Текст книги "Все к лучшему (СИ)"
Автор книги: Александр Ступников
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 32 страниц)
«ХАМАС»
(ПАЛЕСТИНА, 2001)
В углу комнаты были свалены плакаты и транспаранты, на одном из которых в стиле детского примитивизма болтался на виселице человек с шестиконечной звездой.
Интервью с региональным координатором «Хамаса» было недолгим, и мы стали собираться. Накануне, по моей просьбе о встрече, какие-то ребята попросили оставить машину в приграничной деревне, уже в Палестинской автономии, и пересадили нас с оператором к себе. Глаза не завязывали, никаких киношных игр не было.
Покрутили полчаса по проселкам, привезли к окраинному дому, предложили кофе, разрешили его «под сигаретку», и координатор еще раз подтвердил, что они будут бороться до тех пор, пока Израиля не станет на карте мира. Там будут жить арабы вместе с коренными евреями. А приехавшие, те же «русские», должны вернуться обратно домой в свою Россию. Приезжие и есть оккупанты. И ни на какие компромиссы «Хамас» в этом не пойдет.
– Сразу видно, что вы – русский, – сказал координатор на прощание. – А ваш товарищ – еврей.
– Почему?
– Евреи начинают спорить, а вы только спрашиваете.
– А оператор? Он вообще молчал…
– Он напряжен и нервничает.
– Быстро мы… – облегченно сказал оператор, когда мы пересели в свою машину и поехали в сторону израильского блокпоста.
– Нет, – ответил я. – Это надолго.
И подумал, вдруг занервничав.
И спорить тут не о чем…
СЧАСТЬЕ ВСМЯТКУ
(ИЗРАИЛЬ, 2001)
Один человек мне сказал, что счастлив.
– Не говори никому. Даже себе, – ответил я. И хотел сплюнуть, суеверный, но было некуда.
Мы летели из Праги, где провели неделю, полную экспромтных съемок, встреч, вкусных обедов и светлых впечатлений. Это была его первая поездка за границу. До нее и жизнь, и работа в дальневосточном болотистом Биробиджане вроде складывались нормально.
– Счастливо, – коротко вспомнил он.
Но затем жена настояла на выезде в Израиль. Она хотела увидеть мир.
И они поехали. Он взял все возможные для иммигранта льготные ссуды, пошел на стройку и искал, где можно найти дело по специальности, оператором. Жена на тяжелую работу идти не хотела, а других, свободных, не было. Через год она заскучала и встретила обвешенного дутым золотом, немолодого, но щедрого по мелочам арабского еврея.
Она звала его «мурзик» и почему-то считала иностранцем. В отличие от мужа, он не валился дома отсыпаться, усталый, а приглашал вечером поужинать в ресторанчик и покупал безделушки, но все равно подарки.
Жизнь не пролетала мимо просто так, в никуда. К тому же, он не маячил ежедневно перед глазами со своими проблемами, а приезжал за ней на машине пару раз в неделю.
В конце концов, она выставила мужа за дверь, назвав неудачником, и осталась на своей территории, которую по-прежнему оплачивал он. Поскольку именно он брал на свое имя ипотечную ссуду на жилье. Как и кредиты на купленные ею драгоценности, чтобы иметь товарный вид. Как в Биробиджане.
Он поселился еще с тремя одиночками средних лет, в двухкомнатной квартире серой пятиэтажки и таскал ящики, грузчиком, на салатной фабрике под Тель-Авивом. Однажды, вызванный на срочное интервью с министром иностранных дел в студию компаниии, он так и приехал – в синей форменке с шевроном салатной фабрики.
– Клево, – боднулся я в ответ на удивленный вопрос помощника министра. – Полный андеграунд.
– Ну да, – смышленно кивнул помощник. – Богема…
Когда встал вопрос о постоянной работе, он поблагодарил и сказал, что обрывается обратно, в Россию.
– Нашел липовых гарантов под свои потраченные кредиты и теперь могу выехать из страны. Скоро у меня снова будет все: и дом, и работа, и…
Один человек мне сказал, что счастлив.
– Не говори никому. Даже себе, – ответил я и подумал: «Прибедняйся. И да прибудет».
ШАБАК
(ИЗРАИЛЬ, 2002)
Один человек мне сказал, что за ним следят. Но сначала он предложил выключить мобильник и снять телефонную трубку на аппарате.
– Брюки оставить? – спросил я и подумал: «Неужели маньяк?».
Мысли путались, с кем попало.
– К вам полиция, – секретарь выглядела скорее встревоженно, чем испуганно. Но дверь в кабинет она за собой оставила приоткрытой. Работа такая.
Секретарь была не моя, а начальника по коридору налево. Но он с ней не спал. Он делал это на стороне.
В офисе, где все прослушивалось его «жучками», ему это делать было нельзя.
А мне можно.
Но я тоже с ней не спал. Потому как платил ей он, и она ему же отчитывалась.
Я же сказал – работа такая…
– К вам полиция, – звучало многообещающе. Особенно с утра.
И свежее солнце, прищученное кондиционером и полосатыми ребристыми шторами, взошло у меня за спиной, как понятые, словно шаферы на свадьбе у молодоженов.
Встало и замерло.
Все опустилось.
В Израиле к полицейским относятся по-разному. Если не сталкивались, то хорошо. Отсутствие личного опыта всегда облегчает жизнь категоричностью слабительных суждений. Но если такой опыт уже был, то израильский полицейский вполне сопоставим с российским.
Не место красит человека, а человек красит место.
– Хотя в жизни всякое случается. И очень часто, – сказал как-то начальник снабжения Дома быта города Могилева по фамилии Черняк, когда на неделю направил меня на задание следить за газетным киоском, где работала его жена. Он подозревал ее во внеурочных связях и женской хитрости.
Порочной, как дуршлаг…
И я благополучно отгулял это время на днепровском пляже и отчитался, что никаких подозрительных контактов у нее не было. Но, может быть, пять рабочих дней – это мало для вскрытия?
И отгулял еще неделю. Дома.
И сохранил им семью. А ведь мог и разрушить…
«В каком все-таки хрупком мире мы живем», – подумал кирпич, падая на голову прораба Семенчука, который принял меня на работу на завод железобетонных изделий в бригаду алкоголиков из лечебно-трудового профилактория города Донецка. Кирпич был самоубийца, иначе знал бы, на кого падать.
Падший ангел, что сказать.
Один человек вошел ко мне уверенно и резко.
Как политик, до бровей накачанный формалином имиджмейкера.
Он был в голубой форменной рубашке, спрятанной под коричневый ремень с дырочками – на вырост по службе. В темных туфлях – под белые, словно ручки христианского младенца, носочки.
В прическе с залысинами бедолаги, пережившего всех, кроме себя.
Черные-пречерные погоны бесстыдно болтались вразлет, как бурка Чапая на плечах супермодели. А на мятой груди вместо сердца отвисал нехилый бэйдж с именем, чин по чину.
И еще брюки – главный компонент настоящего мужчины.
Если он не женщина. Не шотландец и не индиец.
А мы были в Израиле, где встречается все.
И даже то, что больше нигде не нужно.
– У вас можно говорить? – он огляделся и внимательно прицелился взглядом прямо в меня.
– Вроде да, – я показал на плакат с перечеркнутым красным словом из трех вечных букв и подписью «Здесь не ругаются».
– За мной следят, – сказал один человек, и я понял, что это не полицейский.
Полицейские носят фуражку.
– Воин, почему вы без головы? – спросил меня однажды старший лейтенант Лукинский, подловив на плацу части без пилотки, и я сразу же осознал, что армия – это все.
Но не для всех.
– У меня к вам дело. Секретное. Снимите трубку на телефоне и, если можно, выключите мобильник, чтобы нас не прослушивали. Шабак (служба безопасности Израиля) везде.
– Успокойтесь, – я достал из-под ножки стола початую бутылку водки и подумал о начальнике: «В гробу я его видел».
– Смелый вы… – зауважал он, думая о своем.
Мы оскопили по рюмочке.
Полгода назад он устроился работать охранником в крупный супермаркет, получил форму и стабильный заработок, и вдруг почувствовал, что его хотят убить. И не просто так, а электронным облучением – медленно и подло. Сначала установили антенны в доме напротив его квартиры и запустили свои дозы, чтобы зомбировать. Когда он поменял жилье, все снова повторилось.
– Я резко полысел, – шептал один человек мне на ухо.– Интимные проблемы, извините, появились. А все потому, если вы спрашиваете, что я бывший офицер Советской Армии. Нас здесь уже много, вот ОНИ и испугались. И начали втихаря изводить. Но я-то свой…
«Патриот, – мне полегчало. – Это диагноз. У них повсюду враги».
Было щекотно, но значимо. Как в президиуме.
Он вдруг вытащил из целлофанового пакета с надписью «Спасибо, что вы с нами» пачку серебристой фольги, расправил ее в шапку и одел на голову.
– Это отражатель. Я с ним все время хожу по дому и даже на ночь не снимаю, потому что меня облучают уже из соседней квартиры.
В дверь, как бы проходя мимо, заглянула секретарь, и по ее побледневшему лицу я понял, что в мою папку ляжет еще одна рапортичка и с меня спросят, что это за князь Серебряный?
– Может, вам уехать? – я спрятал бутылку под стол. Пить расхотелось.
– Куда там… В Узбекистан? Нет. Это моя страна. Помогите. Вы здесь многих знаете. Наверняка есть знакомые и в Шабаке.
Я промолчал, но выпрямился в кресле.
Глаза вдруг стали оловянными, словно в уголовном розыске.
Запахло паленым солнцем
– Так вот, – продолжал он. – Скажите им там, кому надо, что я никакой не враг. Вас послушают.
И надежда тлела в его глазах, как головешки костра, в котором человек сжигает себя сам, злорадствуя и жалея одновременно.
«А что делать, – подумал пиздец, – кроме как назвать себя будущей вечной жизнью? Иначе не поверят».
– Отвернитесь, это секретно, – я защелкал по костяшкам телефона. – И он натянул себе шапку на голову – до самого Адамова яблочка, которое Ева успела надкусить, не познав.
Фольга хрустнула и затихла.
– Але, Меир, извини, буду говорить на русском, чтобы твои коллеги не поняли, – меня понесло. – Дело важное. Тут у меня один репатриант из бывших военных, хороший мужик.
Я вытащил его удостоверение личности
– По фамилии Белаконь. Да. «Бела», как Белла, твоя тетя из Хайфы, и «конь», как конь с мягким кончиком, ну ты помнишь…
– Сионист, – подсказал один человек.
– Сионист еще тот, с самого детства. Так вот, ваши ребята его там, вроде, облучают почем зря, а он наш. В смысле, свой. Я за него ручаюсь. Меир, сними с него наблюдение. Сделай для меня. Пусть парень живет спокойно.
И тут я увидел, что один человек качнулся на стуле – то ли от нервного напряжения, то ли от духоты.
Фольга – это еще тот отражатель виртуальной реальности.
Мне стало страшно, как на собрании пацифистов.
Еще не хватало вызывать в офис врачей – эту белую смерть в простынных халатах.
– Все. Снимайте свою «буденовку». Идите работайте. Больше вас никто не побеспокоит.
Он смотрел на меня, как маленький пупс в подвальной купели вифлеемского храма рождения Христова Палестинской еще автономии, – светло и непостижимо.
Все дети рождаются Иисусами, но потом живут с кем ни попадя, и умирают как попало.
Один человек светился, словно только что вышел из дверей туалетной комнаты. Прочищенный, как после исповеди в публичном доме.
Что нужно в этом мире, чтобы порой сделать другого человека счастливым? Кусочек лживой правды под стельку отвисшего языка жадности. Да щепотка тепла на неистощимый клитор самолюбия.
Один человек сказал мне, что долг он при случае отдаст.
– Только не последний, – ответил я и подумал: «А где он купил фольгу, прости Господи?»
ДЫШАТЬ
(США, 2003)
Американский художник по имени Стивен построил на окраине городка, где-то в Вермонте, христианский храм. Купил за свои деньги немного земли и построил. Но храм этот он сделал для собак. Чтобы их хозяева могли приводить любимых своих по воскресеньям. Напротив церкви вместо традиционного креста Стивен поставил статую лабрадора. Мол, благородная и богоугодная порода. Несправедливо к другим, конечно. Но не страшно. Собаки не обидятся.
Понятно, разразился скандал. Людей хлебом не корми, дай иногда полаяться. Кого-то из соседей эта затея возмутила. Они написали письмо с протестом в местную газету. Не в суд же строчить или там президенту.
– Церковь для собак – все-таки слишком, – заявили они. – И даже кощунственно.
В Америке каждый имеет право на свое мнение, если оно не связано с призывами к насилию. И своих собак любят все, но надо же иметь совесть.
Другие с протестом не согласились. И тоже написали, что каждый человек может верить в любого Бога, а двери храма отрыты для всех его тварей. Собаки тоже способны приобщаться к добру и возвышенному свету. А в своей церкви они никому не мешают. К тому же, у совести есть еще и свобода.
У этих, других, тоже было свое мнение. И они имеют на него такое же право, как и те, кто против.
Когда у людей есть права, то они их нередко даже не замечают. Это как воздух. Человек дышит и не задумывается, можно ему так делать или нельзя. Вот когда кислорода мало, то тогда поневоле вспомнишь о своем праве дышать. Иначе можно, со временем, вообще задохнуться. Или жить в спертом воздухе и думать, что так и надо. Пока не станет совсем плохо.
Тем более, что людей становится больше, и они, в духоте, начинают толкаться, кричать и ненавидеть друг друга. И даже брать на себя одно-единственное право. Сильного. Кому дышать, но единоутробно, а кому – нет. Если насобачиться, то можно это право и узаконить. Бывало уже.
Но в Америке такого сегодня нет. Народ в городке просто поспорил на досуге. Все веселее. Газета подняла тираж, а мэр, наверное, сказал им, что собаки имеют право не только на еду и уход, но и на свой духовный мир. Они ведь тоже животные. И частенько умнее, добрее и преданнее иных двуногих. Если кто с этим не согласен, пусть бросит в него кость.
И потом, в эту церковь будут водить не только собак, но и туристов со всей страны. А это хорошо для городка, рабочих мест и бюджета. Кушать-то хочется.
И каждый остался при своем мнении. Но никто не сказал, что мэр – собака. Хотя ему, возможно, это бы польстило в душе.
Там, где заботятся о своих питомцах и близких, независимо от породы, никто не станет унижать или драться с себе подобным. И люди не берут на себя право думать за Бога. Тем более оскорбляться на того, кто смотрит на все это, наверняка, радуясь. И за хозяев, и за их собак, которых теперь есть куда выводить по воскресеньям. Себя показать и на людей посмотреть.
Это, в конце концов, и есть любовь. Та самая, о которой не только говорят по выходным, но с которой еще и живут. Каждый Божий день.
МАМА ЗНАЕТ…
(ИЗРАИЛЬ, 2002)
– Вы состояли в Коммунистической партии?
И все у него упало. Зависло, обмякнув, линялой картинкой прошлогоднего календаря, припертого скотчем к стене. Вместе с мухой. Они сидели в бетонном мешке маленькой комнатки наедине, друг напротив друга. Рабинович и еврейский особист.
– Ну вот, – сказал он накануне, получив повестку в армию, израильскую. – Как Рабинович, так сразу схватились. Ладно, в России, где он родился и жил до своих двадцати шести лет. Там то в школе, то на работе окружающие почему-то охотно называли его по фамилии, выделяя. Только интонации менялись.
– Не знаю, что во мне особенного? – возмущался он.
Но… мама знала.
– Ничего и нет, – говорила она. – Но они не верят. И тебе придется к этому привыкать.
Правда, в армию его не взяли, сославшись на плоскостопие. Даже в военкомате настаивать не стали. Только хмыкнули, просмотрев справки.
– А, Рабинович…
Когда в России коснулось, что можно говорить, о чем хочешь, все вокруг стали орать. А евреи вдруг вспомнили, что есть куда ехать. Им это долго не простят те, кому оказалось некуда. Лавина задышала и тронулась, как человек от своего кромешного будущего. И вконец съехала. Вскоре оставаться стало неприличным. Перед соседями, которые шептались:
– Что-то они там крутят, неизвестно, что.
Но… мама знала.
– Если дураку нечем заняться, – говорила она, – он становится антисемитом.
В Израиль Рабиновичи эмигрировали втроем: он, его старший брат и жена брата. Тоже Рабинович, хотя в девичестве была блондинкой и Беловой. Она больше всех и агитировала за отъезд. «Не могу, – говорит, – больше в этой стране жить. Устала от лицемерия и бюрократии». Думала, что в другом месте все по-честному устроено и вокруг одни Рабиновичи. Такие же, как эти. И их друзья. И они так же думали, ничего об окружающем мире не зная. Но мама… знала.
– Люди везде одинаковы, – сказала она. – Только национальности разные, чтоб не скучно было кучковаться. Если удобрение разбросано по всей земле, то оно ценно и плодотворно. Но когда оно собрано в одном месте, то это уже просто куча… Так и евреи.
Она уже все повидала. Даже то, где не жила.
По повестке Рабинович должен был опять пройти проверку на пригодность в уже другую армию. И там начали с горячего.
– Так вы состояли в Коммунистической партии? – выпытывал особист.
У него уже имелись дом, жена и дети. Но хотелось чего-нибудь настоящего.
– Подожди, – сказал Рабинович. – Сначала я был звеньевым октябрьской «звездочки». Каждое утро становился у двери и проверял у одноклассников внешний вид и руки, чтобы они были незапятнанными, как совесть безработного. Это считалось ответственным заданием, и я им очень гордился. Чистые руки, горячее сердце, холодная голова. Ну, ты знаешь. Должен знать. И еще я следил, чтобы в моем звене никто не забывал носить звезду с барельефом Ленина.
– Звезду? – напрягся особист. – Это что, какой-то особый значок коммуниста?
– Подожди, – сказал Рабинович. – Затем я был старшим пионерской группы. Это как взвод, где каждый должен выполнять общественную работу, выписывать газеты, отдавать салют и носить шеврон на рукаве с веселым другом барабаном. И еще красный галстук на шее.
– Какой галстук, партийный?
– Подожди, – сказал Рабинович. – Потом я стал комсомольцем. Как все. Коммунистический союз молодежи, знаешь? Отвечал в своей ячейке за членские взносы. Тоже ответственно, но мне доверяли. Еврей, говорили, посчитает правильно. А если нет, то всегда есть, с кого спросить. И я собирал деньги каждый месяц, а потом сдавал их на нужды организации и ее активность.
– Коммунистическую? – уточнил особист.
– Подожди, – сказал Рабинович. – Потом я хотел вступить в партию, поскольку стал зубным техником и не хотел оставаться один, если вдруг придет полиция с дурацкими вопросами по социалистической экономике. Все-таки золото в руках. Что-то и на руки перепадало. А в партии «крыша» посолидней, чем в зубном деле.
– Золото партии, – понимающе кивнул особист.
– Подожди, – сказал Рабинович. – Партия считалась золотым фондом общества. Это как мафия, понимаешь? Лучшие из лучших, но по идее. Чуть что, было куда и к кому обратиться. Мне дали выучить устав в красной обложке. А когда учить? Зубы вставлять – не заговаривать. Вот и не приняли. Погодите, сказали, Рабинович, ваше время еще не настало. А когда пришло, они сами все поделили, без меня.
– Значит, вы в партии не были, – успокоился особист и что-то отметил у себя в тетрадке.
«Прямо как писатель», – подумал Рабинович, но промолчал. Ночью у него был плохой сон и стул. В животе крутила рваная музыка, праздник жизни. Но сегодня явно не его.
– Знаете ли вы военные секреты? – снова прицепился особист.
– Секреты? – Рабинович прислушался к себе, замирая от перепевов. Он любил современную музыку.
– Я не знаю. Но… мама знает. Она до пенсии работала на заводе детских колясок, а на самом деле кроме них там делалось оружие.
Возникла пауза. Рабинович почувствовал, что в чем-то не прав. И потому продолжил, доверительно наклонившись вперед.
– Какое оружие, мне не известно. Но… мама знает. Она осталась в России, не захотела на старости лет менять хорошую квартиру на свободу. Если надо, могу позвонить и спросить.
– Не надо, – испугался особист и стал растирать большой палец на левой руке, возбуждаясь. – Последний вопрос: вы вспомните кого-нибудь из приехавших в страну, кто имел до эмиграции контакты со спецслужбами?
– Какими? Нашими?
– Русскими, – смешался особист.
Лично не знаю. Но… мама знает.
– Если на человека нет «дела», – говорила она, – значит, он бездельник. Мама еще Сталина в гробу видела.
Так они и поговорили. Правда, еще немного пришлось задержаться на медицинской комиссии. Армии всегда нужны люди для свободных ружей.
– Вы наркоман? – спросил его в новом кабинете озабоченный, но нерусский, доктор.
– Нет, хотя и пробивает. Иногда такое вдруг кажется. Живешь день или два. И вдруг кругом враги, и все лезут, лезут… А внутренний голос говорит:
– Надо держаться, стоять до последнего патрона.
– Патриотично. Это хорошо для солдата, – примирился доктор. – Патронов у нас хватит на всех. А пьете?
– Немного, но по-русски. Могу литра два.
– В месяц?
– Я что, больной? За вечер. А в праздники – подряд.
– Ну, это как кто рассчитывает, – доктор задумался, пошевелил губами и вписал к себе в таблицу – пьет 150 граммов. В неделю.
– Загребут, как пацана, – смалодушничал Рабинович и пожалел, что открестился от Компартии. Может, с ней, как с судимостью, в армию не берут? Иначе зачем спрашивать? И зашевелил дальше по кабинетам.
До плоскостопия он так и не дошел, поскольку самым внятным оказался психиатр. Пожилой и грустный, как еврей. Или русский после праздника.
– Вы «там» уже служили? – спросил он, безнадежный.
– Меня не взяли…
– Тогда идите, – оживился доктор. – Следующий…
И Рабиновичу дали 31-й израильский профиль. «Белый билет». Освобождение. Живи, но кое-куда на работу не возьмут. А на государственную службу он и так не собирался. Сам не знал – почему. Но… мама знала.
– Береги честь смолоду, – говорила она, начитанная.
Жизнь пошла своим чередом, в полосочку. И он уже совсем забыл обо всем этом, пока однажды жизнь не напомнила, что будущее нередко так и остается на поруках у прошлого.
Жена его брата решила, что хватит учиться на разных курсах и пора искать серьезную работу. Точнее, решила не она, а обстоятельства хронической нехватки денег. Будучи биологом по образованию и прежней работе, ей повезло наткнуться на объявление, что в какую-то лабораторию нужен сотрудник. Правда, в Димону. Израильтяне и арабы знают – это такой маленький городок пенсионеров в центре пустыни Негев, но рядом с ним… Здоровее вслух не вспоминать. Один бывший тамошний лаборант, Мордехай Вануну, уже сказал об этом на весь мир, четверть века назад. И с тех пор сидит не то что невыездной, а безвылазно. Короче, это как с женой. Есть вещи, которые лучше не знать.
Но… мама знает.
– Чем короче память, – говорила она, – тем длиннее жизнь.
Однако Рабинович, она же Белова, решилась. Зная, что теряет многое, особенно покой. Но он-то ей и снился в виде стабильной работы и уверенности в завтрашнем дне. А это недешево. Для начала у нее потребовали полный курс анализов. Оказалось, что лаборант должен быть здоровым, как никто. После общения с чиновниками и десятком ненадежных рабочих мест оставалось много наболевшего. И здесь пригодились родственники, больше десятка, что еще раз свидетельствовало о необходимости не только плодиться и размножаться, но и поддерживать человеческие контакты. А вдруг приспичит?
По всему Израилю, благо, что недалеко, Рабиновичи с подарками и бутылками спиртного делали визиты вежливости к родне и возвращались оттуда, бережно уложив пробирки и склянки с полученными анализами. Прозрачными, как моча младенца. Все близкие ходили в туалет для Рабиновичей, особенно их дети. Чего только не сделаешь для своих. В целом получалось идеально. И медицинский этап она прошла легко, на удивление и зависть врачей.
– Не знаю, – сказали ей, – как взрослый человек может сохранить здоровье ребенка.
Но… мама знала.
– Родня, – говорила она. – Как и друзья, всегда готовы помочь, если им это ничего не будет стоить. С остальными так не получается.
Но затем жену Рабиновича-старшего пригласили на беседу куда надо. Причем, не одну, а вместе с мужем. И деваться уже было некуда. Сами полезли в клетку. К дрессировщику.
В учреждении с невнятным названием их вежливо встретили и вскоре развели по разным комнатам. Одновременно, чтоб не сговаривались. Рабинович страховал на улице в машине. У него уже был местный опыт после повестки в армию и легкая растерянность, переходящая в беспокойство.
– Говорите правду, – сказал он напоследок. – Все равно не поверят. Правду никто не знает.
Но… мама знает. Это то, что нельзя рассказывать.
С Рабиновичами беседовали индивидуально. Так доходчивей. Ее особенно дотошно расспрашивали, с кем она встречалась, кроме мужа.
– Ни с кем, – честно моргала она.– Иначе у меня уже была бы приличная работа.
– А ходили ли вы в ресторан с мужчинами?
– Если вы имеете в виду Рому из Ашдода, то он не мужчина, а подруга.
– Учитывая, что вы привлекательная женщина, кто-нибудь пытался вас завербовать?
– Конечно, пытались. Но – не туда…
Через час, почти одновременно, Рабиновичи снова встретились в коридоре.
– Не возьмут тебя на работу, – только и сказал он, погрустневший.
– Это почему? Со мной очень мило побеседовали.
Она не хотела легко сдаваться. Даже не потому, что очень стремилась на эту работу, а так, по-женски, из принципа.
– Дело не в тебе, а во мне, – устыдился он. – Целый час они мне задавали какие-то идиотские вопросы.
– У них идиотов не бывает. Это тебе не «Сохнут». А что за вопросы?
– Да все одно и то же, вокруг какой-то октябрятской «звездочки». Объясните систему, структуру, знаки…
– Какой еще «звездочки»?
– Октябрятской.
И они оба замолчали, скомканные. Не зная, что и думать.
Но… мама знала.
– Думайте о хорошем, – говорила она. – Все равно этого не случится, но ощущение останется.
Вскоре к ним вышел сотрудник, вроде нормальный, в рубашке и джинсах, без галстука, и объяснил, что они могут идти, о решении, станет ли она лаборантом, ее поставят в известность позже.
– И еще, – засеменил он, обращаясь к Рабиновичу. – Мы извиняемся за беспокойство, но так получилось, что на беседу с вами коллега по ошибке взял папку допроса вашего брата. Думал, что это вы. Перепутал. Фамилия-то одна…
– Выходит, я за брата-октябренка ответчиком был? – вздохнул Рабинович-старший.
И повел жену домой, подальше. Они не знали, что и думать.
Но… мама знала.
– Если вас не приняли на работу, – говорила она, – значит, вам там нечего делать.
– Как вы считаете? – спросил их уже в машине Рабинович-младший. – Стоило ли обрываться из большого, почти европейского города, чтобы потом до конца жизни сидеть в пустыне Негев в бункере?
– Не знаю, – ответила она.
Но… мама знает.
Помните?
– У каждого в этом мире свой угол, но жить надо дома.
И мужчины кивнули, освобожденные. Они уже точно знали, чего не хотят, во всяком случае, сегодня.
А на работу в Димону ее так и не взяли. Запутались, наверное, в братьях. Да и Белова, как ни крути, здесь уже не совсем Рабинович.
А как думают те, кто решает за нас, что, где и зачем жить.
– Кто их маму знает?