Текст книги "Все к лучшему (СИ)"
Автор книги: Александр Ступников
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц)
ПО-СОСЕДСКИ
(ЛИТВА, 1974)
Ривка жила в Вильнюсе и была единственной, кто выжил в своем местечке в июне 1941 года. Мать заслонила ее при расстреле, и ночью она выбралась из едва присыпанного и еще дышащего рва. И потом, прячась в лесу, тоже выжила. Их там, бежавших из разных мест, было несколько – нашли друг друга. Но все, кроме нее, умерли от голода или замерзли.
Ее местечко до войны жило как бы автономно – своя школа, свой спортивный клуб, свои богачи и бедняки. Большинство были ремесленниками и обменивали или продавали соседям то, что шили, паяли, ковали, делали и ремонтировали. Они не верили слухам о возможной войне и в то, что нацисты ненавидят евреев.
– Немцы – цивилизованная нация, – говорили одни. – Ну не любят они евреев. А кто нас любит? Только Б-г. Потому и наказывает, что не слушаемся…
А другие ничего не говорили. Не интересовались, считали ерундой, которую читают и обсуждают бездельники. Они просто жили своей реальной жизнью – между работой, заработком и семьей.
О том, что началась война, местечко узнало, когда пришли соседи. С винтовками и заводилами из города. Соседи и расстреливали.
Не все, конечно.
Но – всех.
Единственный вопрос, на который не могла ответить Ривка: «За что?». За то, что кто-то пошел в политику, кто-то готовился уехать в Палестину, кто-то усердно молился, а кто-то поддерживал независимость от русских? Так у соседей было то же самое. Только вместо Палестины – Америка.
Я тогда не знал, что ей сказать. И сейчас не знаю.
Немцев давно выгнали, но соседи-то остались.
Не все, конечно.
Но – всякие.
НЕБО
(БЕЛАРУСЬ, 1974)
В грязном кузове грузовика нас было двое. И еще удивительной чистоты звездное небо.
Накануне врач «скорой помощи» сунул какую-то бумажку и уехал, не оглядываясь. Мы остались вдвоем в замызганной бытовке над узкой железной лестницей второго этажа гудящего цеха, где я и нашел его, озябшего.
На полночном пустом перекрестке, называемом в народе пятью углами, долго не давалась попутка. Тем более грузовая. Без водителя одному мне было не справиться. Уронил бы…
Наконец я залез в кузов, прижавшись голой спиной к кабине. Рубашку расстелил на полу. Какая никакая, а подстилка. Что-то стучало в тишине, неритмично, но громко. Я не сразу сообразил, что это на колдобинах разбитой дороги стучит его голова. Подтянулся вперед и положил ее на колени.
Как же так? Мужчина умирает, потому что не способен примириться с жизнью. Женщина – со старостью.
Все остальные за себя не решают.
ПАЦИФИСТ
(БЕЛАРУСЬ, 1975)
Он вызывал ее к себе в кабинет и требовал то одну бумажку, то другую. И угрожал, что выселит, если не посадит. Но до этого выдерживал часами в коридоре, выходя и неодобрительно хмыкая. Мол, подожди еще.
Он был властью. А это значит – быдлом. Но сам так не считал. У них другие весы полушарий. Ему было приятно топтать ее и презирать за это. Ее муж уже несколько лет был похоронен навечно, а сын служил в армии, отдавая какие-то долги от лица бесправных, глупых или ничтожных законопослушных подданных. И все это длилось с ней довольно долго.
И тогда она узнала его домашний адрес и ночью, глубокой ночью, пришла к дому, где он жил в качестве примерного семьянина. Она очень боялась: и прохожих, и фонарного света, и случайных очевидцев.
Но, наконец, взяла булыжник и нашла в себе силы запустить его в ненавистное окно. Там, где была спальня, обставленная итальянским гарнитуром белого цвета с позолоченными лилиями, под Людовика XIV. Быдло всегда любит сравнивать себя с королями. В крайнем случае, с их приближенными. Это понятно. Холуй – самая почетная должность в иерархии власти.
Тишина от удара лопнула и посыпалась на землю осколками битого, как человек, стекла.
А она уже бежала, а потом шла, легко и радостно, через ночной город домой и ничего не боялась. Во всяком случае, до утра.
Много лет спустя я услышал от матери эту историю и устыдился, что никогда не мог бы так сделать. Посчитал бы мелким. Мне казалось по молодости, что у власти должны быть люди. Не сейчас, так когда-нибудь. Но потом я понял, что «сейчас – это и есть всегда». И если случается чудо, то ненадолго. И куда тогда денется быдло? Без власти же нельзя.
Когда они лезут ко мне временами – такие, как тот, в спальне, – то сдерживаюсь, и у меня не появляется желания искать на ночном тротуаре камень. Мне бы хотелось видеть их в лицо. Даже нет – в лоб.
Но именно поэтому я против свободной продажи оружия…
ТРИДЦАТЬ СРЕБРЕНИКОВ
(УКРАИНА, 1975)
– Хорошие у вас девушки, – старший лейтенант в редкой для Киева морской форме поймал меня в коридоре ресторана, куда мы с товарищем зашли поужинать на досуге студенческих каникул. Вернее, каникулы были у него. А я уже ждал повестку в армию, отказавшись от предложения матери отмазаться.
– Я что, больной?
И поехал посмотреть Киев. На пару дней, к другу.
– Ты что, больной? – только и сказал он, узнав, что я собираюсь в армию. И больше ничего. Но вечером, по-хозяйски, повел меня в местный центровой ресторан.
К столику, недалеко от музыкантов, к нам подсадили двух девушек. Как оказалось, возвращающихся из командировки транзитных подружек. Друг жил с мамой, вести нам их было некуда, поэтому, познакомившись и переговорив немного, мы занялись кухней и своими разговорами, вяло подключая новых знакомых. Из приличия.
Когда заиграла музыка, через час или полтора, девушек галантно пригласили военные. Разрешения на танец они, понятно, спрашивали и у нас.
– Хорошая у вас компания, – старший лейтенант оказался неожиданным и в то же время настолько с иголочки застегнутым, что я машинально проверил брюки. Все ли пуговицы на месте.
– Плохих не держим…
– Учитесь, наверное, вместе, – серьезно сказал он. – Мы же видим, что вы пригласили девушек поужинать. По-дружески. А нам они понравились. В них есть какая-то загадка. Даже тайна…
– Это так, – растерялся я, не понимая, к чему он клонит.
– Так уступите?
– Не знаю. В принципе, хорошим ребятам не жалко…
– Понимаю, – неожиданно сказал военный. – Расходы есть расходы. Столько хватит?
И вытащил из кармана три червонца. В пересчете по тем временам – три наших здешних ужина. Он почти насильно сунул мне деньги в руки и радостно пошел к своему столику, где за нами прозрачно и где-то даже с надеждой наблюдал другой старлей.
– Расплачиваемся и сваливаем, – сказал я, вернувшись.
– Да ладно, – удивился друг. – Еще минут сорок до конца музыки. Можем и посидеть.
Но я уже звал официанта.
А в это время к девушкам уверенно шли на всех своих сивушных парах бравые морские офицеры. Абордаж им был обеспечен.
Один человек мне сказал, что ценит в женщине загадочность и тайну.
– Оно, конечно, – ответил я и подумал: «Женщина всегда тайна. И чем старше, тем их больше».
ЗА ЖИЗНЬ!
(БЕЛАРУСЬ, 1975)
– Есть повод выпить, журналист? Но сначала по девочкам…
Водитель Коля, открытый, русоволосый, голубоглазый, очень похожий на Есенина, был у меня старшим. И за рулем, и разнорабочим. А я просто грузчиком.
После отчисления из университета три-четыре месяца, до армии, надо было где-то работать. Не мог же я сесть на шею матери? В Минске ничего не держало. Скорее, наоборот. В могилевском городском управлении быта как раз и сгодился. Погрузи, отнеси. Руки заняты, зато голова свободна. Неизвестно, что лучше.
Повод выпить у нас был смешной. Я снова вступил в комсомол. Как грузчик. Без вопросов. Скрыл, что исключили. Объясняться, точнее пугать, не хотел. Евреи же хитрые. И, суки, живучие.
Два раза в неделю мы ездили по всем парикмахерским города и забирали стоящие там цинковые баки с остриженными волосами и разными склянками. Волосы просто сваливали в кузов нашего грузовика, стараясь стоять там поаккуратнее, чтобы не подцепить вшей. А потом отвозили эту гору человеческого мусора за город, на свалку, где лопатой и сбрасывали.
– Ничего, – говорила мама. И плакала.
Свалка произвела на меня страшное впечатление другого, параллельного, но реального мира. Я не про запах. От иных, с парфюмом, тошнит больше.
Когда любая машина прикатывала туда, то в небо, резко и напуганно, поднимались стаи черного воронья, плавно перелетая на новое место под солнцем, а со всех сторон медленно, почти лениво, появлялись люди с опущенными плечами и металлическими крючьями в руках. У нас они выгребали стеклянные бутылочки. Но просматривали все. Не разговаривали и даже не смотрели в нашу сторону. Они были заняты делом.
– Это тебе не на лекциях сидеть и девок вумных щупать, – посмеивался Коля.
– Да ладно, – лениво отбивался я. – Какая разница? Вумные – глупые. Они не ценят свое счастье и торгуются…
В парикмахерских симпатичные девчонки делали нам бесплатную модную стрижку, поили чаем, совали флакончики одеколона в подарок, а одна, разговорившись о жизни, привезла из дома старую, военных лет, ухоженную печатную машинку.
– Пиши, мол. У нас все равно валяется от бабушки.
Машинку потом, когда я ушел в армию, из нашего дома при обыске забрали. Вместе с моими детскими стихами и набросками. Что-то там сличали и выискивали. Тоже работа.
– И меня вызывали, – как-то рассказала мама. – Я пошла в церковь, русскую, и поставила за тебя свечку…
– Ну что, комсомолец, – сказал тогда Коля, повеселев, как обычно, к вечеру. – Надо отметить.
И вытащил бутылек где-то прихваченного или подаренного спирта-денатурата. Синего, как наши глаза тех лет.
– Привыкай к настоящей жизни. Не бойся, не отравишься. Травят люди, а не денатурат.
– Люди травят… – повторил я. – Давай, лехаим!
– Это что?
– Это главный еврейский тост: «За жизнь!»
– Красиво. Все-таки вы умные, – восхитился Коля. – За жизнь! Это тебе не за Родину, за Сталина. Или там – за царя.
И вдруг затосковал…
Много позже я случайно узнал, что Коля, не дожив до пятидесяти, сгорел от водки. Есенины на Руси долго не живут.
ВКУС ЖИЗНИ
(МОНГОЛИЯ, 1975)
Самое главное – не дать ему расползтись и растаять. Лучше всего прижать языком к нёбу и медленно-медленно, что на самом деле трудно, размазывать его, вкушая. И потом быстро, чтоб никто не видел, не потому что отберут, а просто это нарушение порядка, отламывать в кармане новый кусочек. И сожалеть, что ломтик маленький. И еще важно не заснуть. Поскольку все это лучше делать во время киносеанса.
Через несколько минут после того, как гасили свет, мы скопом валились в пропасть тепла и полуторачасового счастья свободы. Хлеб, а точнее даже оставшийся ломтик, нельзя было брать со стола, но мы брали, кто успевал. Кого ловили, ночью засовывали в рот портянку. Из сапога. Глубоко и надолго. И потому я решился на это только однажды.
Коричневый пористый кусочек просто чудом остался с краю и оказался сильнее страха быть наказанным. На сорокаградусном морозе, даже в кармане, он был, как живой, но быстро замерзал и крошился. И я никогда больше не ел такого вкусного хлеба – как тот, монгольский. В столице этой страны Улан-Баторе, которой я так и не видел, увезенный затем в глубинку бесконечной промерзлой и безлюдной степи. Вместе с другими, такими же, чьих девчонок оставшиеся на гражданке, словно в издевку нам, за десять тысяч километров отсюда провожали, и уговаривали, и зажигали свечи, и накидывали плед, и подливали им, дурам, вино. И мы это чувствовали, подставляя свои замерзшие задницы под солярные костры с ломами, лопатами и кирками в руках. Вместо цветов и подарков. В полном и окоченелом безлюдье на триста километров в округе мы жались друг к другу, сбиваясь воедино. Но знали, что мы вернемся. Уже к другим и сами другие. Отдавшие долги непонятно кому, но понятно – за что.
За то, что мы есть.
И те, кто посылал нас туда, научили только одному – посылать их обратно. Всю жизнь. По крошкам. Как горько-сладкий, с неповторимым вкусом, согретый ломтик того монгольского хлеба, медленно-медленно вкушая…
ЧТО-ТО ТАМ ЕСТЬ?
(МОНГОЛИЯ, 1976)
Все-таки, может, что-то есть Там, свыше, не знаю, где. Я впервые подумал об этом, когда уже по дороге нам объявили, что второй год армейской службы будет в Саратове. Единственное место в России, где жили мои близкие. Хоть кто-то. Я не знаю, случайно или нет многое происходит в этой жизни. Раньше мне казалось, что все зависит от того, какие люди окажутся рядом. И все равно, похоже, есть какая-то сила, которая делает их появление или просто присутствие неслучайным.
Самое главное – это искать выход из ситуации. Не дергаться во все стороны, хотя иногда и можно, чтобы сбросить адреналин. Иначе порвет. Но искать. Пусть не сразу, а отдышавшись. Неприятность в любом случае должна быть повернута в лучшее. И к лучшему.
Или надо выключить эмоции и мысли, блокируя их, отпустить в себе, медитативно, все живое. И жить на самотек. Словно стоять в очереди к чиновнику. Час за часом, день за днем. Тупо, потому что иначе нельзя. Иначе не получишь того, что требует другой чиновник. А зачем еще они существуют?
Но я так не умел.
В Монголии, в том армейском декабре, сначала одурев от ужаса реальности, физических нагрузок, сбитых в кровь ног, полуголода и недосыпа, но оглядевшись, я узнал, что в этом же гарнизоне находится редакция военной многотиражки. И, выгадав время, пошел туда.
Как был и в чем есть. Хромой, тощий, но собранный, как тетива, настроенная на цель. А иначе жри, что дают, и живи, как говорят. И молчи, не вякая. Пока так и не сдохнешь. Под своим именем. Но сам – не свой.
Я почему-то хотел жить. А не просто отбывать двухгодичный срок. Никто же не толкал и не подучивал выбирать: идти против себя или на стенку. Против себя было труднее. Молодость для того и дана, чтобы познать, что такое свободный выбор. Платить-то еще нечем, кроме себя самого. А это много не стоит. Зато не стыдно, оглянувшись, и без обид к кому-то.
В редакции было тепло и знакомо, по запахам. Никто не «строил» и не кричал.
В свое время, после десятилетки, до экзаменов в университет, я подал документы и прошел предварительный конкурс на факультет журналистики Львовского военного училища. Накануне из-за этого сам пошел в больницу и уговорил удалить гланды и аденоиды, чтоб не мешали потом работать ангинами да соплями. Помню, заскочил домой и оставил записку: «Я в больнице. Вернусь через три-четыре дня». Прибежавшие туда напуганные родители успокоились.
– Ну ты даешь, – только и сказал отец.
Во Львове, красивом и казавшемся западным, абитуриентов разместили в общей казарме с двухъярусными кроватями. Даже романтично. Затем туда пришел какой-то дядька в форме. Он громко объяснял про распорядок и вдруг увидел меня, длинноволосого.
– В таком обезьяннем виде, – забабуинил он,– мы к экзаменам не допустим. Шагом марш постригаться. Потом покажешься.
Я молча повернулся, собрал еще толком не разобранные вещи и пошел на вокзал, обратно. Оно мне надо? До тогдашних шестнадцати лет от роду на меня никогда и никто не орал. И я понял, что военщина – это почетно, но для кого-то другого.
Здесь, в монгольской многотиражке, оказались, уже непривычно, обычные люди. Или, точнее, обычные, пока видишь их со стороны. Это как везде. Я объяснил, что закончил четыре курса факультета журналистики в Белоруссии. И могу, поскольку определили начальники, работать на железнодорожной трассе, шпалы таскать и рельсы. Раз Родине надо. Но ведь это все могут…
Коллеги напоили чаем с печеньем и впервые за последнее время заговорили по-человечески.
– Просто великолепно, – сказал тогда старший офицер, главный редактор. – С факультета журналистики солдаты к нам еще не попадали. Как это вас угораздило? Мы сделаем так. Вот лист с расположением букв. Это литеры. Нам нужен наборщик. Вытаскиваешь буквы и укладываешь их в слова, предложения, строчки. И так всю газетную полосу – для печати. А там и сам писать станешь.
Это был прорыв, и все остальное, вокруг и со мной, сразу показалось временным. Появилась цель. Я возвращался в казарму, оглядываясь по сторонам, чтобы не нарваться на старослужащего и подзатыльник, уже другим. Снова человеком.
На втором месяце службы сержанты успокоились, и стало гораздо легче. После строевых и прочих радостей армейской жизни я уже разворачивал лист и учил расположение букв. Мне и не мешали.
Во-первых, старослужащие тех лет уважали грамотных и старались обходить. А во-вторых, свою порцию «горячих» я получил только однажды и буквально в первый же армейский день. На всю оставшуюся службу.
Нас тогда, привезенных, в хрустящих новых гимнастерках, построили для первого знакомства. И сержанты, мордатые, как на подбор, представившись, пошли вдоль строя. Они тычком поправляли шероховатости и все время орали, убеждая нас, что теперь мы никто. И звать нас– никак. И людьми мы станем только через год, когда уйдут домой два старших призыва. А пока, на полгода, мы, чтобы понять взрослую жизнь, должны подчиняться, мыть, убирать, работать и ублажать все прихоти старослужащих. Знать свое место и даже не заходить в умывальник, если там есть старшие по призыву.
Рядом со мной тогда, по росту, оказался худощавый узбек, мальчишка, да еще плохо понимающий по-русски. Он почти дрожал, вытягиваясь и стараясь. Сержант дернул его за бляху со звездой: мол, плохо подтянут.
– Рано тебе еще так носить. А надо вот как.
Он померил ремень по голове узбека, от затылка под подбородок, затянул его в узкую петлю и приказал надеть. Тот, бедный, втянулся, как мог, и еле-еле застегнул пряжку, едва дыша.
– Шевелись, – гаркнул сержант.
И дал парню под дых. Он согнулся.
– Что ты делаешь? – вдруг вырвалось у меня. – Оставь его…
Дурачок, что взять.
Сержант сначала онемел, покраснев до синевы, но вздохнул и с криком заставил перестегнуть пуговицы ближе к горлу. А уже ночью, после полуночи, началось. С меня резко сорвали одеяло, рывком за отворот рубашки вытащили, босого, сонного и напуганного, в полутемный умывальник, а там сунули тазик, мыло и зубную щетку.
– Будешь мыть полы в казарме зубной щеткой до утра. Раз умный очень. Считай, что легко отделался.
Так, на коленях, дощечка к дощечке, метр за метром, под присмотром дневального, прошла моя первая армейская ночь.
– Вот видишь, – говорил я себе, натирая половицы зубной щеткой, смоченной водой, – как надо Родину любить, мать твою…
Уже под утро меня вытащили на разговор в тот же умывальник: мол, кто ты да что. И почему заступился за узбека. Жить не хочешь?
С тех пор меня пальцем никто не тронул.
Повезло. А потом еще больше.
В декабре, зимой, что бывает редко, у нас разразилась эпидемия дизентерии. Сначала по-одному, а затем пачками молодые солдаты оккупировали все туалеты. Армия давала нам прочиститься от души. На второй неделе дошла очередь и до меня.
В госпитале, забитом кроватями вплоть до коридора, я наконец оказался в тепле и отоспался. Промучился пару дней, принял несколько раз какие-то таблетки и начал возвращаться к жизни. Иногда всех гоняли на процедуру, которую называли «телевизор». Это как в гражданской жизни. Только откровенно, без лицемерия. Нас ставили, согнувшись, словно в храме, коленями на стол и засовывали сзади какую-то трубку, вглядываясь в нее. Как воин с плаката о бдительности.
Это и был «телевизор». Прямо как настоящий, сегодняшний. Только тогда заглядывали в нас, а сегодня мы. Но все туда же.
Мы поначалу почти не ели, курили вдоволь, поскольку получали по 18 пачек шестикопеечных сигарет в месяц на рыло, играли в карты, травили анекдоты и спали. Через несколько дней утром я неожиданно ощутил крепкий стояк и сообразил, что вообще как-то забыл об этом. Если мысль шевельнулась в штанах, значит возвращаешься к жизни. Стало легче дышать.
Свой первый армейский Новый год я там, в медсанчасти, и встретил. С первой увиденной желтой вошью у внутреннего шва подштанников и с какой-то жидкостью в руках, сваренной из зубной пасты. Типа слабого самогона.
– С новым счастьем! – чокались мы, не морщась.
Но счастье не ходит строем.
В газету, на которую я рассчитывал, в последний момент так и не взяли.
Как объяснил, пряча глаза офицер-коллега, брать меня запретили особисты.
– Мы тебя потом вызовем… – соврал он на прощание, с облегчением открывая дверь на выход. Так мы с ним и вышли в разные стороны.
И вскоре автобус повез меня с ребятами в монгольскую пургу, куда-то далеко-далеко в ночь. Даже уже не на край, а за край света.
Где-то там, без географических опознавалок, в глухой, как власть, степи ровным прямоугольником стояли бараки. Чуть в стороне – домики для офицеров. Ни проволоки, ни забора, ни вышек, ни даже часовых. Кому мы здесь нужны?
Меня определили в путейскую роту. Рабочую. Это для тех, кого везли час-два куда-то дальше в степь, где тянулась ветка строящейся железной дороги. Мы ее и строили. На века светлого будущего тех, кто остался дома, чтобы любить девушек и Родину. А долги за все их хорошее достались нам, лишенцам.
Встав по несколько человек в ряд и засунув лом под рельсу, мы дружно и морозно рихтовали ее, родимую, под команду сержанта.
– Чайник… – кричал он.
– Медный, – орали мы, дергая лом.
– Чай… Горячий… Девки… Любят… Х… Стоячий…
Так мы занимались «сексом» до вечера. Перекур – и по новой.
Темнело рано, знобила поземка и солярные костры грели наши задницы, а мысль о возвращении в теплую казарму – душу.
Сжавшись от мороза в кузове грузовика, я думал: «Неужели где-то есть жизнь и можно ходить по городу, укладывать конспекты, читать, смотреть телевизор, радио, встречаться и провожать кого-то. Она была нереальной, та жизнь. Или то, что я сейчас здесь, и нет выхода – нереально?».
На новом месте после отбоя каждую ночь нас поднимали с кроватей, строили раздетых, и кто-то, встав на табуретку, кукарекал и кричал, что до дембеля «дедушкам» осталось столько-то дней. А потом весь строй выборочно лупили в живот или давали «чилим» в лоб, оттопырив большой палец, как катапульту. С оттяжкой, до звезд из глаз. Временами просто укладывали в постель, а потом, пробегая вдоль коек, давали разочек ремнем, через одеяло. Старались по ногам. На теле могли остаться синяки или сильный ушиб с последствиями. А это никому не нужно. Явных следов от ударов, как и от унижений, оставаться не должно. Непорядок это.
Но меня почему-то опять не трогали. Обходили. Это тебе не университет. В армии инквизиций нет.
Мы вставали в шесть утра, умывались, строем шли на завтрак, поспешно брали хлеб и накладывали порцию из общего котла, из остатков, только после того, как себе наберут старослужащие, потом садились на машины и ехали на трассу. В темноте.
В темноте, к вечеру, и возвращались.
Через месяц, как и в учебке, я снова понял, что надо бороться. Или пустить по течению, вкалывая и тупо считая дни. Все два года. Мол, ничего поделать нельзя.
Но я же сказал, что этого не умел.
Пару раз в неделю мы выезжали на работу позже, потому как проводились политические занятия и молодой, к слову, толковый лейтенант, читал нам басни о международном положении и агрессивной сущности капитализма. Замполит роты был незлобивый веселый парень и немногим старше нас. А со мной вообще почти ровесник. Однажды он спросил, могу ли я написать реферат: ему надо было вступать в Коммунистическую партию.
– Почему нет? – обрадовался я.
И на несколько дней остался в роте, обложившись журналами под названием «Коммунист Вооруженных Сил» с дубовыми текстами теоретических выкладок о воспитании советского воина-патриота. После трассы здесь мне было спокойно. Но все хорошее быстро заканчивается, если его не попытаться продолжить. И тогда я решил рискнуть. В конце концов рельсы меня ждут всегда, никуда не денутся. На то и исключали. Но это было бы слишком просто и радостно для тех, оставшихся. Но не для оставленных. А значит, и не для меня.
И я пошел прямиком к заместителю по политической части батальона, то есть к главному по идеологии.
– Товарищ подполковник, – сказал я ему, подтянув ремень выше пупка. Как положено, по-идиотски, вновь присягавшему. – Все-таки у меня позади четыре курса университета, и, возможно, какие-то знания и умения можно использовать не только на трассе.
– А что вы можете? – заинтересовался он сочувственно.
Офицеры в части, как это и оказалось потом, были совершенно нормальными людьми. Только в форме. Я так и не понял до сих пор, почему именно такие оказались столь далеко, в монгольской глуши. А может быть, эта отдаленность и объединяла нас всех. Не знаю.
– Могу подготовить лекцию или доклад на любую тему о международном положении. И даже о почти любой стране мира, от географии до политики.
– Вы хотите сказать, что знаете о любом государстве?
– В большей или меньшей степени, о любом. От истории до его главного города.
– Интересно, – сказал подполковник и, повернувшись к большой политической карте мира у него за спиной, вдруг спросил:
– Столица Руанды?
– Кигали, – выпалил я.
– Бурунди?
– Бужумбура…
– Покажите, где?
Я подошел и ткнул пальцем.
Чудак, почти все столицы мира я знал еще в 12 лет. А любимым занятием было листать и изучать подробный отцовский атлас. Разрисованный вдоль дорог карандашом: от города – к городу и от страны – к стране. На велосипеде. Такая вот была детская мечта. Она, к слову, сбылась. Словно рисовал будущие маршруты заранее.
– Да у вас энциклопедические знания, – уже с интересом взглянул тогда подполковник. – Идите, мы подумаем.
Через день началась моя новая армейская жизнь. К штабу меня, конечно, не подпустили. Понятно, почему. Там нужны благонадежные. Здесь я не проходил. На кухню – тоже. На кухне заправляли ребята из Армении. В армии, как на гражданке, лучшая солдатская работа – писарь и хлеборез.
В Монголии, где не было ничего, самым главным человеком после командира батальона признавался только… библиотекарь.
Офицеры с тоски выписывали, наверное, все основные журналы и газеты Советского Союза. Они читали все. И все знали. Лейтенанты и капитаны строительных железнодорожных войск здесь, в Монголии, были на порядок грамотней и образованней более благополучных и удачливых «материковых» коллег. Я это потом сравнил.
Но главным было не это. Во всей степи и однообразной, как солдатские мысли, безинформационной жизни библиотекарь дважды в неделю брал карабин с патронами, садился в грузовик с водителем и ехал полтора-два часа к определенному месту, куда подъезжала другая машина и передавала два мешка с прессой. И еще с письмами. Из дома. От родных, друзей и любимых. Это было важнее, чем пайка.
Два раза в неделю вся часть ожидала письма. Единственное, что нас связывало с волей и будущей свободой. Что давало силы и иллюзию смысла жить.
Поездка библиотекаря занимала четыре-пять часов, но обед ему оставляли или приносили прямо в комнату, заставленную книгами. И там же, перед входом, уже стояли посланные отовсюду нетерпеливые посыльные. По распорядку почту и письма, рассортированные без посторонних, надо было выдавать к семи часам вечера. Но если ты дружишь с библиотекарем, то можешь узнать свою судьбу на ближайшие три дня, до следующей партии, уже через час после его возвращения.
– Три месяца, пока не уйдет домой нынешний библиотекарь, будешь при клубе помогать организовывать концерты музыкального взвода. Фильм один раз в неделю да их песни – все, что у нас есть, кроме работы. Надо и развлекаться. Нечего тебе делать на трассе.
Эти «монгольские» стройбатовские, по сути, офицеры, как я потом убедился, были гораздо тоньше и человечнее, чем раздувающая щеки чиновничья шушера, которая царила тогда в том же белорусском университете. И вокруг, по периметру их блядской жизни.
Этот мир перевернут с ног на голову, и хорошие люди, как правило, не всплывают. Всплывает остальное.
Так я стал «литавристом». На утреннем построении, после завтрака, перед работой, вся часть проходила парадным строем перед комбатом под духовой оркестр, который потом, как положено, замыкал шествие. Я шел в этом оркестре, путаясь в непривычной шинели, и бил в литавры: вытянув руки и думая: «Господи, а ведь мои однокурсники уже начали ходить в свои редакции. С выпивкой, бабами и любимой работой. А я…».
Утреннее построение почему-то было для меня минутой такого малодушия. Но затем разгорался день.
Литавры били в ритм шага, ребята грузились на машины, а мы, музыканты, бежали в клуб сочинять свои песни и играть их – к концерту. Самой библиотекой, как оказалось, никто не управлял – все ждали только писем, и я занялся инвентаризацией, с удовольствием записывая все книги и раскладывая их по темам и алфавиту.
Из двух безопасных лезвий для бритья, привязанных к дощечке обычной ниткой, ребята сделали мне кипятильник. В местном магазинчике, поскольку это Монголия, можно было купить дефицитный в СССР растворимый кофе, и под настольную лампу и гитару мы, разжевав, сплевывали день за днем. Живущие, на самом деле, каждый в своем родном городе и мире.
Что еще надо человеку, чтобы отдать долг? Но не концы…