Текст книги "Все к лучшему (СИ)"
Автор книги: Александр Ступников
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 32 страниц)
НЕЛЮДИ
(ГЕРМАНИЯ, 1991)
Один человек мне сказал, что все евреи братья. И я сразу понял – антисемит.
На том они и стоят. Только антисемиты выделяют евреев среди других и считают их особенными – самыми талантливыми, самыми инициативными, самыми дружными, самыми плохими, но все равно «самыми».
Только эти люди полагают, что евреи кучкуются из большой любви друг к другу или устраивают мировые заговоры, поскольку живут в разных странах и, в отличие от неевреев, не знают, чем заняться, кроме как плести лапти для остальных народов.
– Они друг другу помогают, – сказал мне один человек. – Пристраивают, расставляют по теплым местам, деньги дают…
– Прямо, нелюди, – искренне удивился я.
Мы сидели в социальной государственной квартире на окраине Берлина, где мне пришлось ждать своего товарища по прошлой жизни. Товарищ задерживался, и его отец, которого я раньше лично не знал, от нечего делать расспрашивал меня о житье-бытье. Он перебрался в Германию несколько лет назад, смотрел эмигрантское телевидение, читал «русские газеты» и, поскольку получал полное государственное обеспечение, считал себя свободным человеком.
Человека звали Адольф, и он был немец, но считай, что русский, хотя и говорил по-немецки. Адольфа в восемнадцать лет призвали в СС, но он воевал недолго и попал в плен. Вместе с другими арийцами его направили в Россию, где они отстраивали разрушенные ими же города. Там он и познакомился с девушкой Марусей, нашел общий язык жестов и остался.
«Дойчланд, Дойчланд юбер аллес…». Только вот кому-то «юбер», а кому-то «аллес».
Он всю жизнь проработал экскаваторщиком на стройке, от звонка до звонка, и ушел на пенсию с чистой совестью.
Но про СС никому не говорил. И про евреев тоже.
В гитлерюгенде его учили, что коммунисты – это агенты мирового еврейского заговора, которые свершили революцию в России. Однако встречая членов той еще партии, он пришел к выводу, что Гитлера обманули.
– Коммунисты тоже не любят евреев, потому что те заправляют в Америке и на Западе. Они поссорили Германию с русскими и спровоцировали войну, а надо было идти вместе.
Я уже понял, что стакан чая на кухне казенной квартиры – слишком высокая цена за поддержание его разговора. Но спорить не хотел. В спорах истину не рождают, а закапывают. Рождают ссоры.
– Вот ты, – продолжал Адольф. – Уехал из страны позже моего сына. Пособий и компенсаций, как он, не получал, а уже пристроился в Англии на хорошую работу. «Ваши» тебе наверняка помогли. Все евреи братья – не то, что мы.
Когда кто-то говорит, что он мне брат, пора срочно проверять карманы. Пока не поздно.
Но я не стал ему это объяснять.
Если люди полагают, что все евреи братья, зачем их отговаривать?
Пусть хоть кто-то считает тебя избранным, ежели Бог попутал.
И уважает, чтобы при случае унизить. Хотя бы до себя.
И опасается, даже если потому и ненавидит.
Стоит ли разочаровывать тех, кто и так никого не любит?
Все в этом мире можно понять. Кроме женщины и антисемита.
Один человек мне сказал, что все евреи – братья.
– Это в нашей традиции еще с библейских времен, – бойко ответил я и, глянув на тронутые артритом времени линялые руки Адольфа, подумал: «Еще от Авеля и Каина».
ХОРВАТСКИЙ ПЕРЕКУР
(ЮГОСЛАВИЯ, 1991)
Один человек мне сказал, что курить вредно.
– Жить тоже, – ответил я и подумал: «Надо же».
Живем, словно понарошку, а умираем по-настоящему.
Вокруг нас шепелявили сосны и гундосил бесполый кустарник. Шумный, как пустота многолюдья.
В небо, затянутое голубым пододеяльником черной бездны, колотился небольшой лес. Хвойный и по-летнему парной. Да и не лес это был, а скорее роща. Но и здесь чувствовалось достаточно места, чтобы закопать все на свете.
И даже меня.
Хорватия только на карте – горы да горы, а на самом деле лесов здесь хватит на всех.
Земля в конце июня в этих краях уже прогревается и воздух кажется душным – то ли от испарений зелени, то ли от озона.
Но для горожанина-мутанта и его много.
– Ненавижу, как они дышат, – сказала зависть и задохнулась от любви к себе.
А я всегда тепло завидовал деревьям. Они разные, но без претензий друг к другу. И земля у них одна, и небо тоже. И потолок, который не давит. И рады они не тому, кто выше или больше и где упало их зерно, а простому такому чуду, как само их появление. Когда далеко не из каждого застывшего зернышка вдруг прорастает жизнь.
И им, возникшим из ниоткуда, этого достаточно.
Повезло…
Вот и весь смысл.
Каждое утро я просыпаюсь. И этим отличается жизнь от смерти.
А в лесу мне действительно было трудно дышать. Воздух тромбовал легкие, простукивая затылок в такт сердцу. Словно их у меня стало два. Но голова была пуста и тяжеловесна. Как машина, в которой мы, четверо, приехали на отшиб этот мира.
Вернее, ехали трое сопровождающих. А меня везли, зажав коленями на заднем сиденье обычного, без опознавалок, авто.
– Здесь не курят, – сказал тот, что был за рулем, когда я попытался вытащить сигарету.
На нем была серая форма хорватского полицейского и лицо человека от земли, привыкшего ежедневно пить сливовицу и резать свиней на исходе субботы. Двое других, в штатском, не отвлекаясь, смотрели вперед.
Они ехали молча и сосредоточенно. Они куда-то меня везли. И им это не нравилось.
До войны оставались считанные часы.
Трудно понять, что порой движет поступками человека, когда они далеки от здравого смысла. Идут же люди в горы, на ледники. Втискиваются в карт или садятся в неиспытанный самолет. Сын Рокфеллера безвозвратно едет к каннибалам Новой Гвинеи…
Но для них это не означает перемену жизни. Это просто эпизоды, из которых она складывается. Как кольца на тех же деревьях.
Некоторые думают, что изменить жизнь – словно поменять географию или близких людей, из тех, кто рядом. Как жажда новизны и цветных перьев, ослепляющих очередного партнера во времена пряных желаний молодости.
Но времена выцветают, а перья осыпаются.
И гусиная кожа никчемности проступает под макияжем слов и дутой значимости названий.
И те, кто постарше, придумывают, оглянувшись, уже свое объяснение – кризис среднего возраста. Мол, переоценка ценностей.
А какая может быть переоценка, если ценностей– то и нет?
Только ценники…
Вместо «Слава КПСС» объявили «Слава Богу».
И слава Богу.
Меня ничего не связывало с Хорватией. Не было ни знакомых, ни друзей. Но страна, которая называлась Югославия, уже разваливалась на части. И вот-вот должна была загореться.
Мне почему-то это казалось генеральной репетицией предстоящего распада Советского Союза. И я хотел понюхать, как такой сценарий обкатывается на Балканах. Тогда, летом 1991-го.
– Ты бы лучше потом приехал, через несколько лет. Глядишь, все это закончится, – поднял рюмку сливовицы Жарко, студент и будущий врач, когда мы определились, где присесть за столик неподалеку от площади Республики, центровки Загреба.
Вокруг было тихо и по-провинциальному спокойно, но чувство опасности и готовность к взрыву буквально висели в воздухе. Вместе с верноподданническими, скорее трусливо, чем гордо, натыканными на каждом доме шахматными хорватскими флагами.
Многочисленные полицейские настороженными взглядами на улицах и даже из подворотен старинных чистеньких домов прочесывали всех подряд. Казалось, что они не смотрят за порядком, а контролируют город, словно переодетые в иную форму военные патрули нерегулярной армии. Так оно и было.
Загреб находился по сути на неофициальном военном положении. Многие правительства Европы уже предупредили своих граждан воздержаться от поездок в Югославию, и праздношатающиеся иностранные туристы на веревочках сладкоголосых гидов даже в центре города не мельтешили, как попало. Чтобы взбираться на камни, метить чужие памятники и резать мясо под красное вино в той же Европе были места и поспокойней.
Жизнь прекрасна.
До безобразия.
Но лучше этого не знать.
А здесь готовилась бойня.
Половина военных уже носила новую серого цвета форму с нашивками «полиция». Другая половина донашивала обмундирование югославской милиции с шевроном на рукаве.
Охранявший американское посольство молодой хорват с автоматом на плече показал мне перебитую, в шрамах, руку и пожаловался, что недавно, возвращаясь вечером с дежурства, он оказался в кольце молодых патриотов.
– Они избили меня, потому что я носил старую милицейскую форму. Решили, что и вправду милиционер и значит еще вчера защищал коммунистов. Так и кричали. А я даже слова не успел сказать.
На самом же деле он уже был наемным военнослужащим неофициальной хорватской армии. А точнее – национальным гвардейцем. Правительство стало создавать новое воинство под видом расширения полиции и за счет молодых рабочих, ставших безработными.
Так, сначала забрав все, людям дают и заработок, и надежду.
Но прежде всего – автомат.
Их привлекали в полувоенные формирования, селили в общежитии, в комнате на двоих, платили по пятьсот немецких марок в месяц и представляли как полицейские подразделения, не давая, таким образом, повода югославской армии вмешаться. В свою очередь, небольшие безоружные группы солдат ЮНА еще встречались и в Загребе. Но только у вокзала.
– К сумеркам никого из нас в городе не будет, – пояснил присевший на скамейку военный. – Опасно, могут избить. В подразделении уже нет хорватов, одни сербы. Еще немного – и, похоже, нас здесь скоро вообще не останется…
Прошел год, как к власти, на волне свободы, антикоммунизма и местечкового патриотизма, умноженных на миллионы эмигрантских долларов, вполне демократическим путем пришел бывший югославский генерал Франьо Туджман. В юности он был ярым сталинистом, затем ортодоксальным коммунистом, но ближе к своим пятидесяти годам перековался в крайнего националиста.
Ненавидеть всегда легче, чем любить. Поэтому верующих больше, чем людей. Но меньше, чем радетелей за веру.
Они величают себя «господами», а злобы все равно как у «товарищей».
На место чужих чиновников из Белграда пересели свои, для кого-то – хорватские. Сын нового президента немедленно открыл бизнес и получил государственный подряд на производство официальных флагов и гербов. Их обязали приобрести всем предприятиям и учреждениям.
Остальные пропатриотились на всякий случай, чтобы не обвинили в интернационализме. И тоже прикупили соответствующую власти атрибутику.
Мода на всеобщее братство прошла, наступали времена единства и сомкнутых, как зубы, рядов.
Все стали патриотами или, по меньшей мере, заткнулись. А сын президента, по-большому счету, в одночасье разбогател.
Так властьимущие обеспечивают будущее своих детей и одновременно учат бескорыстно любить отчизну.
Если государству нужна твоя жизнь или деньги, оно тут же называет себя Родиной.
Поэтому нечего лицемерить.
Власть – имущим!
А вся власть – Советам безопасности!
Остальное рвите друг у друга сами.
Это и называется демократией.
В киосках еще можно было купить некогда центральную газету «Политика», но югославское телевидение из Белграда уже не транслировалось.
Зато коробейники на площади Республики вовсю продавали портреты поглавника-фюрера фашистского государства Анте Павелича, чьи черные, как униформа, усташи в свое время создали благодаря Гитлеру независимое государство.
Они ввели единое католическое вероисповедание, объявили войну Советскому Союзу, направили на Восточный фронт своих солдат и повелели за каждого погибшего усташа казнить десять заложников. И еще, очищая независимое государство, усташи построили 24 концлагеря, вырезав во имя веры и свободы сотни тысяч сербов и практически все сорок тысяч здешних евреев.
– Мне повезло, – по-солдатски прямо сказал президент, однажды наградивший себя сразу девятью медалями уже своей новой Хорватии. – Мне повезло, что моя жена не сербка и не еврейка…
Так закалялась сталь независимости на неисповедимых путях в Европу.
В редакции либеральной местной газеты, куда я забрел за ответом, что, на взгляд журналистов, происходит в их стране, которая почему-то еще называлась Югославией, коллеги стушевались и не знали, как разговаривать.
Я встретил растерянность, страх и… Жарко.
Он оказался хорватским сербом и пришел в газету, чтобы сообщить никому не нужную новость. Опасную для тех, кто ее знал. И прежде всего – для журналистов, не желающих рисковать своей работой и положением.
В смысле, положением лежа – самым престижном и безопасном при стрельбе по команде сверху.
В университете молодые националисты-усташи тайно составили списки студентов-сербов и, как объяснила Жарко взволнованная подружка хорватка, в лучшем случае, не сегодня-завтра могут начаться этнические чистки, то есть бойкот и избиения. А там недалеко и до резни…
– Я боюсь, – понизил голос Жарко. – Я боюсь и все. Что-то вдруг случилось в нашем мире. Мы живем в небольшом городе в глубинке Хорватии, но вместе с братом учимся в столице. И каждый день звоним домой родителям, отмечаемся, чтобы они не волновались. Не закончится для нас это добром. Тем более, – добавил он, – что усташи уже не просто маршируют с флагами и факелами, но и создают свои батальоны смерти.
– Где? – насторожился я, памятуя, что люди любят запугивать и себя, и других, поскольку это дает им смелость жить дальше. Почем зря.
– Да рядом с Загребом, километров сорок… – Жарко пододвинул к себе вторую рюмку сливовицы, в деревне Кумровец, где Тито родился. Я слышал, что там формируют хорватский спецназ из эмигрантов. Они и начнут резать, когда дадут команду выступать…
Утром я сел в рейсовый автобус до местечка Кумровец…
Таксист забросил меня прямо под шлагбаум, за которым среди леса стояли бараки военного типа. Глянул исподлобья, затем молча, не пересчитывая, взял деньги и сразу умотался.
– Надо было дать меньше, – подумал я и огляделся.
Лето рыдало и свистело, как пьяный курильщик в духоте бронхиального похмелья. Проселочная дорога между деревьями блудила куда-то налево, в сторону. Но далеко и виртуально. А заканчивалась буквально под ногами. В реальности.
Первым и единственным желанием было рвануть назад. Не знаю, куда, но подальше.
– Эй, – плечистый качок в майке и зеленых камуфляжных брюках, заправленных в высокие армейские ботинки, одной рукой метко навел на меня полуавтоматическую винтовку. – Ком цу мир… Пошли, мол…
В предбаннике штаба, похожего на полицейский участок, старший по виду офицер, но без знаков различия и при полном камуфляже американского образца, начал проверять мои документы. И запутался, что не мудрено.
По-английски он почти не говорил или прикидывался, но понял, что я западный журналист, который как-то узнал о возрождающейся хорватской армии, о ее первом подразделении.
Вот и примчался, без сопровождения, аккредитаций и разрешений, чтобы познакомиться с бойцами демократической страны и рассказать о них всему миру, если можно.
А ежели нельзя, то значит нельзя, и пора возвращаться обратно в Загреб.
Он явно не знал, что со мной делать, и более часа болтался где-то в глубине здания, дозваниваясь начальству и пытаясь получить внятные инструкции. Охраняющий меня солдат решился со скуки поговорить по-немецки.
Я напрягся, отчаянно кивая, но кроме «хенде хох» и «Гитлер капут» в голову ничего не приходило. Видимо, работала генетическая память и дурная наследственность. Кто ж знал тогда, что мои деды и прадеды не за тех героически воевали…
Современное, из мира кино, «дас ист фантастиш» я проговорить постеснялся, решив, что это не к месту.
Пришлось молчать, с интересом оглядываясь по сторонам и глупо, по-американски, улыбаясь всем, каждому и главное – себе.
Вскоре стало понятно, что я арестован, и даже отлить в туалет повели в сопровождении двух бойцов, которые, не отрываясь, отслеживали там каждое мое движение.
– Поцы, – беззлобно подумал я, поймав из-за этого последнюю каплю в штаны.
Двое парней, лет под тридцать, подсели ко мне, сменившись из караула. На одном была просто зеленая футболка, заправленная под ремень с армейским ножом, перехваченным у рукоятки кожаной петелькой на кнопочке. На другом – рельефно обтягивалась черная майка с черепом и костями и готической надписью: «Смерть сербам».
Они оказались эмигрантами из Австралии и Аргентины. Оба – из организации усташей, чьи родители после войны ушли из страны вместе с немцами, а затем перебрались куда подальше.
– Мы приехали бить сербов, – поочередно отстрелялись они, обрадовавшись возможности поговорить по-английски. – И коммунистов. Но это одно и то же…
Больше парни не успели ничего сказать, поскольку снова возник старший, деловой, как вышибала при должности, и резко прогнал их восвояси. Насколько я понял, он упрекнул охранника в том, что тот разрешил разговаривать с задержанным, и от этого, не скрою, внутри поплохело.
– Грохнут к чертовой матери – и концов не найдут. Да и искать некому.
Я остановился даже не в гостинице, а в типовой девятиэтажке какого-то микрорайона, у частной хозяйки, встреченной на вокзале.
На стенах висели плакаты с видами единоборств. Ни инструкций, ни флажков, ни шевронов. Ничто не напоминало об армии или о государстве, и это было красноречиво и тем более тревожно.
Еще через час двое в штатском и полицейский с постным лицом хлебореза подогнали гражданскую машину и, зажав меня с двух сторон на заднем сиденье, куда-то повезли. Они были очень недовольны жизнью или мной. Возможно, обоими.
– У нас не курят, – только и сказал полицейский, когда я попытался размять тишину сигаретой.
Машина шла по узкой сельской дороге, весело и с ветерком, вроде как прямо. И вдруг свернула в сторону, в лес, похожий на густые хвойные посадки.
Мы запрыгали на колдобинах, и тени от ветвей побежали по лицам, немые и липкие. Как моя ладонь.
– Выходи, – показал полицейский, когда мы, наконец, выехали на какую-то полянку, окруженную деревьями и кустами. И добавил по-хорватски: – Покури. Может, больше и не придется…
– Курить вредно, – хмыкнул другой, штатский.
Твою мать…
Они вышли, разминаясь, и встали с трех сторон, не глядя. Они вообще за все время ни разу не тюкнулись в мою сторону. Словно меня и не было.
«Господи, – прикурил я, удивляясь отупелому спокойствию в руках и в душе. – Господи… Никогда и никуда больше не полезу. Никогда, Господи… Зачем она мне, их эта война? Господи, пронеси…».
Мы словно остались вдвоем во всем мире.
Он, которого почти нет.
И я, которого почти не было.
Слова всплывали из ниоткуда, как средневековье окружающих лиц. Безликих, но заполняющих пространство и даже небо. Глаза мои были пусты и расслаблены, почти беспечны, хотя я старался видеть всех сразу. И их, но особенно листву.
Ветер выл к непогоде. И солнце хорватской свободы скалилось в рябой траве, метающейся в тени безымянного, как я, лесного дерева.
Сигарета догорала.
– Хорошо у вас здесь, красиво… – я бросил окурок, растер его, как государство человека, и, подняв голову, вдруг наткнулся на то, что все трое смотрят на меня.
– Ну что, поехали, бандеры… – Они удивились, не ожидая услышать русскую речь. Но промолчали.
И мы поехали.
– Ты, парень, не понимаешь: война начинается… – дернулся, копаясь в бумагах, мужик в кабинете местного здания госбезопасности под названием министерства информации.
– Сталинка, – уважительно подумал я, – оглядывая высокие потолки и солидную казенную мебель. – Вот и посмотрел Хорватию. Нет, чтобы пробежаться по кафешкам и по блядям, как все приличные люди отмечаются. Был, мол, видел. Жизни захотелось…
– Может, посидим где-нибудь, кофе выпьем? У нас хороший кофе, – сказал следователь, записав на магнитофон, для отчета, всю мою биографию.
Его явно отпустило.
А уж меня как…
– Да нет, спасибо, в другой раз, при случае. Можно от вас заказать такси до вокзала?
Только под вечер, выйдя, наконец, на улицу и вздохнув, я позвонил Жарко, чтобы, прихватив вещи, оборваться на ближайший поезд – как можно скорее и подальше.
В тот же Белград. Где другие оторвы из организации «Белый орел» уже собирали добровольцев в сербскую Краину хорватского округа Книн на отчаянное и бессмысленное противостояние, преданные всеми и повсюду. И раздавленные потом, через четыре года, двухсоттысячной хорватской армией. Наверное, тоже имени освобождения.
И полмиллиона тамошних сербов, потеряв более тридцати тысяч человек в боях и без вести, станут беженцами, которых не покажут по всем телеканалам мира.
У этого мира другие каналы войны.
– Ты знаешь, Жарко, – сказал я, уже стоя на подножке белградского поезда. – Не закончишь ты здесь институт, не успеешь. Уезжай и как можно скорее. Может, в провинции потише, и соседи не тронут, но уезжай. Даже если некуда.
Что бы ни говорили, но выигрывают только живые…
– Ладно, – он пытался улыбнуться и в который уж раз протягивал руку. Словно не хотел прощаться.
Так я его и запомнил – с этой неестественной маской «улыбайтесь». Точь-в-точь, как у меня, еще утром, в лесочке.
Того же дня и все той же, но уже прошлой, жизни.
Поезд дернулся, как прикорнувший провинциал на скамейке лепного загребского вокзала. И перрон, и Жарко поплыли. И цыганка с сиськами наружу, отдаляясь, уже хватала его, стоящего, сзади за пиджак.
И неопрятного вида заросший проводник с густой перхотью на черной куртке налил мне в пластиковый стакан дерьмовый разбавленный кофе из горлышка большого, серого и жирного чайника, словно украденного во времени и пространстве из солдатской столовой моей юности.
– Длинный день, – вяло подумал я и вдруг испугался, увидев бегущую по траве тень вагона. – И хорошо, что длинный…
Один человек мне сказал, что курить вредно.
– Жить тоже, – ответил я и подумал: «И умереть несложно».
Надо только, как и все остальное, это пережить.