Текст книги "Шесть зим и одно лето"
Автор книги: Александр Коноплин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
Но даже если «культпоход» получался удачным – спектакль досмотрен до конца, на обратном пути не встретились патрули – по прибытии в казарму меня все равно ждала «губа»: за мной следили все, кто отвечал за дисциплину и моральный облик советского воина. Однако количество отсиженных на «губе» суток значительно меньше отпущенных щедрой рукой начальства: когда меня сажали, останавливалась важная отрасль идеологического воспитания – художественная самодеятельность, где я был «и швец, и жнец, и на дуде игрец». Запертые в военном городке блюстителями нравственности, молодые солдаты очень ждали наших концертов. Дав мне время раскаяться, начальник политотдела полковник Свиридов через сутки-двое посылал за мной. У политотдела всегда висели на вороту важные мероприятия – окружной смотр, встреча фронтовиков с молодежью, спортивные состязания и прочее, которые без нашей самодеятельности не звучали.
В Театре оперы и балета встретить офицера нашей части труднее, чем верблюда в тундре. Чужие попадались, но всегда в обществе дам, и проверять увольнительную у сержанта не торопились. Однако полное раздолье для меня было только в драматическом Кроме помощника гримера Семена Шимко у меня имелся там еще один друг – милая, нежная Зося Венцева, швея, костюмерша, существо без предрассудков с целым набором достоинств.
Швея и гример заняты не весь вечер. Во время спектакля им делать нечего. Если пьеса попадалась знакомая, я вылезал из своего тайника – пустой суфлерской будки – и шел к Зосе, в ее крохотную, как мышеловка, комнатку, отгороженную от бутафорской дощатой перегородкой.
Когда Зося была занята, шел к Семену и под щебет любимой канарейки старшего гримера Когана в сотый раз слушал рассказы Шимко о его героической борьбе против немецких оккупантов. Расчувствовавшись, Семен вытирал слезу и лез в шкафчик. Достав бутылку, говорил:
– Давай, Серега, за упокой моих товарищей-партизан и твоих однополчан. Сложили ребята головы за наш родной красавец Минск.
С моими однополчанами все было в порядке: никто из них Минск не освобождал, но вот как Семен мог попасть в партизаны – оставалось загадкой. Летом сорок первого года он отдыхал в санатории под Москвой. Когда началась война, его мобилизовали, но до сорок четвертого года держали в тылу, в резерве. Летом сорок четвертого его полк двинули вслед за наступающими войсками, но догнать фронт полку почему-то не удалось – он осел на старой границе. Оттуда в сентябре сорок пятого Семен демобилизовался и поехал к себе в Минск. Разве что по дороге завернул в Брянские леса проведать знакомых бендеровцев?
Сказать так – все равно что выбросить самого себя с третьего этажа театра – у Семена рост около двух метров, разряд по боксу, полное отсутствие чувства юмора и бедность воображения. Однажды, спасаясь от патрулей, я забежал к нему и попросил найти для меня укромное местечко в гримерной.
– Ты что, к нам поступаешь? – в восторге заорал Семен. – Тогда иди к главрежу, он сам Когану скажет, а то старик не поверит.
Спасла меня Зося. Спрятала в бутафорской, помогла надеть женское платье – кажется, эпохи Людовика XIV – и роскошный парик.
Одевание заканчивалось, когда в бутафорскую ворвались патрули. Капитан с ногами старого кавалериста и огромными усами стал открывать ящики и срывать со стен драпировки.
На столике, возле моего локтя, каким-то чудом оказался Зосин паспорт. Капитан раскрыл его, сличил фотографию с моим лицом и сказал:
– Вот что, девушки: если увидите длинного, в нашем обмундировании, звоните в комендатуру, я вам тут телефончик оставлю. – Он послюнил карандаш и написал на «мраморной» колонне номер. – Сегодня на вокзале кассу грабанули.
Когда патруль ушел, из всех щелей начали выползать бутафоры, осветители, рабочие сцены, плотники. В послевоенном Минске погони и обыски никого не удивляли, но люди старались лишний раз не попадаться на глаза военным. Ночами в городе стреляли, ходили слухи о какой-то «черной кошке» – банде, которая проникает в дома, грабит и убивает. Еще говорили, что бандиты одеты во все военное… Судача об этом, театральная публика косилась на меня, кое-кто даже посоветовал вернуть патрулей, но тут вошел Семен Шимко и, положив огромную лапищу на мой кружевной воротник, сказал:
– Серега – мой кореш. Вместе кровь проливали за Белорусь. Он театр любит, так что прошу больше не возникать.
Больше никто не возникал.
Однажды мне дали увольнительную. Первую за полтора года службы. В драмтеатре имени Янки Кулалы давали «Любовь Яровую», отрывки из которой мы как раз собирались ставить у себя в полку. Полковник Свиридов хотел, чтобы идеологическая работа была на высоте. Текст я знал наизусть, кроме того, году в сорок третьем худрук Грачев из клуба железнодорожников дал мне сыграть роль революционного матроса – Швандю – взамен слесаря, игравшего эту роль, но неожиданно взятого в армию. С того дня моя жизнь дала резкий крен в искусство: друзья удили рыбу, резались в карты, гоняли в футбол, а я сидел дома, обложенный пьесами, и зубрил роли. Гамлет, Шмага, король Лир, Труфальдино, Отелло, Яго, секретарь Берест сменяли друг друга перед большим бабушкиным зеркалом. Пробовал я и женские роли, но любил больше всего комедийные.
«Любовь Яровая» комедией в афишах не значилась, но гениальный Тренев вложил в уста героев реплики, которые делали пьесу довольно злой сатирой.
На последней репетиции пожелал присутствовать сам полковник Свиридов. Когда она закончилась, я спросил:
– Ну как, товарищ полковник? Есть замечания?
Свиридов глубоко задумался.
– Кто у тебя Дуньку играет?
– Сержант Шалопаев из второго дивизиона.
– Скажи, чтоб о стенку не чесался – декорацию повалит.
– Слушаюсь.
– На роль Яровой все-таки лучше взять женщину.
– Да где ж ее возьмешь, товарищ полковник? Комполка Грищенко даже в кино их запретил пускать – нравственность блюдет…
– Возьми у меня в политотделе машинистку Веру Александрову.
– Да ведь она блядь, товарищ полковник!
– Ну, во-первых, не все об этом знают, а во-вторых, издали не видно…
До нашей премьеры оставалось несколько дней, и я убедил Свиридова отпустить меня на этот спектакль в настоящий театр.
Лично подписывая мою увольнительную, Свиридов сказал:
– Чтоб все как у них! Никакой отсебятины! И чтоб Дунька больше не чесался!
Спектакль я, как и прежде, смотрел из суфлерской будки, хотя на этот раз мог бы и с галерки. Будка пустовала по той причине, что новый режиссер требовал от артистов знать роли назубок. Актеры к этому не привыкли и то и дело бросали тревожные взгляды на суфлерскую будку… Как мог, я им помогал.
«Да ты кто такой?» – артист Ковальчик голосом Грозного спрашивал артиста Монина, игравшего Горностаева.
«Я профессор Горностаев», – отвечал Монин.
«Профессор кислых щей! – острил Грозной, рисуясь перед Пановой. – Ну, так чего ты хочешь?»
На репетиции реплика почему-то понравилась Свиридову.
– Это хорошо. Пусть остается. Знаю я этих профессоров. Интеллигенция – она всегда с червоточинкой…
«Книжки твои мы в читальню заберем, – говорил далее Грозной, а когда жена Горностаева возражала, пояснял: – У него, может, тыща книг на одного, а у народа на тыщу человек одна книга! Это порядок?»
– Вот видишь, – сказал Свиридов, – он и мыслит правильно. Это ведь ленинский принцип!
Симпатии Свиридова к Грозному все возрастали, а я ждал финала первого акта, когда Кошкин уличает Грозного в мародерстве. Просмотрев эту сцену, Свиридов задумался.
– Знаешь что, убери-ко ты этого Грозного совсем! Он же за советскую власть воевал! Кошкин о нем что говорит? «Грозной мне кровью спаянный брат», а у тебя получается – он вроде бы грабитель. Зритель может не понять…
– Но он же грабил!
– А кто не грабит на войне? Ты сам небось в Германии в сорок пятом помогал загружать «пульманы» барахлом своего начальства. Ваш Грищенко одних «опелей» штук пять вывез. Зачем ему столько?
– Трофеи, товарищ полковник. Немцы бросали, мы подбирали…
– Что, и буфеты зеркальные, и диваны кожаные, и сервизы хрустальные – тоже на дороге валялись? Нет, они в шкафах стояли, в домах. Хотел я вашего Грищенку прижать – позорит армию, стервец, – да остальные члены бюро не поддержали. У них рыльце тоже в пушку…
Причина откровений начальника политотдела была мне понятной: он вот-вот должен был выйти в отставку по возрасту.
В тот раз я Свиридова не подвел – явился в часть тютелька в тютельку. Другое дело сегодня. Сегодня я в самоволке. Хотя и по тому же поводу.
После второго акта в суфлерскую будку протиснулась Зося. Щекоча мое ухо своими длинными волосами, зашептала:
– Не убегай сразу. У меня день рождения!
Я приуныл. Вот дуры бабы! Почему не сказать до спектакля? Сейчас бы с этим мероприятием уже покончили…
В комнатке Зоси собрались бутафоры, костюмеры, гримеры, кое-кто из артистов. Они держали в руках бутафорские тарелочки из папье-маше и настоящие, граненого стекла, чайные стаканы. Шимко откупоривал бутылки, Зося раздавала в протянутые руки соленые огурцы.
– Жаль, что ты приходишь к нам только раз в неделю, – покровительственно хлопая меня по плечу, говорил премьер Голубов, мужчина лет пятидесяти с хвостиком, с лысиной и геморроем, – отслужишь, приходи в театр. Суфлером будешь, я посодействую.
Голубов забывал не только роли. В спектакле Корнейчука «Фронт», играя генерала Огневого, забыл за кулисами фуражку и докладывал начальству, прикладывая руку к непокрытой голове…
Шампанское, хоть и самодельное, не солдатское питье. Из своего стакана я переливал содержимое в Зосин. Закусив лишь огурчиком, она быстро захмелела и смотрела на меня с нежностью.
– Останься, Сережа, мне страшно одной…
Она жила здесь же, в театре, как, впрочем, большинство актеров, только у тех были отдельные комнаты, а у Зоси – закуток. Фанерная стенка не доставала до потолка, и запах казеинового клея заглушал слабый аромат духов, которыми Зося сегодня капнула на свою сорочку…
В свою часть я возвращался глубокой ночью. Переться через проходную не имело смысла – там меня ждали. В подъезде казармы на первом этаже, вероятно, тоже, поэтому я решил вернуться, как уходил: через окно в нужнике. Веревку убрали – я сам видел, но есть еще водосточная труба. Правда, она сгнила…
А что, если попробовать? Метрах в ста от проходной в заборе имеется лаз – две доски аккуратно заходят одна за другую и возвращаются на место… Теперь вокруг казармы – и к трубе. Окно в гальюне открыто, но света там нет. К чему бы это? Подхожу к трубе, трогаю проржавевшую жесть, нижнее колено с грохотом валится на землю.
И вдруг сверху голос Денисова:
– Серьга, ты? Держи!
К моим ногам падает конец веревки. Карабкаюсь вверх. В темном окне стоит Мишка и еще кто-то. Наверное, дневальный.
– Заждались! – язвительно говорит Мишка, помогая мне перелезть через подоконник. – Все глазыньки проглядели. У, котище! – и дает мне легкий подзатыльник.
Я бросаюсь в казарму, но Мишка ловит меня за рукав.
– Куда, дубина? Раздевайся!
Снимаю все, кроме трусов, и важно выхожу из туалета. Дежурный по дивизиону подозрительно провожает меня глазами. За мной идет Денисов в подштанниках и майке, за ним дневальный с ведром, в котором лежит обмундирование.
– Будь моя воля, – говорит Денисов, – я бы вас всех кастрировал.
Ну вот, и он мне не верит! Хотя на сей раз Мишка прав: обломилось мне сегодня солдатское счастье! Радость моя нежданная, Зосенька!
Засыпая, я прижимаю верхнюю губу к нижней и слышу едва различимый запах Зосиных духов.
* * *
В понедельник наш взвод в парк не посылали, а назначили на уборку территории. Но именно в этот день в моем орудийном расчете произошло ЧП – тронулся умом рядовой Лисейчиков. Накануне за ужином ничего не ел, был рассеян и кого-то не поприветствовал. За это получил два наряда вне очереди.
Однако, вместо того чтобы сразу после отбоя идти драить пол в штабе полка, взял ведро и швабру, а вместо тряпки – веревку, чем вызвал подозрение у дневального. Веревкой пользовались те, кто отправлялся в самоволку. Новобранцы в это число не входили.
Увидев, что Лисейчиков взял из-за шкафа это самое имущество, дневальный пошел за ним. Окно, через которое бегали в город, находилось в туалете. Выждав с полминуты, дневальный резко распахнул дверь и увидел Лисейчикова висящим в петле. На крик первым прибежал Денисов и перочинным ножом обрезал веревку. Полузадушенный солдат рухнул к его ногам. Денисов послал за мной. Втроем мы отнесли Лисейчикова в санчасть и доложили дежурному.
– Теперь пойдут таскать: кто первым да кто последним его видел, – ворчал Денисов – он был опытен в таких делах, – да кто может подтвердить, что он – сам… Ничего, дневальный тертый калач, его не собьешь, расскажет, как было.
– Еще спросят, из-за чего хотел повеситься, – напомнил я.
– А при чем тут мы? – насторожился Денисов. – Может, ему накостылял кто? Так, по дурости. Нет? Вот и я думаю, не должно. Он до отбоя всякие разные истории рассказывал. Замполита так бы слушали!
* * *
Неожиданно вернулся из командировки огневой расчет сержанта Полосина и был отправлен в санчасть, где тут же определен в стационар – у всех семерых сильнейшее расстройство желудка. Среди медиков началась паника. Начальник медсанчасти Твардовский уже собирался доложить в санупр о начавшейся в дивизии эпидемии, но все разъяснилось. Три дня назад расчет Полосина был направлен в один из дальних районов Белоруссии на заготовку леса для нашей части сроком на один месяц. Продукты выписали соответственно, а поскольку на складе ПФС не оказалось в данный момент ни комбижира, ни маргарина, составлявших основную солдатскую добавку в жирах, расчету выдали натуральное сливочное масло из офицерского запаса. По той же причине вместо пшенки был получен первоклассный рис, а вместо солонины – американская тушенка и консервированные сосиски.
Счастливчиков провожал весь дивизион. Утешая себя и других, Денисов презрительно говорил:
– Подумаешь, сосиски! Из обезьяньего мяса они! Недавно на политзанятиях разъясняли: мы с Америкой – по-честному, а они нам – обезьяньи сосиски!
К вечеру того же дня расчет Полосина прибыл на место, а утром следующего дня в сельсовет пришла телеграмма с приказом расчету Полосина срочно вернуться в расположение части, а все продукты сдать на склад – заготовка леса отменялась.
Солдаты сначала приуныли, но потом пришли к выводу, что отдавать такие продукты на склад неразумно – их надо съесть. В большой котел заложили сразу весь рис, все масло и всю тушенку. Когда невиданный кулеш был готов, расчет сел вокруг котла и вооружился ложками.
Мне приходилось участвовать в пиршестве, когда вчетвером съедалось целое ведро картофельного пюре, но то было немасленое, безвредное, каша же сержанта Полосина, по словам солдат, плавала в жире, да и объем ее на душу солдатскую оказался более чем велик.
Через час полосинцы помчались к лесной опушке. Здесь, сняв штаны, долго оглашали окрестность непристойными звуками, после чего вернулись к котлу.
Вторую пробежку повторили через полчаса, следующую – минут через пятнадцать, а потом дристали без перерыва. К вечеру всех семерых на телеге доставили на железнодорожную станцию и погрузили в поезд.
– А сосиски? Сосиски где? – допытывался Денисов, склонившись над смертельно бледным Полосиным. – Сосиски ведь вы в котел не закладывали?
Полосин не отвечал – его тошнило.
* * *
Дня через два меня вызвал к себе уполномоченный контрразведки СМЕРШ майор Нестеренко. Этот красавец-брюнет был известен в дивизии своими амурными похождениями и веселостью. Меня он встретил сурово:
– Инструкцию в отношении бывших под оккупацией знаешь?
– Так точно, знаю.
– Почему не выполняешь?
Я подумал, что речь пойдет о повышении бдительности.
– Если вы о Лисейчикове, то этот солдат подозрений не вызывал.
– Не вызывал? А почему хотел повеситься? Боялся, что мы раскроем? Прятал связи с фашистским подпольем?
– С каким подпольем? – я пожал плечами. – А что, в Минске есть фашистское подполье?
Майор не ответил, пошелестел бумагами.
– Почту проверял?
– Ему никто не писал, он местный. И потом, проверять почту помимо цензуры не моя обязанность, а сержанта Слюнькова.
– Он сам об этом говорил вам?
– Об этом все и так знают. И еще он стукач…
Нестеренко помолчал.
– Ладно, со Слюньковым мы разберемся. Домашний адрес твоего висельника?
– Красноармейская, пять.
Майор записал.
– Кто еще, кроме тебя, младшего лейтенанта Хизова и твоего дружка Денисова, слушал, что рассказывал Лисейчиков возле траншей, где были похоронены замученные фашистами советские люди?
– Да он не сказал ни слова!
– Странно. Почему? Такая удобная возможность проводить антисоветскую агитацию!
– Какую агитацию? И чего это он должен нас агитировать? – Внезапно мою голову осенила интересная мысль: – А что, товарищ майор, разве это не немцы расстреливали? Тогда кто же?
– Немцы, немцы, кто же еще… – Нестеренко поднялся, обошел стол и сел рядом со мной. – Ну, хватит про покойников. Расскажи за жизнь, мушкетер.
– А… что рассказывать? – я был обескуражен. С Нестеренко до этого я разговаривал только один раз, да и то не в служебном кабинете, а в одном шалмане в Минске. Был я тогда не в самоволке, а в законном городском увольнении и держался спокойно. По просьбе девушек рассказывал анекдоты, даже показал несколько карточных фокусов, чем вызвал восторг Нестеренко. Потом мы с ним выпили «на брудершафт», я говорил ему «ты» и на время забыл о разнице в звании и служебном положении. Интересно, помнит ли он о той встрече? Оказалось, помнит.
– Тот бардачок посещаешь? Кстати, почему вас, четверых, зовут мушкетерами? Не выветрилась школьная романтика? И сколько вас в этой компании?
– Как – сколько? – опешил я. – Четверо. Больше не полагается.
– А не врешь? – он смотрел прямо, прищурив один глаз. – Может, десять или пятнадцать?
– Да вы что? – Дабы он окончательно поверил, я сказал: – У нас и союз наш называется – СДПШ. А «мушкетеры» – это раньше…
Нестеренко насторожился.
– Какой союз? Ну-ка повтори!
Я повторил, он записал.
– Любопытно. Ну, а что означают буквы?
– Как – что? «Слонов, Денисов, Полосин, Шевченко» – разве не понятно? Это я к тому, чтобы вы не сомневались, что нас четверо. Да и зачем еще кому-то?
Он захохотал, спрыгнул со стола.
– Вот именно – зачем? Ну, мальчишки! Ну, мушкетеры! Слушай, а ты не врешь насчет союза? Ведь если – союз, то и устав должен быть, и программа какая-то.
– Как же, есть устав, я его в дневнике записал. Так ведь он – ради шутки, да и все пункты в нем – юморные…
– Ну вот видишь! – Нестеренко был в восторге. – Я же знал! Думаешь почему?
– Почему? – машинально переспросил я.
– Да потому, что у каждого из нас все это было! У тех, разумеется, кто доучился до девятого-восьмого класса. Кто проучился пять-шесть – такого не было. Это издержки образования. Вот скажи: кому из твоих друзей пришла идея создать свою организацию? Да еще в армии, да еще при наличии комсомола? Только тебе. А почему? Потому что денисовы и полосины рано оторвались от школы – им семью надо было кормить, – а у тебя детство продолжалось. Да в тебе и сейчас жив школяр.
– Почему только во мне? – я почти возмутился. – А Сашка Шевченко? Да он, если хотите знать, даже стихи сочиняет!
– Ну, стихи – это другое дело. – Нестеренко поскучнел. – Стихи все сочиняют. У кого получается. А вот докатиться до такого, чтобы создать союз, – на такое не у каждого фантазии хватит. Кстати, ты тут о своем дневнике говорил. Может, там тоже – фантазии? Очень бы хотелось взглянуть.
– Зачем вам смотреть, товарищ майор? Дневник ведь – очень личное. Мало ли что в голову придет.
– Значат, все что в голову пришло, – ты в дневник. Не думая? Слушай, принеси его мне. Я никому не скажу. А мне польза: вдруг да что-то новенькое найду. Свежую мыслишку поймаю. Этакий оригинальный взгляд на самое обычное.
От него я не вышел, а вывалился. Так из раскрывшегося кузова вываливается мешок с опилками. Купиться, клюнуть на пустой крючок! Положим, в нашем союзе нет ничего предосудительного, а вот в дневнике… Я веду его третий год и успел позабыть, что записал когда-то, может, что и не совсем достойное настоящего солдата. Например, стихи о любви… За них мне заранее стыдно – слишком несовершенны, все собирался уничтожить, да руки не доходили – дневник хранится в каптерке Климова, беру я его редко, особенно в последние недели. Еще какие-то наброски, попытки написать очерк о Зосе – я ей сочувствовал, у нее тяжелая судьба и в то же время интересная: Зося была угнана немцами в Германию, работала у бауэра, затем на заводе в Силезии, а после освобождения нашими войсками успела побывать на юге Франции и в Италии. Очерк не получился, как я понимаю, из-за обилия материала, но ведь и публиковать его я не собирался! И снова стихи. Я писал их на посту, в карауле, на гауптвахте. Как такое показать майору?
В течение дня Нестеренко вызывал поочередно всех, кто был в тот день в парке Челюскинцев. Последним, вторично, вызвал Денисова. Вернулся Мишка поздно, после «отбоя». Лежал, думал.
– И чего он копает? Ну, хотел парень повеситься – кому какое дело? Может, невеста другому подвернула.
– Солдат – человек казенный. Вроде вот этой тумбочки. Батарейное имущество, и мы с тобой за него в ответе.
Мои глаза слипались. Не припомню случая, чтобы когда-нибудь я засыпал дольше минуты…
– А я знаю чего! – вдруг вскидывается Мишка. – Неувязочка вышла с покойниками! Растрезвонили насчет зверств фашистов, а трупам-то не четыре годочка, а все одиннадцать! Откуда в тридцать седьмом году здесь фашисты?
– Каким трупам? – я успел задремать. – Ах, этим… И чего вы к ним привязались? Мало ты их видел за войну… – но тут я просыпаюсь окончательно. – Слушай, выходит, это – еще до немцев? То-то они все голые, и руки… Я хотел сказать, кости скручены колючей проволокой. И потом, немцы в затылок не стреляли, они – из автоматов, очередью…
Мишка нашел мои глаза в полутьме казармы.
– Прозреваешь помаленьку? Долго же до тебя доходит. Тут главное лицо – твой Лисейчиков. Нестеренко его прямо в санчасти допрашивал. Мне Лешка Боев сказал.
– Вот здорово! – я привстал на локте. – Выходит, Лисейчиков знал и не сказал? Завтра схожу к нему и всё…
Мишка свистнул.
– Завтра его здесь не будет.
– Действительно… Тогда, может, сейчас, пока не поздно?
Мишка с минуту раздумывает.
– Вот что, ты туда не ходи. Контрразведка – это тебе не шуточки, а я с ними умею разговаривать. Помкомвзвода все-таки, а он мой боец… – Надевая гимнастерку, зачем-то информирует:
– В отдельной палате он. И часовой у двери. Ну, пока. Если взводный спросит, скажешь, к Полосину пошел. Сигарет просил кореш.
После его ухода я мгновенно засыпаю. Блаженны эти минуты на солдатчине. Никогда после, в самой мирной распрекрасной жизни, не будет ни у кого из нас такого одуряющего, ошеломительно сладкого и крепкого, как бимбер[6]6
Польский спирт.
[Закрыть], сна. Однако солдатчина научила и другому: просыпаться в точно назначенное время. Без пяти шесть я был уже на ногах. И с удивлением увидел, что Денисова, на нарах нет. Потрогав холодный тюфяк, пошел в коридор – иногда, перед ненастьем, у Мишки болело плечо, он выходил из казармы покурить. Но и в коридоре его не было. Дневальный его тоже не видел. Надев гимнастерку, ремень и пилотку, я вышел из казармы. В подразделениях, как петухи на утренней заре, перекликались дневальные – орали «подъем». От казармы до санчасти метров сто. Пустынен плац, но даже в такой час одинокому бойцу не полагается передвигаться шагом. Только рысью! Ибо не может быть одинокого бойца, шествующего сам по себе, а есть солдат, исполняющий чье-то приказание. Поэтому я побежал.
Здание санчасти было самым старым во всем комплексе Пушкинских казарм и, как и сами казармы, за последние сто лет не изменяло своему назначению. Даже стены в нем пропахли карболкой и йодом, а дубовые ступени на лестнице стерлись до такой степени, что сучки выпирали вверх сантиметра на полтора. Эти ступени помнили шаги минского генерал-губернатора и польских легионеров, революционных матросов и немецких солдат.
И, конечно, мои. В санчасти работает санитаром Лешка Боев – мой земляк и бывший однокашник по средней школе, а поскольку с фармацевтами здесь туго, он заведует святая святых – аптечкой, где хранится спирт. У каждого уважающего себя полкового «сачка» есть своя «кабинка» – крохотная комнатка под лестницей или на чердаке с топчаном, тумбочкой и портретом товарища Сталина на видном месте. А также своя гордость. Лешка – прохиндей, стоныга и жмот, его два раза били в клубе и один – в городе. Но еще ни разу никому он не открыл своей аптечки. Никому, кроме меня. Ради такого исключения я должен изображать уважение к его особе.
А также, время от времени, в людном месте «вспоминать», что Лешка Боев – бывший студент первого курса медицинского института, что его мама работает в областном комитете партии, а папа состоял в личной охране товарища Ленина…
Убедившись, что рядом никого нет, я осторожно стучу согнутым пальцем в фанерную дверь. Сегодня мне не до спирта. Сегодня я обеспокоен: пропал мой лучший друг Мишка Денисов! Исчез после того, как побывал здесь!
На стук никто не отозвался. Повторив, я припал губами к замочной скважине.
– Леша, это я, Серега Слонов, твой земляк!
Кто-то крепко взял меня сзади за оба локтя. Повернув голову, я увидел двух незнакомых сержантов, выше меня на целую голову.
– Вы чего, ребята? – я сделал попытку освободиться и вскрикнул от боли – мне заломили руку за спину. – Вы что, охренели? Больно же!
В ту же секунду я получил такой удар «под дых», что глаза полезли из орбит, и – следом – удар ладонью по почке. Профессионалы. Переведя дыхание, спросил:
– Скажите хоть за что. Что я такого сделал?
– Что сделал, расскажешь сам, – произнес кто-то сзади.
Скосив глаза, я увидел майора Нестеренко. Он смотрел на меня и улыбался.
– Товарищ майор! – обрадовался я. – Скажите им! Ненормальные какие-то…
– Уже сказал, – ответил майор и качнул головой: – Ведите, Булыгин.
Все дальнейшее еще много дней спустя казалось мне сном. Влекомый сержантами, я двинулся по песчаной дорожке в сторону ворот, миновал казарму, возле которой строилась вторая батарея.
Вывели за проходную, в которой вместо наших были краснопогонники с автоматами, и вышли на Логойский тракт. У проходной стоял «студебеккер», крытый брезентом, поодаль еще три. Сильные руки подхватили меня под мышки и подняли наверх, прямо через борт. Там другие, такие же сильные, швырнули на дно кузова. Сержанты сели на скамейки, и один из них, пнув меня сапогом в бок, сказал:
– На спину ляжь! Порядка не знаешь?
Я лег на спину. «Студебеккер» тронулся.