Текст книги "Все к лучшему (СИ)"
Автор книги: Александр Ступников
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)
ДЗЕРЖИНСКИЙ И ЛЮБОВЬ
(БЕЛАРУСЬ, 1995)
Так оно складывалось по жизни: то «там», то «то». Я оказывался настолько далеко и надолго, даже на других континентах, что никак не мог заехать к нему, помолчать. Да и тогда, когда он вдруг «ушел», был слишком молодой и отчаянный. Так и не поговорили толком. Даже и не задумывался потом особо, появляясь издалека, почему вокруг него, памятника, все оказывалось аккуратным, и даже цветы, подсохшие, как чувства во времени, были явно высажены заново. Подумал, что соседний с ним офицер, из одной воинской части, чьи близкие остались в этих же краях, подсказывает им присмотреть за товарищем из уважения. Мне и в голову не пришло, что может быть как-то иначе. Иначе и было. До нынешнего возвращения последний раз я приходил к нему арестованным. Без наручников, правда, но в сопровождении. Тогда, накануне, кто-то рассказал, что военный авиационный городок, довольно далеко от столицы республики, где я работал на телевидении уже другой страны, разрушается. Самолеты вывели спешно. Самолеты – это деньги, причем большие. Но деньги – не люди, ими не разбрасываются. На взлетные полосы, сложенные из больших бетонных квадратов, все же иногда садились, говорили мне, грузовые транспорты, с товаром, шмотьем, чуть ли не из Китая. Начальству жить-то надо. Но это проверить было трудно и даже смертельно опасно. А отец всегда говорил мне, подростку, посмеиваясь:
– Не суй голову туда, где не пролезет остальное.
Иногда я его все-таки слушал. А вот то, что многие бывшие наши летчики, брошенные Россией, остались не у дел и ехать им некуда, было похоже на правду, которую можно проверить. Я знал, что оказавшаяся ничейной военная база морской авиации дальнего действия на окраине провинциального белорусского города уже не отделена от окружающего мира проходной со шлагбаумом, где нужно было показывать документы, но она все еще считается «объектом»: со своим штабом и непонятно чем занимающимися офицерами. Они зависли на годы между увольнением в никуда и переездом куда-то. Из базы все уже вынесли, отвоевав друг у друга, и она мешала, изнасилованная и распотрошенная. Ни «туда», ни в Красную Армию. А для меня этот городок оставался родным воспоминанием детства, и военные летчики тоже. Тем более, брошенные, хотя вроде и все вместе. Безотцовщина…
К тому времени, уже далеко не первый год, я в основном сам решал, где, с кем и как делать работу. Потому она и получалась. На всякий случай, перед съемками решил тогда перестраховаться, поскольку имел западное гражданство и работал в родных местах с видом на жительство. Родина ведь для чиновника и для человека часто понятия разные. Я уже понял, приехав, что мозги у начальства от бывшего Советского Союза по-прежнему больны шпиономанией, словно они вышли не из недр бюрократии, а из бытовок, где сидели, работая, охранники уголовных лагерей. Видимо, у них менталитет схожий. Объявят, что агент под «крышей» журналиста пытался проникнуть на секретный военный объект, тем более авиационный, и костей не соберешь. А какой-нибудь шулер при должности, но еще не заслуженный, ухватившись, станет на тебе патриотом и получит награду за бдительность. У таких это обычное дело, отработанное веками. И я, сообразив, позвонил в областное управление КГБ, в территориальном ведении которого должен был находиться и военный городок, уже ничейный. Предупредил, что приеду снимать сюжет для российского телевидения о том, как живут там люди, формально россияне, а не местные уже граждане. Успокоил, что больше ничего меня не интересует. Попросил дать сопровождающего, сообщил заранее день и время, когда заеду за ним. Все-таки, мол, бывший военный объект. С сопровождающим спокойней. И прежде всего вам.
– Заодно, – подумал я, – схожу на кладбище к отцу, поздороваться, для чего припас все, что надо, включая стаканы – для себя и оператора. Не русские мы, что ли? Но в договоренный день в Могилеве из здания КГБ так никто и не вышел. Все были заняты трудной и потому невидимой работой. Зато я уже знал, что «вести» будут плотно, но, по идее, без сюрпризов и глупостей, вызванных неожиданностью. Зачем пугать, а это означает злить людей понапрасну. У меня другая работа. Уже перед городком прохожий охотно рассказал, что в проволоке, ограждающей летное поле, давно есть проходы и даже проезд для машин.
– Можете, если надо, – улыбнулся дядька, – ехать через дырку прямо на аэродром.
– Подождем пока, – определился я, и надежный оператор молча кивнул головой.
В городке действительно уже не было охраны, но перед ним почему-то стояла милицейская машина и вскоре, пока мы делали круг почета по местам моего школьного детства, за каким-то поворотом нас остановил человек в летной куртке, но без погон.
– Ребята, – сказал он, – будьте осторожны, за вами следят. Везде сзади следует машина, наряд с оружием, с карабинами. Сам видел. Вон, впереди, ничего нет, – он показал на земляные холмы, которые я знал как открытые ангары для самолетов, введенные после арабско-израильской войны 1967 года, когда израильтяне раздолбали стоящие в ряд, не прикрытые самолеты советского производства. – Но там уже считается не жилой городок, а все еще военный аэродром. Если подъедете туда, то заберут.
– А вы летчик? – спросил я, пока оператор, умница, уже вскидывал камеру.
– Летчик, только бывший. Мы здесь все – бывшие, на произвол судьбы. Езжайте, а то увидят, что вы меня снимаете, вам же хуже будет.
Я записал еще какое-то короткое интервью с проходившим военным, который сказал, что они просто живут впустую и ждут, пока где-нибудь в России им не дадут квартиры, но люди боялись говорить, и сюжет выписывался куцым и неживым.
Без летного поля городок выглядел затхлым, заброшенным, а хотелось простора. Провинциальное детство воспитало это желание на всю жизнь. Мы выехали восвояси и, протянув пару километров вдоль проволоки, наскочили на дыру в ограде, через которую проходила уже накатанная дорога, прямо на поле взлетных полос.
– Конспираторы, – буркнул оператор.
– Это для своих, кто в доле, – отозвался я, и вскоре мы уже снимали просторную авиатрассу, видя, как навстречу радостно, гончими, уже мчится военный «газик».
Нас ждали, трепетные. И началось: кто, что, где разрешение на съемку? Военные пучили глаза, хмурили брови, озабоченные, и играли в бдительность. Смешно, конечно, но так начинаются неприятности.
– Какое разрешение? Ни самолетов, ни базы уже нет, – отбивался я. – Но если надо, то поехали в штаб разбираться, раз он еще существует.
В штабе, где поумнее, чем исполнители, военные просто не знали, что с нами делать. Их подставили, и это было очевидно. Особенно когда один из офицеров ляпнул, что иностранным корреспондентам здесь снимать нельзя. Ребята стушевались, когда увидели удостоверение российского телеканала и мой вид на жительство. Шпионаж не проходил. Они отсмотрели кассету и попросили подтереть виды аэродрома. Надо же было что-то сделать, раз попали. Примирившись, мы вспомнили былое время, без дураков попили чаю, и один офицер, выждав, наедине сказал:
– Подходите к гаражам через полчасика, я вам расскажу все. Но не на камеру.
Мы проехали еще немного по округе, и щемящая тоска сжимала меня, обнимая. Дома, где были живые казармы, куда по субботам бегал мальчишкой смотреть кино, стояли сегодня обветшалые, с забитыми фанерой бельмами окон. Осыпавшиеся бюсты летчиков-героев на площади, частные вывески «шиномонтаж», доживающие свой век строения и заброшенный стадион с открытым бассейном – некогда гордость базы. Офицер у гаражей рассказал то, что я уже знал: они еще как бы россияне, но вот уже семь лет ждут. Ехать-то некуда. А оставшееся от городка, между тем, растаскивается… Без разговора на камеру все это было бессмысленно. Но я не стал ему ничего говорить. Им, военным, и так разочарований хватает. Тем более что надежда – это почти всегда ложь. А как еще и жить, если ложь безнадежна? Казалось, что это все. И можно ехать к отцу, а затем – домой. Но из штаба, видимо, сообщили куда надо, что арестовывать нас не стали: не за что, не впутывайте. Такой расклад кого-то наверху, обойденного, но при должности, похоже, не устраивал. На выезде из городка, буквально в нескольких метрах от бывшего шлагбаума, нас наготове ждала другая, милицейская, машина. Что было уже полной глупостью. Впрочем, разве власть когда-нибудь была умной?
– Что вы здесь делали? – на голубом глазу, для разговора, прикинулся шлангом милиционер дорожно-постовой службы, проверив водительские права и страховку.
– Катались. А что, нельзя?
– Но вы же журналисты, да?
– Вроде да.
– А документы?
– А зачем надо? Мы что, нарушили движение по городу?
– Мне-то не надо.
– А кому надо?
– Сами знаете.
– Не знаю.
– Поехали… – сдался наконец милиционер. – Мне проблемы не нужны.
– А кто проблема?
– Тот, кто и был.
– Тогда понятно. Куда ехать?
– К нам. Разбираться будем,-и вздохнул.
Ему тоже идиотские приказы выполнять было тошно. Но там, наверху, виднее. По дороге мы на всякий случай спрятали в машине кассету, хотя в участке уже никто не осматривал. Оказалось, что им тоже приказали задержать опасных иностранных журналистов, проникших на военный объект. Правда, объект считался еще российской территорией, а я – российским журналистом, и белорусская милиция никак в эти рамки не вписывалась. Видимо, звонивший им начальник жил еще в Советском Союзе. У шизофреников такое бывает. Более того, я сразу запросил местного парня из КГБ, чтобы влепить ему выговор за разгильдяйство. Поскольку мы, как кристально честные, сделали крюк с утра и проторчали у здания его начальников в области добрых полчаса, впустую.
– Да вот, телефон их офиса и имя, с кем я договаривался, пусть приедет, отчитается.
«Шестая» моя точка на этот раз оказалась на высоте. Не зря предвиделось. Подполковник районной милиции, психически нормальный и потому бодрый, от растерянности обреченно звонил куда-то, попросив выйти с сопровождающим, чтоб не сбежали, в комнату с портретами передовиков милицейского производства и картинами советских времен. Но никто почему-то не ехал. Фронт-то был невидимый. А шпионаж, инсценированный сверху, не проходил. Отдувалась милиция. Ей все равно больше всех достается. Не считая оставшееся население.
– Вот, суки, – неизвестно кому сказал наконец подполковник, распаренный, когда я пообещал ему кучу запросов и всероссийскую славу за незаконное задержание.
– Хватаете людей на улице, как гестапо.
Время поднималось к вечеру, а нам три часа еще надо было пилить до Минска. И обязательно, тем более после двух арестов за один день, заскочить к отцу. Но прощаться просто так я уже не хотел.
– Давайте разойдемся по-человечески.
– То есть как? – удивился подполковник.
– Я не буду поднимать шум из-за того, что вы нас задержали без всяких оснований и проморочили голову. В конце концов, вы такие же крайние, как и мы. Но я видел, когда нас выводили, в вашей служебной комнате бюст Дзержинского. Давно хотел себе такой же в офис. Давайте мне бюст – и разъедемся по-доброму.
– Но он у нас один, – растерялся офицер.
– И я у жены один. Вы не хотите нормальных отношений? И потом, зачем вам Дзержинский, он же по другому ведомству. Тогда отдайте Ленина.
– Ленина не могу, – задумался подполковник.– Если отдам Ленина – не поймут.
– Может, его портрет, с протянутой рукой? – мне не хотелось уходить без компенсации, обиженным. Это потом мешает жить.
– Трудно, – поджал ноги подполковник.
Ему было жалко: то ли вождя – в чужие руки, то ли себя, родимого.
– Я сейчас выясню, где еще есть Дзержинский, подождите. В крайнем случае, можем быстро нарисовать…
Через полчаса мы выходили из милицейского участка, прижимая к груди тяжелый посеребренный бюст председателя ВЧК. На память.
К отцу я добрался, когда уже резко стемнело, – пять часов проговорить в милицейском участке, это все-таки время. Сопровождающий нас подальше, как бы из вежливости, но, понятно, что для спокойствия власти, сержант включил фонарик, и я быстро нашел памятник. На кладбище в темноте мы были одни, и всем, кроме меня, наверное, здесь было жутковато. Я открыл водку, плеснул в стаканы, себе и оператору, и, выпив, сказал, обращаясь к отцу:
– Хорошо-то как…
Напряжение еще одного прожитого дня слетало куда-то вниз, а оттуда уже поднималась волна затаенной тоски, тяжелой и бездарной.
– Сейчас допьем и пойдем, – успокоил я сержанта, которому явно было неуютно, во мраке. И здесь, и с нами, и одному. Вдруг что-то хрустнуло, и початая, но почти полная, как будущность, бутылка упала и разбилась. Может, сержант подтолкнул ее в темноте, торопя, не знаю, не видел. Значит, так было надо. Может, и отец не захотел, чтобы я стоял близ него в кромешной темноте еще с кем-то. Ему там виднее без милицейского фонарика.
Так мы, скомканно, тогда и повидались. Но потом, спустя опять много лет, когда я приехал к нему, то вновь увидел и относительно убранный участок, и завявшие, но явно в этом году высаженные цветы. Все оказалось проще, неожиданней и совсем не по-земному. Тоже, как в жизни – беспросветной то ли от света, то ли от мрака. Уже более двадцати лет одноклассница, точнее, из параллельного класса, с которой мы когда-то дружили, пятнадцатилетние, каждый год приходит сюда, разговаривает и прибирает, высаживая новые цветы. Поминая чужого отца и вспоминая мальчишку, уехавшего в большой город учиться, безвозвратно. И далее – жить. Где-то и с кем-то.
Один человек мне сказал, что любовь придумали коммунисты, чтобы не платить.
– Не знаю, – заскучав сразу, ответил я и подумал: – За любовь не платят. За нее расплачиваются. Но это единственное, кроме детей, что остается от жизни…
ГОРЯЧАЯ НОЧЬ
(БЕЛАРУСЬ, 1996)
– Зачем ты бандеровцам помогаешь? – спросил меня коллега. – Забыл, что они с евреями делали во время войны?
– Кто это «они»? Выблядки были и там, и там – по обе стороны фронта. А журналист как врач: помогать надо всем, кто в беде. И особенно кого давят сапогом.
День уже подходил к концу, а накануне, почти в полночь, мне позвонили незнакомые, с явным украинским акцентом. Они просили о помощи.
– Пожалуйста, – волновалась женщина, – приезжайте, если сможете, прямо сейчас. Мы те украинцы, которых на днях забрали после демонстрации. Нас только что выпустили из тюрьмы и разместили в какой-то служебной гостинице. До утра. Вроде как освободили, но мы боимся, что с нами что-нибудь случится. Вот адрес…
На тех демонстрациях оппозиции в Минске, весной 96-го года, были, пожалуй, самые жесткие столкновения с полицией.
И в первых рядах демонстрантов, в этих коротких и яростных стычках, выделялось с десяток молодых парней. Перед щитами и дубинками они становились боком, прижавшись друг к другу и выставив одну ногу вперед. Рука сжата. Движение пошагово-ритмичное. По единой команде нога, с оттяжкой, шла вверх. Такой вот революционный кардебалет волчат. Видно, что ребята прошли подготовку и ударов не боятся.
Это были парни из украинской УНА-УНСО, приехавшие добровольно, чтобы поддержать белорусов от оппозиции.
В тот день столкновения были в двух местах. Первый раз украинцы, конечно, показали, что такое навык. Но затем, на повторной демонстрации, власти уже сориентировались. Парней отсекли от толпы, рассеяли и большинство задержали. Старший группы, куратор, а также его коллега, журналистка из Киева, во время схваток были в стороне. Но когда они вернулись к своей машине, то оказалось, что два колеса порезали какие-то хулиганы. Когда они начали вытаскивать запаску, их и забрали…
В начале первого ночи я уже не хотел дергать оператора, чтоб не подставлять его. Мало ли что? Но и сам вдруг тормознул.
– Боюсь, – сказал я жене. – Обстановка жесткая, и еще на ночь глядя. А ведь если не поеду, всю жизнь буду пилить себя за это.
– Делай, как знаешь…
Я вызвал своего водителя, взял личную маленькую камеру, и мы поехали.
Гостиница действительно была какая-то странная, служебная. Без вывесок и на окраине Минска. И сейчас не упомню, где. Въезд на площадку перед ней был только один, среди густых деревьев.
– Ловушка, – сказал водитель. – Если перекроют выезд, то никуда не денешься.
– Развернись и не выключай мотор. Я скоро вернусь. Если через двадцать минут меня не будет, обрывайся сам и звони моим коллегам.
Было два часа ночи. Покой и благодатная весенняя тишина.
Ребята действительно были встревожены. Мужчина оказался региональным руководителем УНА-УНСО во Львове, а журналистка коротко рассказала на камеру, что с ними произошло и как коротали время на нарах. Формально они в стычках не участвовали и даже задерживать их, кроме проверки документов, было не за что. Для маленькой камеры их общая комната оказалась темноватой, но я много и не писал.
– Мы действительно опасаемся, – объяснил львовянин. – Мало ли что может случиться с нами по дороге обратно. Время-то «у них» есть подготовиться… Поехали бы сейчас, чтобы до светла проехать границу, а не можем.
– Почему?
– Надо ждать, пока откроются магазины, чтобы купить второе колесо. А это уже, считай, день.
– Берите мое, новое. Чего ждать приключений?
Они меня еще и повеселили, вытащив стольник долларов.
– Вы что, серьезно думаете, что я у вас возьму деньги? Езжайте скорее, мало ли где, пока дома будете, еще платить понадобится…
Самое веселое было потом. Я опасался выходить к машине с записанной кассетой. Вроде и ничего, но кто его знает, на лестнице или при выходе.
В коридоре была длинная красная дорожка. Я нырнул из номера и, походя, наклонился поправить ботинок. Одновременно засунул кассету у внешней двери, с краю. Еще через пару минут, когда они в окно увидели, как договорились, что я сел в машину и никого вокруг нет, львовянин выскочил за моей «запаской» и передал подобранную кассету обратно.
– Приезжайте во Львов, – сказал он, мешая украинские и русские слова. – Вы спрашивали о наших летних тренировочных лагерях УНА-УНСО? Где-то в июне-июле. Встретим и покажем. Не пожалеете.
– Жалеть можно только о том, что не сделал, – ответил я и подумал: «О сделанном раскаиваются…».
УЛИЦА, ФОНАРЬ, АПТЕКА
(БЕЛАРУСЬ, 1996)
Один человек мне сказал, что работал при немцах, в полиции, не за страх, а за совесть.
– А жил? – переспросил я и подумал: «Совесть – это и есть настоящий страх. Все иное – животноводство».
Мало ли что происходило в жизни, походя. Забыл бы уже об этом напрочь, если бы не одно мелкое обстоятельство, которое тогда лишило меня выбора – нос-то зачем ломать? Это, в конце концов, моя частная собственность, а не государственное хухры-мухры.
Не то чтобы он, красивый, не унюхал возможные проблемы. Еще как унюхал… Иначе, зачем пыхтеть, только сопли собирать? Но работа есть работа. Как часть тебя самого, а не какого-то отстраненного механизма. Невозможно называть себя журналистом, если не рассказывать о том, что происходит на самом деле вокруг тебя. А ты – там, где по-человечески интересное или жизненно конфликтное. По-другому нельзя. По-другому можно только наполнять, до края, суетную тоску отработки у кормушки зарплаты. На прокорм.
Конечно, в те дни я мог на время оторваться в командировку, достойную и безопасную. Никто бы не упрекнул. Может, и съехал бы, тем более что собирался в ту же Польшу, где бузили рабочие, подпадающие под увольнения. Весело бузили, с огоньком. Накануне в Варшаве я снял на камеру, сверху, с дома напротив, как они, осадив какое-то государственное здание, забросали оцепивших его полицейских из специальных сил «бутылками Молотова» с горючей смесью. Бутылки разбивались о пластиковые щиты и вспыхивали резким, словно обида, пламенем. Профсоюз «Солидарность», который когда-то и начал, заставив себя уважать, перемены в этой стране, после смены власти оказался ненужным. Не все могли или хотели открыть свое дело, что поощрялось, но рабочие места сокращались, а профсоюз дергался, по инерции, пытаясь защитить и их, и себя, уходящего. Революции всегда в итоге подминают под себя бюрократы. Пресса в Польше, однако, работала свободно, как и в тогдашней России. Журналистам не мешали и даже в жестких стычках полиции с демонстрантами и те, и другие не обращали внимания на телекамеры или фотовспышки. У одних было право требовать, у государства – защищаться. Что в этом особенного? Короче, в Польше тоже было не скучно, а для меня даже еще интересней. Потому как новая страна.
Но после того, что случилось в тот день в Минске, уехать я уже не мог. Это было бы на радость сапогу в погонах, который приказал сломать мне нос. По его расчету, как предупреждение. Нагляднее некуда. По моему разумению – безвыходность. Одно дело – поехать в командировку самому или хотя бы по направлению НТВ, чего, кстати, никогда не было. Почти все темы сюжетов, как правило, инициировались корреспондентом, а Москва принимала их или отказывалась. Другое дело – отскочить, как сбежать. Подтирая кровянку с носа и давая возможность кому-то получить благодарность за инициативность. В твоем мордобитии.
Ну как тут уехать?
Весна в том году выдалась на редкость ранней, щедрой на солнце и горячие протестные акции. День, который белорусская оппозиция выбрала для очередной массовой демонстрации, выплыл из мартовского утра ясным и теплым. Протестующие должны были собраться на главной площади республики, но идти далее, по проспекту, им не разрешили. Хотя было понятно, что пойдут. Молодежь никогда не останется в пространстве статистов: послушали кого-то и разошлись. Не на официальном митинге, куда сгоняют служащих, идейных, сообразно зарплате, и еще нацеленных на карьеру активистов. С носом по ветру, как с флагами. Молодежи, тем более протестной, нужен простор и движение. Ну не любят они пиво под футбол. Власти же надо, чтобы этого нигде не увидели. Каждый по-своему прав. Но особенно те, кого бьют.
В тот день какое-то никто в кабинете решило, что для этого лучше всего не допустить к съемкам неудобного журналиста. Дать телекомпании приказ через Кремль отвернуться от события они тогда не могли. Позавчера – не сегодня. Разговаривать тоже не умели: язык один, но вопросы языкознания разные. Вот и подловили…
За час до начала демонстрации мы с оператором выставились на, пожалуй, самом центральном перекрестке ведущего через город проспекта – у главного универмага города, Центрального банка и единственного тогда «Макдональдса». Я попросил снять общие виды Минска с прохожими, на все четыре стороны. У нас это называлось «нейтралка», живые кадры, подходящие почти под любой сюжет о сегодняшней жизни страны. Рядом с оператором пристроился милиционер, что успокоило, и я отошел от них, стоящих спиной, метров на десять, размять ноги и не мешать. Воскресный проспект был спокоен, малолюден и красив, как мужчина спозаранку, за завтраком. Неожиданно из-за угла выскочили двое молодых, расхристанного вида парней, неровных и как бы пьяных. Один, шатаясь, хлопнулся о мое плечо, развернув. Они только на мгновение остановились:
– Ты че?
И тут высокий с размаха ткнул мне тупым своим лбом в лицо. Типичный удар, направленный на то, чтобы сломать нос, вплоть до потери сознания и больницы. Не знаю, это было инстинктивно, но я машинально сдвинулся в сторону, и удар пришелся в глаз, до фейерверка. Так зажигают неповиновение.
Парни немедленно побежали обратно, к подворотне, а я, видя их еще неподалеку, уже дергал милиционера за рукав:
– Посмотри.
– Где? Кто? Что? – лупил мимо них глазами блюститель. – Все в порядке.
Когда они скрылись, он для очистки кожуры от совести прошелся во двор и даже дернул крайнюю закрытую дверь подъезда.
– Никого, – развел руками.
Мне стало его жалко. Глаз уже набух тяжелым и красным, как «ё… вашу мать», и мне ничего не оставалось делать, кроме рывка на демонстрацию, хоть ползком, хоть катаньем, чтобы отработать благодарность. Какому-то ничто. За весеннее, вдвойне солнечное утро. Благодарность– это самое эффективное болеутоляющее в жизни.
Глаз горел, окрашиваясь, как цветная революция. Но это было еще далеко не все. Повыступав недолго, демонстранты стали расходиться. Спецподразделения милиции перекрыли проспект. А часть заскучавшей было молодежи рванула в сторону по улице, до ближайшего сквера. Сколько можно идти в никуда? На травке, распалившись, какие-то парни вытащили портрет президента и сожгли его, беззащитного. Это было, конечно, слишком – президент-то не американский, но мы снимали все подряд, как есть, вживую. Поскольку милиции с дубинками на пути не оказалось, натешившись, демонстранты быстро успокоились и стали расходиться. Мы тоже пошли, делясь впечатлениями, обратно к Дому правительства, за которым, как договорились с водителем, должна стоять наша машина.
А потом было красиво. Я не шучу. Здесь явно работали профессионалы, что у меня всегда вызывает уважение. Прямо на улице, у главного почтамта страны, земля вдруг пошла из-под ног засеменивших, чтоб не упасть. Но я и не упал бы. Двое мужчин, слетевшись одновременно с двух сторон, слегка приподняв за локти, почти внесли меня с улицы во двор, где уже стоял растерявшийся оператор. Они встали между нами, не дотрагиваясь, но и не подпуская к нему, пока двое других вытаскивали из нашей видеокамеры отснятую недавно, а затем из-под его свитера, и другие отработанные сегодня кассеты. Глаз бы мой этого не видел. Бросаться, толкаясь, я не стал. Если бы ударили или даже прищемили, тогда стычка, пусть и неравная, была бы наверняка. А так… Чего истерики устраивать? У нас своя работа, у тех ребят – своя. Они такие же добросовестные, как и мы.
Какие-то прохожие женщины, заметив, как нас буквально занесли с улицы, заскочили во двор и громко возмущались:
– Что вы делаете? Это же журналисты?
Мужики, не обращая на них внимания и забрав кассеты, так же быстро и тихо, почти деликатно, растворились в воздухе. Отписываться.
А мне тоже надо было скорее ехать в офис, срочно доставать отснятую коллегами и независимыми операторами картинку и, приложив нож к уже плывущему синяку, оттеняющему, между прочим, голубизну глаз, быстро делать сюжет. Тем более – делать.
Давно уже это было. Многое изменилось, изменяя. Но то ничто, натравившее на меня своих сявок, вряд ли осталось в обойме. Таких долго не держат. Недалекие опасны для окружающих. Умный опасен для самого себя. По глупости.
Когда впотьмах ни охнуть, ни вздохнуть
И не нащупать верную дорогу,
Подвешенный, воистину, от Бога
Фонарь под глазом осветит твой путь.
Нет опыта и ярче, и мудрей,
Чем отсвет персональных фонарей.