Текст книги "Шесть зим и одно лето"
Автор книги: Александр Коноплин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)
Александр Коноплин
ШЕСТЬ ЗИМ И ОДНО ЛЕТО
Роман
В. Кутузов. Об авторе
Александр Коноплин родился в Ярославле 26 августа 1926 года.
Вместе с родителями много ездил по стране – у отца была работа, связанная с проектом «Большая Волга». В детстве Александр подолгу жил у деда-врача в городе Данилове, где очень рано пристрастился к чтению – в доме имелась большая библиотека.
Когда началась война, отец ушел добровольцем на фронт и вскоре погиб. Александр попал на фронт семнадцати лет, со школьной скамьи, осенью 1943 года. После войны продолжал службу, но в августе 1948 года был арестован контрразведкой СМЕРШ вместе со многими однополчанами. Просидел одиннадцать месяцев в одиночной камере, неоднократно попадал в карцер «за строптивость» – не хотел подписывать «липовые» протоколы. Затем военный трибунал приговорил его к десяти годам ИТЛ[1]1
Исправительно-трудовые лагеря.
[Закрыть].
Сочинять Коноплин начал в одиночке Минской центральной тюрьмы – сначала стихи, затем прозу. Не имея бумаги, заучивал каждую строчку наизусть. На этапах, на пересылках «читал» по памяти эти «опусы» товарищам.
В лагере появилась бумага, и Коноплин продолжил начатое. Писать приходилось ночами, днем горбатился на лесоповале. Так рождался роман «Шесть зим и одно лето».
О своей лагерной одиссее он не только не жалеет, но считает все случившееся чуть ли не подарком судьбы. «Судьба уготовила мне суровые испытания, но и дала, в силу их, возможность повстречаться с интереснейшими людьми, – говорит автор. – Я находился в ГУЛАГе в те годы, когда там отбывали срок ученые, врачи, писатели, белоэмигранты, военные, соратники Ленина и Дзержинского, разведчики, бывшие солдаты, офицеры и генералы Отечественной войны».
Роман «Шесть зим и одно лето» – это интересная и нужная книга. Здесь нет традиционных для подобной литературы «страшилок», каждое событие Коноплин осмысливает и приходит к убеждению, что репрессии, начиная с 1917 года, запланированы Лениным и внедрены в повседневность компартией Сталина – руками и безумством членов ЦК и их исполнителей – ВЧК-ГПУ-ОГПУ-МГБ.
Роман Александра Коноплина – это ярый протест против тоталитарного режима и в то же время это история становления личности в экстремальных условиях: как бы то ни было, ГУЛАГ родил писателя…
Печататься Коноплин начал с прозы о войне. В издательствах Москвы и Верхней Волги выходили его книги – повести и рассказы, получившие высокую оценку читателей. По одной повести киностудия им. Горького сняла цветной художественный фильм под названием «Собака», телевидение неоднократно экранизировало его произведения, рассказы и отрывки из романа «Время дождей» транслировались центральным и местным радио. Писатель и сейчас много ездит по России, встречается с людьми. В настоящее время он редактирует на общественных началах книгу памяти «Не предать забвению» – книгу о жертвах политических репрессий в Ярославской области. Шестой том этой книги готовится к выпуску. Память сердца не слабеет с годами.
Свидетельством тому – издание книги, которой Александр Викторович К. встречает свое семидесятилетие.
Владимир Кутузов
Часть первая
СОЛДАТУШКИ – БРАВЫ РЕБЯТУШКИ
Глава первая. ШАГИ
И предал я сердце мое тому, чтоб исследовать и испытать мудростию все, что делается под небом: это тяжелое занятие дал Бог сынам человеческим…
Книга Екклезиаста, гл. 1, ст. 13
– Серега! – жаркий шепот в ночи. – Очнись!
Это мой кореш Мишка Денисов – старший сержант. Он спит как раз подо мной, на нижних нарах. Он помощник командира огневого взвода и одновременно командир первого орудийного расчета, я– второго, третьим командует сержант Полосин, четвертым сержант Шевченко, но их места у противоположной стороны казармы, возле расчетов. Денисов старше меня на год, Полосин на год моложе, Шевченко – «годок». Когда я пришел на батарею, Денисов был уже сержантом, а когда появился Полосин, мы с Шевченко имели по две «лычки» на погонах.
– Сержант Слонов! – орет Мишка. – Подъем!
– Чего ты? – не выдерживаю я. – Людей разбудишь.
– Да они не спят, – оправдывается Мишка и подвигается, давая место подле себя.
Некоторое время мы молчим, прислушиваясь к звукам, вот уже третью ночь подряд будоражащим полк. В основном это шаги. Реже – шум борьбы и крики. Но шаги не просто торопящихся в гальюн полусонных солдат, а другие – шаги людей, обутых не в кирзовые, как мы, на резиновом ходу, а в яловые сапоги с кожаной подошвой и металлическими подковками – на резине подковки не держатся. Эти-то подковки и производят на чугунных ступеньках этакий странный перестук. Начинается он, как правило, в половине первого ночи и длится час-полтора. Пушкинские казармы на Логойском тракте под Минском вовсе не пострадали во время войны, и наш полк разместился даже с некоторым комфортом – прибывший вместе с нами из Германии двести шестой пока что ютится в землянках. У нас большие застекленные окна, крыша под железом и крепкие чугунные лестницы с широкими перилами. Есть даже канализация и водяное отопление, которые при немцах, говорят, работали, у нас же постоянно ремонтируются. Топимся мы наполовину ворованным углем: в десяти километрах от Минска проходит узкоколейка на Логойск, вдоль насыпи лежат горы каменного угля для городской ТЭЦ. С вывозкой угля электростанция не справляется – нет машин, зато у нас их навалом. Грузят уголь ночами и на его добычу посылают новобранцев вроде моего Лисейчикова или Сапижака. Послать меня или моего друга Денисова, конечно, можно, но что из этого получится? Война научила нас не только воевать, но и сачковать…
– Слышь, Серьга, это опять они, – говорит Мишка.
Я чувствую, как напряглось его тело под тонким байковым одеялом. Неужто, в самом деле, у нас в полку завелась контра? Мишка молчит, и я слышу дыхание кого-то третьего над своим ухом.
– Вчера из второго дивизиона двенадцать человек взяли, – говорит этот третий, – сперва двух, потом… обратно двух, а к утру и остальных.
– И позавчера.
Это еще один голос, словно дуновение ветерка. И чего они все дрейфят? Ведь не за ними же пришли!
Будто подслушав мои мысли, Денисов говорит внушительно:
– Ты, Остапенко, панику не наводи. Берут из второго дивизиона, там половина под немцем побывала, проверить надо…
– Так проверяли же! Сколько можно? Как освободили из-под немца, так и проверяли. Тогда – СМЕРШ[2]2
«Смерть шпионам» – военная контрразведка 1941–1945 гг.
[Закрыть], а теперь неизвестно кто.
– Известно, – язвит кто-то, – ты на погоны глянь.
– Да не наше это дело! – повышает голос Мишка, но я вдруг понимаю, что он боится. Мишка Денисов, прошедший огни и воды!
– Мишк, – спрашиваю я, – чего ты их боишься?
– Чокнулся, что ли? – Денисов тянет одеяло на себя, забыв, что половина его подо мной. – Пускай виноватые в портки кладут, а мне ихние страхи – до лампочки.
Кто-то вздохнул, кто-то сказал невнятно «оно, конешно, само собой», кто-то закурил украдкой и полез, расталкивая других, на свое место, а я лег на спину и стал думать.
Третью или даже четвертую ночь к нашим казармам подъезжают грузовики, вдоль забора с колючкой выстраивается редкая цепь солдат в фуражках с красными околышами и какие-то люди, гремя подковками, поднимаются на третий этаж в расположение второго артдивизиона и уводят наших товарищей. Многие их тех, что исчезли накануне, не были ни львовянами, ни гродненцами, ни даже минчанами, а родились и выросли в центре России. И арестовывают не одних солдат. Недавно увели старшего лейтенанта Снегирева. Вечером он сдал дежурство лейтенанту Мячину и ушел домой, однако там не появился. Утром приходила его жена, но в расположение части ее уже не пустили. Стоя за проходной, она плакала. Потом ей сказали, что ее муж арестован органами контрразведки и теперь ей надлежит обращаться в другие инстанции. Однажды не явился на службу капитан Вавилин. Сегодня утром младший лейтенант Алексеев из второй батареи передал Полосину письмо к родным и очень просил отослать его гражданской почтой, если с ним, Алексеевым, что-нибудь случится.
Аресты начались с одного, как мне вначале показалось, пустяка. Недели полторы назад тихой августовской ночью на дверях полковой столовой появилась карикатура: на бегущем во всю прыть слоне сидит товарищ Сталин и держит в руках удочку, на конце которой привязан клочок сена с надписью «коммунизм». На слоне написано слово «народ», а на Сталине – «правительство».
Плакатик с карикатурой первыми увидели трое: сменный повар Глаголев и два солдата, возвращавшихся с кухни в казарму после чистки картошки. Постояли, посмеялись и… пошли дальше. Арестован был в ту ночь только один солдат, по фамилии Трешкин. После дежурства на кухне он страдал расстройством желудка, а поскольку дневальные на своих этажах дристунов в туалет не пускали, ему приходилось всякий раз бегать через весь военный городок. И вот, пробегая в очередной раз мимо столовой, Трешкин увидел плакат, но ни удивиться, ни возмутиться не успел, как был схвачен двумя офицерами и доставлен в контрразведку.
О случившемся начальство, надо полагать, было извещено в ту же ночь, партийный актив и комсорги батарей узнали об этом три дня спустя. По причине малограмотности Трешкина и отсутствия способностей к рисованию автором карикатуры его никто не считал, но не исключали, что именно он повесил тот плакатик на стену.
Поиски врагов народа начались уже на следующий день после ареста Трешкина. Первым был взят писарь техчасти Филатов, исполнявший обязанности полкового художника, и завклубом младший лейтенант Ракитин. Арестовали за несвоевременный донос и повара Глаголева, и двух солдат, случайно проболтавшихся, что видели тот плакатик первыми. Затем аресты перекинулись на личный состав артполка.
Интересно: кого возьмут сегодня? Выйти и посмотреть? Но у дверей опять стоит краснопогонник с автоматом. Крики «мне в гальюн!» в расчет не принимаются.
– Не маленький, потерпишь.
Утром мы опять ищем ответа у своих командиров. Лейтенант Кукурузин молчит, младший лейтенант Хизов задумчиво смотрит на нас глазами навыкате и говорит буднично и спокойно:
– Значит, так: с нашего взвода десять человек на чистку матчасти, одного на кухню, остальных в распоряжение старшины батареи. А сейчас, после подъема, всех на физзарядку.
Он смотрит на часы. Издали мне видно, как дежурный по казарме тоже смотрит на свои трофейные. Еще секунда – и он заорет благим матом ненавистное для солдата:
– Под-ъе-о-ом!!
Как подброшенные пружинами, солдаты срываются с нар и, застегивая на ходу ширинки, выстраиваются посреди казармы. Затем, по команде старшины, делают поворот направо и, наступая друг другу на пятки, бегут в коридор к туалету. Дверь в него опять заколочена, и взвода устремляются к лестнице. На площадке мы вливаемся в поток, несущийся с третьего этажа. На лестнице становится тесно, старинные перила выдерживают, новые, нашей работы, трещат, и передние орут на задних, чтобы не напирали.
На первом этаже находятся службы, но есть помещения, где живет комендантский взвод – не то двадцать, не то тридцать человек. Обычно они выбегают на оправку последними или не выбегают совсем, но сегодня что-то произошло в верхних, командных слоях, и «сачки» устремляются в общий поток. Трещат перила, трещат двери, пропуская стадо полуголых с одинаковыми круглыми головами и оттопыренными ушами.
– Выходи строиться! – кричат снаружи. – Первый взвод, становись!
Оба дивизиона устремляются на задний двор, где стоит дощатое, кое-как сколоченное сооружение с загаженным полом и надписями на стенах. Минуя его, взвода выстраиваются вдоль колючей проволоки, ограждающей нас от внешнего мира, а этот мир – от нас.
– Свернуть курки, открыть затворы!
Это не команда. Ритуал. Или, если угодно, здоровый солдатский юмор. Струи мочи ударяют одновременно, и какое-то время слышен сплошной гул. По ту сторону проволоки проходит Логойский тракт, по нему спешат на работу редкие прохожие. Хорошо, что еще слишком рано и нас видят не все…
После оправки взвода срываются с места и мчатся к умывальникам. Там уже давка: на третьем этаже опять что-то засорилось – и на втором сбились в кучу два дивизиона. Над головами первогодков видны широкие плечи старшего сержанта Денисова. Бритоголовые почтительно уступают место, те, что с прическами «в два пальца», не уступают и сантиметра: подумаешь, старший сержант! Но с Мишкой спорить трудно. Одно движение могучих плеч – и кто-то уже летит под ноги ревущих от восторга первогодков. Денисова уважают. Он слегка туговат на ухо – в конце войны, под Франкфуртом, получил легкую контузию, – но и это нравится молодым: не всякое слово должно доходить до командира… Командиру батареи Мишкина глухота – поперек горла, ибо он понимает: Денисов своей глухотой иногда спекулирует…
Между нами он старший только по возрасту, а вообще среди «мушкетеров» – так мы прозвали свою боевую четверку – лидера нет, мы равны, разве что один любит поэзию, другой разбирается больше в музыке, третий – отличный знаток лошадей.
По нашим телам можно изучать полевую хирургию: у Денисова ранение в плечо, у меня в бедро, у Шевченко в голень, у Полосина в шею. Характеры тоже разные. Денисов спокойный, медлительный, не слишком разговорчивый, давно кидающий службу «через палку», – поговаривают о демобилизации, да все никак не растелятся там, наверху. Нам еще служить, но и у нас к службе отношение однозначное: Полосин видит во сне родной колхоз и коней, Шевченко бредит учебой в институте, мне просто осточертело все казенное – распорядок дня, долбежка уставов, чистка никому не нужной матчасти – устаревших пушек образца тридцать девятого года.
Совсем недавно я мечтал о сапогах: всю войну и долго после мы носили уродливые ботинки и обмотки, и вот теперь наконец мне выдали желанные кирзачи, но я больше ничего не хочу, кроме свободы, и готов идти домой по шпалам в майке и трусах… Кстати, старые кадровики, отслужившие действительную еще до войны, рассказывали, что в казенном обмундировании они ехали только до райвоенкомата. Там его снимали и далее, в деревню, добирались в своем гражданском, которое либо хранилось в военкомате, либо привозилось родными из деревни. Рассказывали об одном шутнике (а может, хитром парне), который, раздевшись догола по приказу начальства, сел в военкомате на скамейку и наотрез отказался уходить. Бились с ним сутки, на вторые военком не выдержал и разрешил – в порядке исключения – вернуть неимущему его обмундирование. Так был нарушен приказ наркома Ворошилова номер такой-то… Хотел бы я оказаться на месте того парня!
Между тем умывание закончилось, на плацу полковой трубач Генка Ханырин принялся с усилием выдувать знакомое: «Бери ложку, бери ба-а-к, а не хочешь – иди та-а-ак…». По звуку трубы мы безошибочно узнаем, до какой степени Ханырин был пьян накануне.
В столовую полагается идти строем, и обязательно с песней, а поскольку расстояние от казармы невелико, поющие взвода дважды обходят столовую кругом, пока их допустят внутрь.
Кроме наших огневиков в дивизионах есть «сачки» – привилегированная часть населения Пушкинских казарм – пэфээсники[3]3
ПФС – продовольственно-фуражный склад.
[Закрыть], гэсээмники[4]4
ГСМ – горюче-смазочные материалы.
[Закрыть], каптерщики, кладовщики, прачки, сменные повара, сапожники, портные, писаря. Все они пробираются в столовую первыми, но не строем, а поодиночке, реже – по двое, и не всегда через парадное крыльцо… Огневики по лестнице не идут, а летят, – так велико желание дорваться до горячей жратвы, – но именно здесь, возле столов с мисками, их ждет сюрприз: дежурный по столовой тоже хочет показать свою власть. Хорошо поставленным голосом он командует: «Встать!» – и минут пять читает батарее нотацию относительно того, как положено вести себя бойцу Советской Армии, готовящемуся принять пищу. Дежурными по столовой обычно назначают «дезертиров пятилетки»– сверхсрочников.
В отутюженной «комсоставской» гимнастерке, начищенных до блеска яловых сапогах, в фуражке с высокой тульей и с одиноко болтающейся медалью ЗБЗ[5]5
ЗБЗ – медаль «За боевые заслуги».
[Закрыть] на груди, ходит он мимо замерших в скорбном молчании солдат и читает проповедь, стараясь нажимать на баса. По Уставу мы не имеем права вмешиваться – «дезертир» старше нас по званию, – но иногда не выдерживаем и посылаем его к «Бениной маме» – солдата положено кормить горячим… После завтрака опять построение и марш в обратную сторону, но уже без кружения вокруг столовой – поджимает время политзанятий. Усевшись на длинных деревянных скамейках в Ленкомнате, говорим об одном и том же – о ночных арестах. Нас удивляет молчание командиров.
– Да всё они знают! – говорит Денисов, загоняя своих солдат в Ленинскую комнату. – Только сказать не хотят.
На политзанятиях мы всегда сидим вместе: Денисов, Полосин, Шевченко и я. Как и у Дюма, нас не трое, а четверо. Тема сегодня – как, впрочем, и вчера, и третьего дня, и неделю назад – «Десять Сталинских ударов».
Шевченко приходит последним и, садясь, шепчет:
– Подоляку с Захарченкой взяли.
Мы смотрим на ведущего политзанятие и молчим. Странно, но я совсем не слышу его голоса. Подоляку знаю с весны сорок четвертого. В апреле наша часть вошла в небольшую деревушку Сольцы, к востоку от Минска, названную в сводках Совинформбюро «крупным населенным пунктом». Первым, кто встретил нас у околицы, был высокий ростом, нескладный боязливый парень в домотканых портках, лаптях и накинутой на плечи немецкой шинели. За его спину пряталась девочка лет семи в рваной солдатской телогрейке и шапке-ушанке. Вместо юбки на ней был немецкий бумажный мешок с несмываемым орлом спереди и номером сзади.
Наш бравый капитан Хижняк, пружинно выпрыгнув из кабины тягача, сказал, глядя поверх головы парня:
«Ну что, удрали твои хозяева?» – так он начинал каждую встречу с местными жителями.
«Ни, – простодушно признался парень, – хозяев хрицы пострилялы, ось, тильке их дочка осталась, – он легонько подтолкнул девочку вперед. – Нэ бийсь, це – наши…».
Не ожидавший такого оборота капитан кашлянул и покосился на девочку.
«Стало быть, она хозяйская дочь. А ты кто? Батрак, что ли?»
«Ни, батракив у них не було. Маты моя и ее – сестры. Як моя померла, Подоляки мене до своей хаты взялы, бо батьки у мене не було зовсим. А що? Воны Подоляки, я теж Подоляка…».
«А кормили как?» – все поняв, крикнул с тягача Остапенко. Воспитанный дружной семьей детского дома, он в жизни больше всего ценил харч.
«Та добре кормилы, – поднял на него глаза парень, – умисты йилы».
«Ладно, – капитан Хижняк решил, что пора ставить точку. – Родине хочешь служить?»
Подоляко нерешительно посмотрел на нас – измученных долгим походом, глядящих на него из-под надвинутых на лбы касок.
«Як кажете. Мени б тильке ее куда пристроить, Ганночку. Малэнька ще…».
«Шевченко! – крикнул Хижняк. – Возьмешь заряжающим. Дай ботинки Яцкова и шинелку, если подойдет, а не то забери у старшины, скажи, я приказал».
Так житель деревни Сольцы Иван Подоляко стал орудийным номером. Был общителен, честен, с товарищами доброжелателен, ровен, на глаза начальству не лез, но приказы выполнял добросовестно и старательно. Если в армии вообще можно говорить о любви, то его любили.
– За что ж Подоляку-то? – спрашиваю я, хотя сам знаю, что на этот вопрос никто не ответит.
От нечего делать я смотрю на ведущего политзанятие нашего взводного – младшего лейтенанта Хизова. Ему двадцать три, он не женат и, наверное, никогда не женится – в самом конце войны шальной осколок мины порвал у него какой-то нерв, ведающий жизнедеятельностью мужского органа. В результате вынужденной девственности Хизов выглядит намного моложе своих лет, на полных щеках играет девичий румянец. Младший лейтенант от природы честен, и, когда требуется повесить начальству лапшу на уши, его заменяют другим, не таким щепетильным, – командиром взвода Кукурузиным. Он бабник и лодырь. Утомленный ночными похождениями, приходит в полк отдыхать. На этот счет у него есть отработанный прием: как только начальство, проведя утреннее построение, отбывает за проходную, следом линяет и Кукурузин. К нему неравнодушен престарелый начальник политотдела полковник Свиридов. У Кукурузина средняя школа и училище, у Свиридова – пять классов приходской школы. Начав войну с политрука роты, он вырос до начальника политотдела дивизии, но остался неграмотным. Это загадка. Ответ может быть один: если сейчас Кукурузин пишет за него все бумаги, значит, в учебных заведениях, которые Свиридов все-таки кончал, за него тоже работали «негры».
Но вот политзанятия окончены, и трубач Ханырин возвещает о всеобщем построении. Теперь мы знаем точно: накануне Ханырин был пьян в стельку.
Выбегая на плац, мы уже знаем, что половина артполка опять пойдет в парк Челюскинцев на строительство увеселительных сооружений. С начала весны мы работаем там землекопами, плотниками, лесорубами – гражданское начальство Минска договорилось с нашим о поставке рабочей силы. Мы не против. От казармы на Логойском тракте до парка Челюскинцев путь лежит через развалины кварталов. Под ними в норах живут минчане. Они охотно берут у нас мыло, гимнастерки, сапоги в обмен на самогон. Но наш интерес не только в этом. Под развалинами живут женщины и девушки. Бледными сусликами возникают они над своими норками всякий раз, как слышат нашу бравую строевую песню.
Наблюдают, между прочим, и за нами, и за развешанным на веревках бельем…
С одним из таких сусликов у Полосина завязалось знакомство. В парк он стал ходить не иначе как в диагоналевой «комсоставской» гимнастерке со всеми медалями на груди. Остановившись возле одной из землянок, всякий раз говорит: «Вы идите, а я догоню» – и скрывается под землей. Подругу его зовут Тэклей. Узналось это позже, а при первом знакомстве она назвалась Татьяной. После войны белорусские девушки почему-то стеснялись своих истинных имен. Лично я ее не видел. Денисов видел и похвалил, не забыв, однако, заметить, что если б ей тут и тут добавить, а там малость убрать, то была бы и вовсе ничего. Мишка не любит длинных и голенастых, ему по сердцу крутогрудые, жопастые, ниже среднего росточка. Встретить упитанных в городе, где недавно люди пухли от голода, трудно, но Мишка не торопится. В его трофейном сундучке хранятся письма заочниц числом не менее тридцати. На половину из них Мишка возлагает надежды – девицы что надо. Денисов как-то умеет по одному лицу на фотографии угадать всю фигуру… Судя по тому, что Полосин каждый раз встречает нас в конце рабочего дня у той же землянки, ему везет в любви.
Участок нашего дивизиона в парке самый отдаленный и заброшенный. Если вблизи Московского шоссе сосновый бор относительно чист, то здесь сплошной бурелом. Однако именно здесь встречается больше человеческих костей. Наткнулись мы на них в первый же день работы. Закончив тесать столбы для качелей, я и Денисов сели покурить. И увидели бегущего к нам со всех ног рядового Сапижака.
– Товарищ старший сержант, там… – он бестолково махал рукой в сторону небольшой рощицы. – Там, товарищ старший сержант…
– Мина небось? – Денисов вопросительно смотрит на меня. – Не должно вроде, саперы проверяли… Ладно, идем.
Он поднимается и нехотя идет за солдатом. Я пока остаюсь. Мина здесь не диво. Если Мишка ее увидит, махнет рукой, я просемафорю командиру взвода, тот саперам – и все дела. К тому же у Денисова должна быть ракетница. Но он не семафорит. Подождав немного, я иду тоже и нахожу его на краю только что вырытой траншеи – их копают под фундамент каких-то павильонов. У Мишкиных ног на желтом песочке лежат черепа. В траншее видны другие, а также кости и целые скелеты. Никто из солдат не работает – все выбрались наверх и стоят поодаль.
– Меня до вас ехврейтор Рыжков послал, – как бы извиняясь, говорит Сапижак.
– Продолжать работу? – спрашивает Рыжков.
– Пока – отставить, – Денисов вынимает ракетницу.
Минут через десять, не спеша, прибывает старший лейтенант Мудров с двумя саперами и миноискателем.
– Мина или бомба? – спрашивает он еще издали, а подойдя – снимает фуражку. – Ну и жарища! А это – не наше дело. Зверства фашистов. Вызывайте политотдельцев, пусть собирают митинг – всё как положено. – И уходит.
Еще через пять минут появляются наши взводные – Хизов и Кукурузин. От обоих пахнет одеколоном, тонкие усики Кукурузина аккуратно подбриты. Он узколиц, сухощав и жилист, занимается боксом и должен скоро жениться на дочери генерала – командира нашей дивизии.
– Все ясно, – говорит Кукурузин, – зверства фашистов. Здесь закопать, отмерить десять шагов влево и вырыть по новой.
Кукурузин отвечает за всю стройку. Отмерили десять шагов, начали копать, но на глубине около метра снова наткнулись на кости.
– Может, сообщим в политотдел? – спрашивает Хизов.
– Да тут их много, – возражает Кукурузин, – если им понадобится для митинга, еще найдем, а нам сегодня надо фундамент заложить, а то кирпич разворуют.
Я всмотрелся. Только на некоторых захороненных сохранилась одежда, остальные, надо полагать, были похоронены голыми.
– Баб и тех не пощадил гад! – лютует ефрейтор. – Нет, мало я их уложил за войну!
У Рыжкова шесть медалей и «звездочка». Из рядового состава он самый старый на батарее, к нам прибыл из госпиталя уже после войны.
– Странно, – говорит Хизов, – на костях почти не осталось мягких тканей, а ведь здесь песок. За четыре года должны были только мумифицироваться…
– Вот и я гляжу! – вмешался Денисов. – У нас за деревней кладбище было. Когда шоссе строили, половину оттяпали. Мы с мальчишками бегали смотреть: лежат как живые – которые лет пять назад похороненные, черные только и высохшие, вроде копченой рыбы.
– Получается, что эти – намного раньше? – Хизов в задумчивости гладит пальцем левую бровь – привычка, как он пояснил, с детства. Мой отец, помнится, в минуты раздумий тоже гладил пальцем вихор на лбу, отчего у него к тридцати годам образовалась маленькая лысинка…
– Товарищ младший лейтенант, – вспоминает Денисов, – у Слонова в расчете боец Лисейчиков до войны работал в музее. Как-то про мумии рассказывал. Я приведу, а вы расспросите.
Он вернулся с моим солдатом. Длинный и нескладный Лисейчиков был еще сутул и очкаст, с вечно хлюпающим носом. По его ногам в каптерке у Климова не нашлось брюк, поэтому между брюками и обмотками у Лисейчикова видны кальсоны.
– Старший сержант Денисов говорит, что до войны вы работали в музее, – начал Хизов. – В каком отделе?
– В отделе древностей, – ответил Лисейчиков. Голос у него был тонкий, женский, и это вызывало постоянные насмешки солдат.
– Вам приходилось иметь дело с мумиями или мощами? – Хизов ко всем солдатам обращался на «вы».
Лисейчиков кивнул.
– Я слышал, как раз перед войной где-то в монастыре под Минском нашли несколько хорошо сохранившихся мумий. Кажется, монахов.
– Протоиерея и его сестры, – поправил Лисейчиков.
– Наверное. А можно, хотя бы приблизительно, определить их возраст?
– Это устанавливается с точностью до пяти лет. Кроме того, на надгробных плитах, как правило, имеется дата.
– В таком случае – определите возраст этих скелетов, – Хизов посторонился, давая возможность солдату заглянуть в траншею, но тот не двинулся с места и даже сделал шаг назад.
– Хотя бы примерно, – настаивал Хизов.
Лисейчиков странно напрягся, вытянулся, но в траншею не заглянул.
– Понимаю вас, – сказал Хизов, – зрелище не из приятных. Но мне нужно знать… м-м… в воспитательных целях.
С Лисейчиковым творилось что-то странное. Его лицо, минуту назад нормальное, побелело и стало походить на солдатскую простыню, а губы посинели, со лба стекал каплями пот.
– Ладно, идите, – сжалился Хизов и, когда Лисейчиков ушел, спросил: – Он ведь, кажется, местный?
– Минск, Красноармейская, пять, – вспомнил я, – дома старая бабка, брат девяти лет и сестренка.
– Чокнутый он у тебя, – сказал Денисов, – комиссовать надо. Да все они, которые под немцем были, чокнутые.
– Он нормальный, – сказал Хизов, – только чего-то боится.
– Само собой, – согласился Денисов, – запугал их немец до смерти, чуть чего – в портки кладут.
– Побыл бы ты на их месте, поглядели бы мы на тебя, – тихо проговорил Шевченко. Я не заметил, как он подошел сзади. Из нашей «мушкетерской» компании он самый воспитанный, его родители преподают в каком-то вузе, и Сашка, кроме родного украинского, знает русский и немецкий.
Странно, но его слова, в общем-то необидные, взбесили всегда спокойного Денисова.
– На ихнем месте я быть не мог! Понятно? Никогда! – крикнул он и вдруг обратил гнев на столпившихся вокруг солдат. – А ну, разойдись! Развесили уши, сачки! – И, когда солдаты разбежались, повернулся к Шевченко: – Я тебя уважаю, токо ты меня с ними не равняй. Ты знаешь, почему они под немцем очутились? В партизаны не захотели! Струсили! Лучше в немецких холуях ходить.
– Сам ты холуй, – опять почему-то очень тихо сказал Шевченко, – только не немецкий, а… – он не договорил, махнул рукой и пошел к своему расчету. Похоже, наша мушкетерская дружба дала первую трещину.
– Таких, как Лисейчиков, в партизаны не брали. У него иждивенцев трое, кто их кормить будет? И потом, из него стрелок – как из твоего хрена шкворень. И еще у него плоскостопие. В мирное время таких вообще в армию не призывали.
– Чегой-то он на меня взъелся? – не слушая меня, спрашивает Мишка. – И с чего это я – холуй?
Нет, с Мишкой порядок. Да, если разобраться, не так уж он и виноват. Шестой год подряд разные Свиридовы вколачивают нам в головы идиотский принцип разделения людей на чистых и нечистых. Чистые – это мы с Мишкой, Полосин, еще кое-кто; нечистые – все, кто был под немцем. Раз был, значит, виноват. Только вот что никак не укладывается у меня в голове: эвакуировали-то в первую очередь заводы, важные учреждения, семьи больших начальников, а насчет остального люда отдавались распоряжения вроде: «…уходить из города по Московскому шоссе в сторону Орши»; «Не оставлять врагу ни скота, ни построек, ни хлеба»; «…колодцы разрушать, амбары поджигать». Таких указаний, что такой-то район города едет на грузовиках, которые будут поданы тогда-то и туда-то, а такому-то району собраться на вокзале для погрузки в эшелоны, я что-то не припомню. Не подавались грузовики под лисейчиковых, антоновичей, сапижаков и прочих неорганизованных. Разве что вместе с заводом кому-то посчастливилось убраться отсюда. А Мишка – что! Он всего лишь рупор полковника Свиридова или что-то вроде патефона: какую пластинку поставят, ту и играет. Шевченко как-то сказал: «И что же это за идеология такая? Будь ты вором, отъявленным мерзавцем, но если „не был“, „не привлекался“, „не состоял“, значит, свой в доску, тебе можно верить, а будь самым распрекрасным и честнейшим человеком, но, если „был“ хоть два дня, нет тебе доверия! Не наш ты человек. И до конца дней своих будешь страдать не по своей вине!»
* * *
Назавтра было воскресенье. Это мой день. В воскресенье я всегда убегаю в самоволку, в Минск. Только, в отличие от сослуживцев, мои «культпоходы» через окно в сортире – не в кабаки и бард аки, а в Театр оперы и балета, или в драматический имени Янки Купалы, или в ТЮЗ. Дом Советской Армии я посещаю редко. Здесь у патрулей что-то вроде диспетчерской, да и праздно шатающийся в фойе офицер, раздраженный отсутствием буфета, опасен. С его «легкой» руки я попадаю прямым ходом на гарнизонную гауптвахту.