Текст книги "Прокламация и подсолнух (СИ)"
Автор книги: Александра Дубко
Соавторы: Мила Сович
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)
– 2 -
Разумный слуга не отлучается далеко от хозяина. Стоило Николае гаркнуть на весь дом и схватиться за сердце, старый Петру тотчас вбежал в гостиную с лавровишневыми каплями, захлопотал вокруг. На ходу подтолкнул Штефана к двери – выйди, мол, боер, за ради Бога, но мальчишка не пошел, только растерянно смотрел на Николае, грузно осевшего в кресле. Петру кликнул слуг помоложе, велел помочь господину дойти до постели. Сам же взял Штефана за локоть узловатыми пальцами, вывел в просторный коридор.
– Что ж ты, боер Штефанел? Разве можно было так с батюшкой родным обойтись? И как только сердце его выдержало!
– Да что я сделал-то такого? – буркнул растерянный мальчишка, упрямо склоняя светлую голову. – Что случилось?
Старик тяжко вздохнул.
– Так ведь разругался господин Николае с Тудором-то. Как есть разругался, почитай, два года как, да год еще тяжбы вели, до самого Бухареста жалобы посылали...
Штефан аж подпрыгнул от неожиданности.
– Кто?! Отец с дядькой?
– Да разве ты не знал, боер?
– Откуда? Я три дня как приехал! Да говори ты, что случилось!
Петру махнул рукой.
– Ох, беды много случилось, господин! Ну известно дело, у господина Николае нрав крутенек, хоть и не в старого боярина пошел. А и Тудор – не мед. Они ведь с детства не то чтобы хорошо ладили, а уж как госпожа Елена, упокой, Господи, ее светлую душеньку, в Вену уехала, и вовсе разве по делам встречались изредка... А когда весть пришла, что померла она, Тудора-то в Вену и отправили. Тот пока ездил, турки пошаливать начали. Мельницу у него какую-то спалили за старое, еще чего-то разорили. Он как вернулся – к господину Николае, заступиться, что ли, просил или помочь извести ту банду... Известно – господину Николае ссориться с турками не с руки, а местный Диван[18]18
Диван – административный орган власти в Валахии, сословное собрание.
[Закрыть] он в кулаке держит. Ну и отказал он Тудору, вспылили оба, разругались. Вот с тех пор Тудор к нам ни ногой на двор, а господин Николае даже имя его поминать запретил...
Штефан схватил старика за плечи и тряхнул изо всех сил.
– Да как же это так?! Он столько для нас сделал, почему отец ему в помощи отказал?
Петру с жалостью посмотрел в его изумленные глаза.
– Да мое ли дело, боер? Они после еще чего-то не поделили, и Тудор на господина Николае даже жалобу судьям повыше нашего Дивана подавал, было дело. Оно бы куда слуджеру-то, крестьянскому сыну, с боярином Глоговяну тягаться, но туркам чего! Лишь бы денег побольше содрать. Проиграл, конечно, Тудор, но тягались долгонько, и господину Николае изрядно раскошелиться пришлось... Э, да разве я чего в этих господских делах понимаю? Что я тебе сказать могу, боер? Ты только уж сделай милость...
Мальчишка не дослушал и ринулся куда-то к выходу. Старый Петру вновь тяжко вздохнул и украдкой перекрестил его вслед.
– 3 -
Штефан чистил пистолеты. Кажется, уже по третьему разу, но привычное занятие успокаивало, помогало хоть как-то собраться с мыслями, чтобы уложить в голове то, что там укладываться решительно не желало.
Все годы, проведененные в казармах Винер-Нойштадта, он тешил себя в редкие минуты тоски мечтами, в которых родной дом рисовался этакой спокойной пасторалью. Провинциальной – по сравнению с великолепной Веной, пыльной и грязной – по сравнению с аккуратными австрийскими городками, но очаровательной в своей простоте. Он был так счастлив вновь окунуться в теплые детские сны, что первые дни даже глухое раздражение от попреков отца не могло разрушить кажущуюся идиллию. Но стоило случайно потянуть за краешек занавеси воспоминаний – и придуманная картинка расползлась гнилой дерюгой, обнажив неприглядную истину, едва прикрытую видимой благопристойностью.
Штефан с досады слишком сильно загнал в ствол промасленную тряпку и еле сумел вытащить обратно. Стыдно перед слугами – от старика Петру до последнего конюха. Стыдно было расспрашивать. Еще хуже – слушать их сбивчивые и невнятные рассказы и складывать картинку, которая становилась все непригляднее и непригляднее... Наверняка и слуги заметили, как Штефана корчило от их рассказов.
Склонность местного Дивана лебезить перед турками вызывала недоумение, а манеры отца порой откровенно раздражали. И былая горечь никуда не ушла – что не навестил ни разу в Академии за все годы учебы, что даже на похороны матери не приехал, что женился вторично едва ли не раньше, чем земля на маминой могиле осела! Но что толку лелеять старые обиды или удивляться, что живущие здесь волей-неволей подчиняются законам этого общества? Штефан ведь ждал всего этого, он был готов бороться с собой и справиться – но вот обнаружить в родном доме подлость... Да, подлость! Пусть это сильное слово, пусть язык не поворачивается применять его – к отцу – но ведь это и правда было подло! Ведь беда у дядьки случилась, пока он занимался тем, чем, по совести, отец должен был бы заняться сам.
Штефан опустил пистолет на стол и скомкал в руке тряпку. Пальцы занемели, стоило вспомнить, каково ему пришлось после смерти матери. Оказаться старшим в семье, пусть и было той семьи – он да сестра... Он готовился к окончанию курса, впереди были летние лагеря и каникулы – и вдруг громом среди ясного неба ударила горькая весть. Отпуск он выбивал у коменданта той же ночью, со слезами, соглашаясь на любые условия. Поверить не мог – ведь мамины родные не жалели денег, ее лечил чудесный доктор, а вернейшие слуги окружали неусыпными заботами! Эрцгерцог сжалился, и Штефан на полузагнанном коне к утру был в Вене.
А потом... Соболезнования, письма, денежные дела, отпевание, вынос, похороны... Да, вокруг суетились слуги, какие-то знакомые матери приняли участие в осиротевших детях, а добрейший, несмотря на внешнюю сухость, герр Йозеф Ланц, так и не сумевший спасти маму, и вовсе наведывался ежедневно и помогал чем мог. Но ничто не отменяло того, что хозяином дома оставался Штефан. Он должен был принимать гостей, успокаивать сестру, распоряжаться слугами – и держаться. Держаться, чего бы это ни стоило. До того самого момента, когда на раннем летнем рассвете внизу стукнула, захлопываясь, парадная дверь, донеслись голоса – и стало можно с разбегу прыгнуть с лестницы, вцепиться в сукно военного плаща, уткнуться лицом в знакомый мундир ниже орденского креста на черно-красной ленте – и наконец-то выплакаться за все это время.
Это отец должен был тогда приехать! Это он должен был взять на себя всех посетителей, это он должен был платить докторам с гробовщиками и выправлять бумаги, это он должен был хлопотать о переносе Штефану испытаний в Академии, это он должен был каждый день водить их с Машинкатой на кладбище и не оставлять ни на минуту одних в опустевшем доме, непонятно как успевая и к чиновникам, и в банки, и в пансионы, и к друзьям матери, у которых можно было найти поддержку... Отцу бы и половины этих дел не понадобилось, но он все-таки не приехал, а потом сухо отписал о своей новой женитьбе.
А пока дядька в который раз занимался делами семьи Глоговяну, его собственный дом разоряли какие-то турки, и отец не вмешался! И пусть бы отец был не способен защитить ни своего, ни чужого – ведь и по их землям прошлась та оголтелая банда, грабя крестьян и поджигая деревни. Пусть бы отец потом отказался выступить вместе с Тудором, побоявшись гнева Порты, – трусость плоха сама по себе, но это все-таки еще не предательство.
Штефан закрыл лицо руками. Если бы отец просто отказал Тудору в помощи! Но ведь он не испугался. И не был слишком слаб, чтобы отстоять свое. Он еще и воспользовался этой бедой, напал и разорил часть земель дядьки. И потом не поскупился на взятки логофетам, чтобы выиграть дело...
Неудивительно, что дядька Тудор не отвечал на письма. Он небось и фамилию Глоговяну слышать после всего этого не хочет.
Впервые в жизни Штефан смог понять тех несчастных, которые не вызывали обидчиков на дуэль, а разряжали себе пистолет в голову, чтобы избавиться от позора. Честь мундира, офицерская честь не совместимы с такими поступками! Отцу этого не понять, а был бы сам Штефан чуть старше – пришлось бы ему публично извиняться в офицерском собрании или вовсе стоять у барьера, точно зная, что он даже пистолет поднять не сумеет, потому что оружие его дядькой и подарено... Не иначе – сжалился дядька Тудор, не стал даже отписывать о ссоре, не то что требовать сатисфакции, на которую имел полное право!
Штефан погладил дрожащей ладонью рукоять пистолета и замер, пораженный внезапной мыслью.
Он же отправлял всю почту домой одним пакетом, рассчитывая, что дальше уж письма как-нибудь передадут с оказией. А если отец даже имя дядьки упоминать запрещает... Да получил ли вообще дядька хоть одно письмо? Или так и пребывает в уверенности, что Штефан не то забыл его начисто, не то одобрил отцовское предательство?
Он вскочил и впопыхах едва не запутался в рукавах мундира. Торопливо сунул голову в перевязь, привычно устроил на боку саблю. Покосился на пистолеты – и бросил. Никуда они не денутся.
Перед дверью в гостиную постоял, выравнивая дыхание. Устроил левую руку на эфесе, правой толкнул дверь и вошел строевым шагом.
Отец недоуменно вынул изо рта трубку и воззрился на него неприязненно. Мачеха улыбнулась приветливо-равнодушно, сестра вскинулась над шитьем, и даже братишка оторвался от какого-то занятия...
– Отец, я хотел бы с тобой серьезно поговорить, – решительно заявил Штефан, в душе все-таки обмирая и размышляя, не лучше ли будет дождаться случая для беседы наедине. Нет, все-таки пусть все слышат!
Николае хмыкнул и ткнул в него чубуком.
– Судя по твоему параду, ты что-то надумал о своем будущем?
– Нет. Я хотел поговорить с тобой про Тудора.
Николае нахмурился и сжал кулак.
– Я сказал, что запрещаю произносить это имя...
– Почему? – Штефан продолжал стоять, вытянувшись почти как на плацу, и неотрывно смотрел отцу в глаза. Разговор будет нелегким, и отец не обрадуется, но отступиться уже невозможно. – После всего, что Тудор сделал для нашей семьи...
Договорить не удалось – отец впечатал в стол кулак. Прошипел негромко:
– Молчать!.. – лицо его незнакомо исказилось, и от этого вида у Штефана по хребту покатился липкий озноб. – Щенок неблагодарный! Прокляну! Чтоб я больше не слышал!
Штефан упрямо замотал головой.
– Отец, пойми же! Я не могу молчать, пока не услышу объяснений.
– Объяснений? – ядовито переспросил Николае. – Это я должен давать объяснения?! Тебе?!
– Отец, я прошу, – выдержки все-таки не хватило, голос почти сорвался, – я умоляю тебя, объясни, как ты мог так поступить!
– Поступить – как?
Штефану отчаянно захотелось прижать руку к губам, чтобы не ляпнуть то, что было слишком страшно выговорить. Услужливая память вовремя подсунула другой вопрос, чуть более безобидный...
– Я узнал, что те турки прошлись и по нашим землям. Почему ты не стал протестовать? Ведь и наши люди пострадали!
Отец, казалось, на миг оторопел. Потом откинулся на спинку кресла и недобро сощурился.
– Ты дурак? Или все-таки в карбонарии подался? Против кого я должен был протестовать? Против султана? Об этом ты хотел со мной поговорить? – он фыркнул и продолжил с прежним ядом, постепенно возвышая голос: – Слава Богу, я достаточно богат, чтобы пара спаленных сараев не сделала меня враз санкюлотом и не повела на баррикады! И если бы ты ценил честь рода, а не читал вредоумные книги, ты бы не требовал с меня объяснений! – он вдруг сорвался на крик: – И не потребуешь впредь! Я знал, что ты успел нахвататься вольтерьянства в своих Европах! Я знал, что ты читал вредоумные книги! Но что ты потребуешь от меня объяснений?!
Кровь бросилась в голову так, что Штефан едва на ногах устоял.
Знал? Откуда отец мог знать про книги?! Да, он писал, но писал не ему!
– Штефанел! – сестра вскочила, метнулась, попыталась удерживать.
Штефан стряхнул с рукава ее пальцы, шагнул вперед, чувствуя, что уже почти не владеет собой. Сбоку хлопнула дверь, простучали по коридору каблуки, и стало ужасно тихо.
– Куда ты дел мои письма?
– В печку, где им и место! – рявкнул Николае, грохнув кулаком по столу. – Нашелся тут, Марат недоделанный! Всю семью чуть под топор не подвел! Благодари, щенок, что я их просто спалил, наши враги были бы рады отдать их Порте!
Горло сдавило судорогой, и комната расплылась перед глазами. Штефан хватал губами воздух. Отец... отец читал письма... Чужие письма!..
Он бы, наверное, упал – так закружилась голова, но в дверь проскользнул Петру, с ним ворвался сквозняк, и Штефан наконец продышался, только на глаза навернулись слезы.
Слуга огляделся, покачал головой, шагнул было к господину и остановился, напоровшись на полный ярости взгляд.
– Вон! – рявкнул Николае.
Уж не понять, к кому обращался, но слуга покорно попятился к выходу, и даже мачеха поднялась, одной рукой поправляя на голове тюрбан, а другой крепко сжимая руку Костаке. Петру посторонился, чтобы пропустить боярыню.
Штефан еще успел увидеть, как старик вновь покачал головой и одними губами попросил: «Не надо, боер!» – прежде, чем прикрыть дверь снаружи. Но это было уже все равно. Мир рушился на глазах, и ни опоры, ни веры в нем не оставалось. Где-то в глубине души до последнего тлела надежда, что ссора отца и дядьки окажется просто чудовищным недоразумением. А вместо этого – еще одно предательство!
Он выпрямился, стиснув эфес в ладони, и заговорил, стараясь, чтобы голос не дрожал:
– Читать чужую переписку – это подлость, отец. Такая же подлость, как захватить чужую землю.
– Что-о-о? – Николае вновь приподнялся в кресле. – Да как ты с отцом разговариваешь?! Мой сын за моей спиной снюхался с врагом, а я не должен это читать?! Смотри, какая цаца, в ножки прикажешь кланяться за твое предательство?!
– С каких пор Тудор тебе врагом стал? Это ты его в Вену услал и не помог, когда его через это турки ограбили!
– Ты что несешь, мерзавец?!
– Мне стыдно за тебя, – твердо сказал Штефан, уже ни о чем не заботясь. Он вдруг отчетливо понял, как следует поступить. – Я поеду к Тудору и попрошу прощения. Не хочу, чтобы он считал всех нас неблагодарными мерзавцами.
Николае вскочил на ноги и швырнул в него чубук.
– Посмей только, и можешь не возвращаться!
Трубка пролетела над самым плечом, но выдержки достало не уклониться.
– Посмею. Если ты забыл, кто деду помогал, кто свои дела ради наших забывал... – голос все-таки сорвался, но Штефан сглотнул и договорил: – То я никогда не забуду, кто мою маму хоронил!..
– Ах, ма-а-му! – Николае вдруг схватился за сердце и оперся на кресло, тяжко дыша. – Ах ты, гаденыш, вот чем попрекаешь! В самом деле, кому бы сучку хоронить, как не кобелю, который к ней таскался!
– Ч-что?.. – язык застрял в глотке, и рука потянулась нашарить рукоятку за поясом, и жаль стало оставленных пистолетов – он бы выстрелил, не раздумывая! – Не смей... Не смей про маму... так...
– Не сметь?! – рявкнул отец. – Мерзавец неблагодарный! Весь в свою потаскуху-мамашу! Мало, что с приказчиком путалась, так совести не хватило даже в подоле не принести! Мой сын бы никогда...
– Да хорошо бы не твой! – заорал Штефан, в бессильной ярости сжимая эфес. – Я бы хоть убить тебя мог за маму!
– Вон из моего дома! – хлесткий удар обжег лицо, во рту стало враз солоно. И сквозь звон от пощечины едва донеслось последнее, презрительное и едкое: – Выблядок Тудоровский!
Штефан развернулся и выскочил в коридор, почти ничего не видя сквозь застящую глаза багровую муть и слезы. Едва не сшиб с ног старого Петру, который хотел заступить ему дорогу у самых дверей, налетел так, что старик охнул и шарахнулся, и Штефан пробежал дальше. А в спину ему неслись истошные вопли: «Не держать! Убирайся! Проклинаю!»
Он добрался до комнаты, захлопнул дверь и сполз по ней на пол. Все происходящее казалось каким-то кошмарным сном. Не то что осмыслить, толком осознать случившееся не получалось. Перед глазами все стояло перекошенное лицо отца, а в ушах слышались его крики.
За что? Как он мог так – про маму?
Сколько он просидел, Штефан не смог бы сказать даже под дулом пистолета. Когда из разбитой губы перестала идти кровь, он почувствовал, что неподвижность и тишина стали невыносимы, и все-таки поднялся. Ноги подкашивались: едва доплелся до стола. Графинчик с водой приятно охолодил ладонь, и захотелось швырнуть его в стену, чтобы кошмар закончился.
Штефан с трудом пересилил себя и поднял графин. Первый глоток сделал с трудом, но тотчас начал жадно глотать, захлебываясь, проливая половину. Холодные струйки побежали по подбородку, затекая за воротник. Он с трудом оторвался от горлышка, плеснул воды на ладонь и вытер лицо. Стало чуть легче. Он наклонил голову и вывернул весь графин себе на затылок. За шиворот хлынуло мокрым холодом, на полу растеклась лужа, но в голове немного прояснилось.
Штефан отставил пустой графин. В углу валялись брошенные в день приезда седельные сумки. Так толком и не разобранные. Основную часть вещей он отправил из Вены почтовой каретой, а сам добирался верхом.
– Боер... – послышался от двери голос Петру.
Штефан даже не вздрогнул, хотя за своими мыслями и не слышал, как кто-то вошел в комнату. Он покосился через плечо, перехватил жалостливый взгляд и тихо попросил:
– Петру... Вели, чтобы моего гнедого заседлали.
Тот по-стариковски всплеснул руками.
– Да как же это, боер? Куда ты?
При старике почему-то стало легче. Штефан почти весело швырнул на стол раскрытую сумку, сгреб в тряпку разбросанный комплект для чистки оружия. Следом отправился мешочек с пулями. За пистолет он взялся и вовсе твердой рукой.
– Ты же сам слышал, как... господин Николае, – назвать этого человека сейчас отцом язык не повернулся, – велел мне убираться.
Петру ахнул, шагнул к нему, ухватился за сумку.
– Да что ты, боер, Господи помилуй! Или ты его нрава не знаешь?
Штефан молча протянул руку, но старик умоляюще отступил, не давая сумки.
– Голубчик мой! Боер Штефанел! Да помилуй, родной, что ж ты все за чистую монету-то?.. – он пятился назад, и Штефан шел за ним, чувствуя себя полным недоумком. – Да попей водички, сам охолони, он ведь к утру отойдет! Ты только не перечь ему, родной, Христом-богом прошу, не перечь снова! Повинись лучше, прощения попроси! Все и наладится!
– Что наладится, Петру? Он отойдет, говоришь?! А я?! Отдай!
Штефан рванул к себе несчастную сумку, оттуда что-то вывалилось, и Петру, тяжко качая седой головой, опустился на колени.
– Ой, порох! Ой, беда-то какая!.. Да куды ж дите отпустят... Да попей ты водички, остынь, спать ложись! Ночь на дворе!..
Штефан его больше не слушал. Вернув сумку на стол, он отпер ящики и теперь рылся в них, вытаскивал остатки денег и швырял, не пересчитывая. Под руку вдруг подвернулись часы – дедовы, с красивыми брелоками, и рука дрогнула. Как же? Уехать?.. Отсюда?..
Петру, видно, приметил эту заминку – шумно завздыхал над ухом.
– О дедовой памяти бы подумал, боер! Каково бы господину Ионицэ сейчас?
– Кто подумал о памяти моей матери? – отрезал Штефан. – Я не собираюсь оставаться в доме, где мамину могилу поливают помоями!
Он сжал часы в ладони. Дед подарил их ему. Дед вырастил Тудора как родного сына. Дед обожал маму. Дед бы его сейчас понял.
Решительно выбросил часы на тряпье и вдруг всей шкурой почувствовал пристальный взгляд Петру.
– Ты бы не горячился, боер, – тихо выговорил старик, и Штефан медленно обернулся, закипая от бешенства. Значит, и слуги готовы повторять эту гнусную клевету, которой отец прикрывает свою подлость? Значит, они это слышали? Значит, не в первый раз...
Он увидел лицо старика и обмер. Петру смотрел на него с жалостью.
– Ты что?.. – прошептал он враз окостеневшими губами. – Ты что, Петру?.. Это же... – догадка ударила, будто рогатина, внезапно и больно, до самого сердца. – Так это правда?!
Петру с ненужной бережностью опустил на стол ворох подобранного платья.
– Не мое это дело – в хозяйские дела лезть, боер. Не мое.
Штефан, не раздумывая, прыгнул к нему, ухватил за плечи, встряхнул:
– Это правда?!
Старик отстранил его руки и со спокойным достоинством сказал:
– Упаси Господь, чтоб в этом доме кто-то из слуг взялся худое слово сказать про твою матушку, боер Штефанел. Добрая она была женщина и несчастная, госпожа Нелуца, век помнить и молиться за ее чистую душеньку, чтобы дал ей Господь на том свете все, чего не додал на этом. Но ведь ты сам уже не дитя, понимать должен, что батюшка твой иначе глядеть не может! А поберечь его – долг, которого и госпожа Нелуца не забывала!
Если бы земля разверзлась, Штефану было бы легче. Мама! Дядька Тудор! Да нет же, нет, невозможно! Но тут Петру отвел глаза, видно, все-таки смутившись, и этого хватило, чтобы осознание обрушилось в полной мере.
Штефан сделал два шага и опустился на пол, привалившись спиной к кровати. Ноги не держали. Мгновение назад казалось, что хуже быть уже не может, но сейчас рухнуло даже то немногое, что оставалось, во что он еще верил...
И что теперь? Куда?
Мыслей не было. Но и оставаться в этом доме, кланяться и извиняться перед Николае тоже казалось немыслимым.
– Петру, попроси заседлать гнедого, – снова повторил он. Прочь отсюда. Все равно куда. Только подальше!
– Уже вечерню отзвонили, – тихо заметил Петру. – Куда же ты поедешь, боер?
Штефан молчал. Старик вздохнул, перетряхнул сумку. Начал сворачивать сменное платье, аккуратно перепаковал оружейную масленку и тряпки, чтобы ничего не испачкать. «Значит, уеду, – тупо промелькнуло в голове. – Поскорее бы...»
Петру надавил ладонью на округлившуюся сумку, другой рукой затянул ремешок. Штефан оперся локтем о кровать и утвердился на ногах.
– Спасибо, – выговорил с трудом.
– Не за что, боер, – хмуро ответил старик. – Если господин или боярыня спросят, скажу, что ты голову остудить поехал. Но он не спросит – сердце у него прихватило, как есть два дня пролежит, а она подле него занята будет. Езжай с богом. Глядишь, по дороге и одумаешься, – он сердито сунул сумку подмышку, бросил на стол несколько снаряженных патронов. – Пистоли заряди, пока я коня велю оседлать.
Штефан растерянно проводил его взглядом, чувствуя тень вялого любопытства. С чего бы вдруг Петру затеял его покрывать?.. Но совет показался разумным, и он успел загнать по пуле в оба ствола и засунуть пистолеты за пояс, а заодно и пригладить волосы гребнем, пока старый слуга вернулся.
– Пошли, что ли, боер, – неприветливо окликнул тот. – Коня я тебе сам заседлал, пока конюхов нет. Как есть, твой бес коновязь обломает!
Когда Штефан уже сидел верхом, старик, опуская покрышку седла и перетягивая путлище[19]19
Путлище – ремень, на котором стремя подвешивается к седлу.
[Закрыть] стремени, чтобы убрать пряжку, вдруг поднял глаза и негромко и веско сказал:
– Через горы ночью даже не думай. Там такой спуск с тропы, что гроб верный! По дороге к утру будешь.
– Спуск – где? – изумился Штефан.
Петру усмехнулся, будто услышал речи несмышленыша.
– Да с тропы на Клошани, у поворота. Тудорова денщика лошадь там как-то шею свернула, и самого изломало, только к вечеру к тракту-то и выполз, проезжие подобрали. И Тудор сам дважды по ночи кувыркался, даром, что кобыла у него кровная гуцулка[20]20
Гуцульская порода – аборигенная порода лошадей, выведенная в Карпатах.
[Закрыть] была! Да кому суждено быть повешенным, тот уж не утонет... Ступай, боер, с богом!
Штефан окаменел.
– Мне в Клошани... не по пути, – прошептал он, чувствуя, что вот-вот разрыдается.
– Ладно, – отмахнулся Петру и вдруг схватил его за руку и притянул к себе. Торопливо перекрестил, поцеловал в лоб и отпихнул, когда гнедой затанцевал с испугу. – Господь храни тебя, дитятко, ох, до седьмого колена грехи отцов... Постой, боер, шапку-то забыл!
Штефан не выдержал. Дал гнедому шенкеля так, что тот взвился, с места дернул в галоп и помчался знакомыми с детства тропинками туда, где уже стремительно укатывался за горы алый круг вечернего солнца.
На ночевку он остановился, когда уже давно стемнело. Просто свернул с дороги к ближайшей рощице. И то лишь потому, что гнедой притомился, и надо было дать ему роздых, напоить, обиходить. А то бы так и несся, даже не разбирая куда, лишь бы подальше.
С конем в поводу Штефан плутал по опушке рощицы, выпугивая из травы сонных жаворонков, пока не наткнулся на говорливый ручеек. Гнедой жадно пил, и Штефан встал рядом на колени – смыть дорожную пыль, заскорузлой коркой высохшую на лице вместе со слезами. Он и не заметил, что почти всю дорогу проплакал. А может, это ветер выдавливал слезы?..
От холодной воды заломило зубы, и когда Штефан привязал коня на выпас, то уже чувствовал озноб. То ли усталость, то ли нервы сказались... Хорошо еще, ночь выдалась лунная, не пришлось совсем впотьмах шишки набивать, пока сушняка на костер набрал. А когда полез в сумку за спичками, припасенными еще с Вены, обнаружил там каравай хлеба, кусок солонины и даже завязанную узелком чистую тряпицу с солью, которых он не брал.
Видно, Петру сунул, благослови, Господь, добрую душу.
Пока занимался конем и обустраивался, еще получалось не думать, а вот теперь – накатило. От хлеба тянуло вкусным домашним запахом, и в горле снова встал комок. Еще утром все в жизни казалось просто и понятно. Да, может, не так, как хотелось, но понятно. А теперь – что?
Отец, с его подлостью. Оттягать в проплаченном суде чужие земли, прочесть письма, адресованные другому, вылить ушат грязи на могилу мамы... Да полно, отец ли он вообще?
Мама, красавица, умница, высокородная княжна и чистый небесный ангел... Неверная жена. Почему она так поступила?
Дядька Тудор, идеал на всю жизнь, отважный, благородный, боевой офицер, человек чести. Как он мог крутить романы с женой человека, который был ему едва ли не братом, в доме, где его вырастили из милости, но принимали как члена семьи?
Как они все могли?!
И хотелось бы забыть все это как страшный сон, не верить, опровергнуть, да только что тут сделаешь?
Сейчас, прокручивая в голове детские воспоминания, Штефан только находил подтверждения тому, во что до сих пор не хотелось верить.
Вежливое, порою вплоть до официальности общение родителей... Он ясно помнил, как мать опускала глаза и сдержанно кивала на слова отца – и как светлела лицом и улыбалась дядьке. Как они порой переглядывались, сколько разговоров вели между собой, только им и понятных! Обо всем на свете, от устройства новой молочной или последних назначенных налогов до спора о смысле строфы из «Илиады»...
А потом мама начала быстро уставать и кашлять и уехала подальше от отца, в Вену, где в ставший черным весенний день умерла внезапно и страшно от легочного кровотечения. О чем она думала? Или, скорее, о ком?
Штефан уронил голову на руки. Он все время вспоминал только свои горести и дядькины утешения, а теперь вдруг вспомнил, и с каким лицом дядька тогда стоял у могилы. И ходил каждый день, ходил, даже когда Штефан вернулся в Термилак, а Машинката оказалась в пансионе...
Машинката, Марица, фройляйн Марихен! Сестричка, про которую отец даже слушать не захотел. Которую, вместо того, чтобы забрать домой после смерти матери, спешно устроили в пансион при монастыре, да еще и при католическом, хотя монастырей и в Валахии хоть отбавляй. Почему? Зачем? Чтобы получила достойное воспитание в Европе? Или потому, что у нее дядькины глаза?
И снова отец. Если знал – почему молчал? Почему не отказал дядьке от дома, не потребовал сатисфакции, не развелся, в конце концов, а затеял сводить счеты только после смерти матери, да таким вот образом? Да почему не пристрелил обоих вгорячах, если так злился, как выместил все теперь?.. Трусость? Неплохая добавка к подлости!
И этого человека он до сего дня считал отцом! А тот, другой, разве лучше получается?
И всяко он сын своей матери...
Штефан проворочался едва не до рассвета, так и не уснув. Его то затягивало ощущение отвратительной липкой грязи, то накатывала лютая тоска – по братишке с сестренкой, оставшимся дома, по высоким окнам белого поместья и ухоженной клумбе, на которую изредка по недосмотру прислуги забредали квохчущие несушки. По родным лицам слуг и крестьянским гуляньям в праздники, по всем детским мечтам. По деду. По матери. По маленькой Машинкате. По дядьке, черт возьми, что греха таить. Может, все-таки доехать до него? Спросить прямо – как же так? Как же ты мог?..
А он в ответ – а как вы могли? И не объяснишь ведь про переписку, может, и слушать не станет! Нет, невыносимо. У обиженного потребовать объяснений! А пистолет на него Штефан все равно не подымет. И смотреть – страшно. Страшно увидеть ту самую грязь, в которую плюхнулся сегодня всем телом и увяз, как телок в трясине...
Признав, что поспать не получится, Штефан сел, подтянул к себе сумку и достал кошелек. Прилежно начал пересчитывать деньги. Следовало подумать о том, что делать дальше. Да и пытаться что-то спланировать было легче, чем водить все это по кругу в голове, снова и снова, как слепую лошадь у жернова.
Отец. Мать. Дядька. Почему? Как они все могли?
Конвенционных талеров[21]21
Конвенционный талер – австрийская серебряная монета, десятая часть кёльнской марки.
[Закрыть] было не так уж много, а разменной мелочи и вовсе почти не осталось. По дороге из Австрии домой он особо не экономил. В голову не приходило, что наступит время считать каждый грош, потому что взять негде и из дому не вышлют. Потому что и дома-то у него теперь нет. Хотя родное поместье за годы, проведенные в Академии, домом он считать отвык...
Академия! В голове вдруг сперва неопределенно замаячил, а потом начал все более и более четко вырисовываться план. Приезжие-то обычно полный курс не заканчивали. Выпускные кадетские экзамены – и довольно, чтобы дома устроиться, как и он сам думал. Дальше учились только те, кто думал делать карьеру в Австрии по военной линии. И ведь не только боярские сынки, там и мещане были, и многие учились за казенный кошт, и стипендии на жизнь хватало, а потом можно было не сомневаться в армейском жаловании. В Академии и приятели остались, взять хоть сердечного друга Лайоша, за разговор с которым сейчас можно было бы душу дьяволу заложить, потому что этот товарищ никогда не подведет и криво не рассудит! И комендант Академии, сам эрцгерцог Иоанн, несколько раз отмечал прилежание Штефана, и офицеры его знают, и этот год он едва ли не лучшим закончил. Так почему бы не вернуться в Академию? В конце концов, среди венских друзей матери есть влиятельные люди, быть может, замолвят словечко перед комендантом... И сестричка рядом будет! Он уже по ней соскучился, хоть и девчонка!
А полный курс Термилака – это офицерский чин и место в армии. Пусть и австрийской, но куда ему деваться? Не в приказчики же идти. И от Валахии с ее вороватыми чиновниками подальше. Или наоборот – на границу, в Трансильванию. Чтобы горы, дороги – как здесь...
Штефан еще раз пересчитал деньги. Если экономить на себе, есть попроще и, где можно, – в поле ночевать или по сеновалам, а не номера снимать, должно хватить. А если что, можно продать часы. Уже за границей. Тогда точно хватит. Дед его поймет и не обидится. Дед всегда понимал, что без денег совсем никуда. Только дед и остался вне этой грязной лужи, которую так хочется вытряхнуть из головы... Дед и младшая сестренка, которая ни в чем не виновата. Да вон гнедой еще. Удивляется, наверное, бедняга, овса ждет... Чтобы прокормить коня, придется в Термилаке только на стипендию учиться, из кожи вон – но коня не продавать. Какой офицер без коня, а такого коня ему и после окончания Академии взять будет неоткуда. Значит, коня надо беречь. Как и пистолеты. А вот часы продать можно. Дед бы понял.