лагере Красавице Лян Ли пришлось расстаться с ее служанками. Потому что здесь ни один человек не служил другому. Она, как и все женщины с ножками-лотосами [113]113
…как и все женщины с ножками-лотосами…В Китае девочкам из богатых семей специально бинтовали ноги, чтобы их ступни остались маленькими. Изящную женскую ступню называли «изгибом лотоса» или «золотой лилией».
[Закрыть], каждый день под охраной нескольких «братьев» или сильных крестьянок ходила просить милостыню, петь, ухаживать за больными.
Рядом с ней в высоких зарослях гаоляна [114]114
…в высоких зарослях гаоляна…Растение из семейства злаковых, вид сорго; по виду напоминает кукурузу.
[Закрыть]частенько сиживала госпожа Цзин. Это была простая торговка овощами, чьи жизненные обстоятельства лишь на поверхностный взгляд казались благополучными; она уже год как овдовела, воспитывала двух сыновей – двенадцатилетнего рослого мальчика и еще одного горбатого золотушного ребенка, с очень дурным характером. После рождения несчастного уродца она перестала баловать старшего сына. По мере того, как обнаруживались странные качества второго ребенка, которого отец прозвал Старичком, ее внимание все больше переключалось на него. Вопреки своему убеждению, что во всем виновата ведьма-акушерка (не случайно же на их улице родился уже второй неудачный ребенок), и несмотря на то, что она прибегала ко всем мыслимым оздоровительным средствам – золе, воде, прижиганиям, – несчастная мать не доверяла самой себе: возможно, она не предусмотрела чего-то во время беременности или еще раньше, или слишком легкомысленно отнеслась к рождению своего младшенького, или совершила какие-то другие ошибки. Она ни на миг не выпускала младенца из виду. О старшем же теперь и слышать не хотела, говорила с досадой, что ноги у него прямые – чего ж, мол, ему еще надо. Она ругалась с соседками: ей казалось, они смеются над ее Старичком; а потом дело дошло и до настоящих скандалов. ибо госпожа Цзин побоями отгоняла чужих ребятишек, возмущавшихся тем, что ее малыш во время игры укусил их или поцарапал ногтями. Старичок такие проделки очень любил.
Поначалу, когда ребенку еще не исполнилось двух лет, мать прятала его от людей; она питала безграничную любовь к этому калеке, умоляла, чтобы он вел себя разумно, самолично испытывала на нем всевозможные колдовские практики; то были счастливые недели – когда она применяла какое-нибудь новое средство и потом с надеждой ждала результата, наблюдала, обманывалась то в одном, то в другом. Потом, разочарованная, сердясь на себя за то, что ради этого уродца порвала со всеми, на время оставляла ребенка в покое. Ругала на чем свет стоит маленького недоноска, навязавшегося на ее шею.
Но любовь к сыну каждый раз брала верх. Она приводила свое дитя к другим ребятишкам, вмешиваясь в их ссоры, добивалась того, чтобы никто не осмеливался дразнить Старичка, и даже большего – чтобы дети его боялись, чтобы позволяли ему их терроризировать, от чего его дурные наклонности расцветали еще пуще. Она бы оказалась из-за этого ребенка в полной изоляции, если бы не благоразумие соседок. Госпожа Цзин становилась все более нетерпимой, не желала, чтобы другие судачили о ее неудачном сыне или даже просто упоминали его имя. Она вжилась в роль обороняющейся – и теперь играла ее не только в тех ситуациях, которые напрямую касались Старичка. Ее былая словоохотливость, грубоватая непосредственность безвозвратно исчезли. Она превратилась во вспыльчивую, неуживчивую мегеру.
Тогда-то до нее и дошел слух о новых могущественных колдунах, которые спустились с гор Наньгу и движутся на юго-восток. Слухи все множились. И женщину словно озарило вспышкой молнии: она стала бегать на двор ямэня, на торговые площади, где люди всегда рассказывают разные байки, жадно впитывала новости – и, как добычу, утаскивала к себе домой. Она теперь была ласковой и со Старичком, и со старшим мальчиком, возбужденно болтала на улице со знакомыми; а когда «поистине слабые» приблизились к Тяньцзиню, оставила на попечение соседу и старшего сына, и все хозяйство, сказала, что должна отлучиться на пару дней, и отправилась в лагерь Ма Ноу. Нет смысла подробно объяснять, как там жилось ей и остальным женщинам. Они не нашли того, что искали, – но в конце концов поняли, что обрели всё, о чем только могут мечтать. Ни одно их желание не было исполнено, у них просто отняли все желания.
Отряд Ма Ноу разбил лагерь в роскошной местности к западу от болота Далоу
Шел пятый месяц с тех пор, как они покинули горы Наньгу
Всепроникающей нежностью веяло в летнем воздухе. По вечерам от поросших цветами склонов, спускающихся к болоту, наплывали на них смутные шумы, когда же налетал порыв ветра, обрывались, словно перезвон колокольчиков; восторженные духи-утопленники роями носились среди болотных огней, над землей прикидывались темными тенями, пытались цепляться к людям. Далеко друг от друга на продолговатых холмах стояли величественные катальпы. Их толстые узловатые ветви непрерывно обрастали зелеными побегами, соединявшимися в такую плотную и пышную крону, будто деревья никак не могли вволю надышаться голубым воздухом, раскидывали могучие руки, ловя горячие золотые капли энергии ян. Каждый лист-сердечко выставлял напоказ блестящую зеленую кожицу, бесстыдно демонстрируя сплетение пищеварительных артерий. Когда с болота налетал ветер, голые листочки дрожали мелкой дрожью и, роняя прикрепленные к ним стручки, с любовью прижимались друг к другу. Из колышущейся зеленой массы – парящего в воздухе холма – свешивались ворсисто-коричневые стручки: они-то и падали вниз, усеивая траву, и, словно разбившиеся при падении дождевые черви, пятнали собою красивый мох. А там, где холмы разглаживались, в котловинах буйно разрастался нарядный мискант – трава с жесткими стеблями в человеческий рост и узкими, полосатыми как шкура зебры желто-зелеными листьями. на которых радужно переливались дождевые капли.
На этих тучных землях, к которым они приблизились с запада, расположились, никем не потревоженные, люди Ма Ноу. Все ожидали скорого прибытия Ван Луня, который, по слухам, еще неделю назад присоединился к остановившемуся чуть дальше на восток отряду Чу.
Был седьмой день пятого месяца, когда в лагерь доставили молодого сильно ослабевшего брата, которого нашли в бессознательном состоянии прямо на дороге. Пятидневный пост, который он добровольно наложил на себя, явно не пошел ему на пользу. Этого почти невесомого долговязого юношу, одетого в некое подобие подпоясанной вервием монашеской рясы, притащил, бережно неся на руках, коренастый мужчина в солдатской куртке; он шел, наклоняя голову так, чтобы тень от большой соломенной шляпы падала на лицо бального. Куда ни кинь взгляд, всюду стояли хижины и палатки, будто здесь квартировалась целая армия; Ма Ноу распорядился, чтобы двадцать человек, сменяя друг друга, подвозили на тележках новые доски, потому что из-за сырости среди братьев и сестер распространялись простудные заболевания. Солдат – дезертир из провинциального армейского корпуса – положил больного, который еще не пришел в сознание, на сухой мох под катальпой, перед одной из палаток, и из черного пузырька капнул на его обветренные губы зеленую жидкость; еще по две капли втер в кожу за ушами. Больной вздохнул, попытался смахнуть горькие капли, пожевал губами – и открыл глаза. Солдат велел ему сперва задержать дыхание, потом глубоко вдохнуть, потом опять задержать дыхание.
Солнце зашло. Ма Ноу, пока не опустились серые сумерки, сидел, прислонясь спиной к дощатой стене хижины, подсчитывал что-то, смотрел сквозь растопыренные пальцы на звезды, пощипывал себя за бороду; потом распростерся на земле в молитве: завтра будет День просветления Шакьямуни, Чистого, Хранителя Меча Всепроникающей Мудрости.
Выпрямившись и удобно устроившись на теплом мху, Ма мечтательно заулыбался во тьме. Его глаза моргали; желтоватые радужки на мгновение выглядывали из узких щелок, как щенки, выбирающиеся из-под крышки короба. Мимо него проходили люди с бумажными фонарями, многоголосое радостное пение доносилось из женского лагеря, разбитого дальше к востоку за холмом. Время от времени раздавались жестко-бесстрастные возгласы мужчин. Где-то поблизости вслух молились. Непроницаемое, грузное, толстобрюхое небо вплотную притиснулось к земле, которая вдруг – после того, как его покинуло солнце – показалась ему желанной; устами миллионов мерцающих звезд оно что-то ей испуганно нашептывало, о чем-то молило – хотя в другое время с царственным безразличием смотрело, как она копошится возле его отечных ступней. Жалобные «ва-ва» приблизились и затихли вдали, глухо гурлыкнув о деревянные доски. Это из бамбуковых зарослей выпорхнула стая птиц, пролетела, чуть не наткнувшись на стену хижины, в сторону мискантовой котловины. Ма закрыл глаза; и мысленно увидал тех ярких птиц, что в летнее время летают у перевала Наньгу и в других, более южных горах: бирюзовые хохолки на черных головках, круглые карие глаза; огненно-алое нагрудное оперение; на коричневой спинке и коричневых же крыльях переливаются темные глазк и . Как они ворковали!
Завтра братья и сестры будут праздновать День просветления Шакьямуни. Ма Ноу не хотелось спать. Здесь все держатся за него, доверяют ему Их благоденствие в его руках. Он почувствовал во рту горький привкус, сглотнул. Все они поплывут, полетят к островам в Великом Океане, и всё у них будет хорошо, всё уже хорошо: корабль снаряжен, кормило на месте, оно прочно укреплено. Гуаньинь – имя госпожи судна, и она, стоя на палубе, будет руководить переправой, отдавать распоряжения ветру. Братья молятся ей, сестры поют для нее, всем им живется привольно в тени госпожи Гуаньинь. А он, Ма Ноу, – слуга на судне, верный кормчий. Его благоденствие в ее руках; он тоже искал себе место меж ее ладоней – и был раздавлен, растерт, сброшен в траву. Мудрый настоятель на острове Путо однажды отказал ему в наставлениях, которых он ждал; тот настоятель был поистине мудр; теперь у него, Ма, есть и будут свои ученики, столько, сколько он сам пожелает; и они пойдут за ним, куда он укажет, – только почему-то он уже не гордится этим.
Ма Ноу, наклонившись вперед, спрятал холодное лицо в ладонях. И одновременно – спрятал от себя то, что ненавидит богиню тихой, но острой ненавистью; ненависть замаскировалась колющей болью за грудиной. «Ван Лунь…», – выдохнул он. Ма Ноу теперь думал о своем друге так же, как и все другие: видел в нем мифического гиганта. «Ван Лунь, Ван Лунь…», – причитал Ма Ноу; он чувствовал, как в нем зашевелилось что-то дурное, неясное для него самого; Ван Лунь, конечно, мог бы все исправить. Зачем ему понадобилось это ужасное путешествие в Шаньдун, к Белому Лотосу, – и ведь он не вернулся оттуда, не вернулся.
Или, вернее, вернулся, но поздно. К чему это приведет? Они все жили мирно и безмятежно, на что-то надеялись и были счастливы на свой лад. Из самого Ма, правда, ничего не вышло. Его золотых будд и хрустальную тысячерукую богиню возили за ним на тележке – как пищу, которую он так и не отведал. В суете повседневных забот о братьях не оставалось места ни для «погружений», ни для «преодолений». Четырех священных ступеней он даже не касался своей стопой. А ведь было когда-то: он погружается в поток, единожды возвращается, больше не возвращается; он сам – Архат, Лохан, Заслуженный и Достойный, равно бесстрастно взирающий на золото и на глину, на катальпу и на мимозу, на санталовое дерево и на тот топор, которым это дерево рубят. Он больше не видит ликующих небес, где разделяются, расходятся в стороны Духи ограниченного сияния, Лишенные сознания, Не чувствующие боли, Обитатели Ничто и, наконец, Пребывающие там, где нет ни мышления, ни не-мышления. Когда-то, у перевала Наньгу, безмолвно и благостно сидели перед ним золотые будды; мочки их ушей спускались до плеч; у каждого под синими волосами, собранными в пучок, посреди выпуклого лба сиял третий глаз, Око Просветления; у них были томные взоры, светлые, почти испаряющиеся улыбки на круглых гладких лицах, на полных губах; будды сидели, подогнув под себя стройные ноги и развернув ступни подошвами вверх, – словно младенцы в материнской утробе. Теперь ничего этого больше нет. И нет Вана, нет тишины, безмятежности; он, Ма, не сумел стать причастным к растущему кругу благочестивых. А ничего другого – другого? – у него нет.