Текст книги "Шесть зим и одно лето"
Автор книги: Александр Коноплин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
Глава вторая. ПЯТЫЙ УГОЛ
Человек не может стать совершенным, не посидев какое-то время в тюрьме.
Р. Тагор
Меня арестовали в день рождения, двадцать шестого августа тысяча девятьсот сорок восьмого года. Сутки держали в подземелье с кирпичным полом и сводчатым потолком. Никогда не видевший тюрьмы, я решил, что это и есть моя темница, и упал духом. Над дверью тускло светила лампочка, откуда-то сильно дуло.
Обследовав помещение, я обнаружил в каменной нише зарешеченное окно. Подвал был старый, кирпичи от сырости кое-где вывалились, поэтому мне удалось без труда добраться до окна и просунуть руку между прутьями. Стекла не было. У стены стоял пустой ларь. Я лег на него и хотел уснуть, – на солдатчине нельзя пропускать мимо три вещи: женщину, сон и обед, – но в замке лязгнул ключ, Дверь со скрипом отворилась, и бравый старшина-краснопогонник зычно крикнул:
– Принимай баланду, контра!
Бритоголовый солдат в гимнастерке без погон и ремня, с очень бледным, неживым лицом, опустил помятую алюминиевую миску в бак и протянул мне.
– Ложка есть? – спросил старшина, почему-то внимательно ко мне присматриваясь. – Какой же ты солдат без ложки? Евстигнеев, дай ему свою.
Бритоголовый протянул мне ложку, шепнув:
– Из какой части? Когда взяли?
– Не разговаривать! – рявкнул старшина.
От еды я, наверное, не откажусь и на эшафоте.
– Пайку возьми, – сказал старшина, любуясь моим аппетитом, – тебе сегодня не положено, да делать нечего: свой.
Я всмотрелся и узнал бывшего помкомвзвода второй батареи Лазарева, отчисленного из части год назад. Ходили слухи, что его направили в какое-то военное училище, но были и другие, согласно которым как раз в это время в воинских частях проходил набор в войска МВД и МГБ – стране социализма не хватало штатных конвойных, исполнителей и тюремных надзирателей.
– Вот ты где, – не скрывая радости, произнес я: хоть и тюремщик, а все-таки свой…
– Да со мной все в порядке, я на месте, а вот как ты попал к нам, в КПЗ[7]7
Камера предварительного заключения.
[Закрыть]? Сюда за драку не сажают, на то есть гауптвахта.
– Не знаю, – честно признался я, – схватили ни с того ни с сего да еще накостыляли.
– Ни с того ни с сего у нас не хватают, – сказал старшина, предварительно оглянувшись. – Кого еще из наших взяли?
– Да, наверное, меня одного. Ты дай мне карандаш и бумагу с конвертом, домой напишу, чтобы не волновались.
– Вот это правильно, – одобрил Лазарев, куда-то отлучился и вернулся с конвертом и бумагой, – заодно и дружкам своим черкни, мол, так и так… Психуют, поди.
– Им – тоже, – беспечно согласился я и стал писать. Сначала маме. Но о чем? О том, что меня вдруг посадили в тюрьму? Глупо. На «губе» случалось сидеть и по пятнадцати суток и то не писал, а тут дня не прошло – жалуюсь… Я скомкал листок и попросил другой, Лазарев безропотно дал. Написав о главном, я сложил листок пополам, вложил в конверт и чернильным карандашом вывел адрес: в/ч 67985, первая батарея, Денисову, Полосину, Шевченко. Передавая письмо Лазареву, заметил, что он чем-то недоволен.
– Не доверяешь? Пиши кому надо, доставлю точно.
– А это и есть – кому надо.
Он повертел конверт в пальцах.
– Так то ж – в часть. У тебя что, в городе нет дружков? Может, бабенка имеется?
Я подумал о Зосе, но вспомнил майора Нестеренко и промолчал.
– Ну, как хочешь, – сказал Лазарев, – через три дня будет тебе ответ. Раньше не жди.
Он ушел. Я лег на ларь и стал думать. Когда письмо дойдет до моих «мушкетеров», они поднимут бучу – пропал комсорг, отличник боевой и политической подготовки, фронтовик, артист полковой самодеятельности и прочее – и двинут в политотдел. Медлительный на поворотах, но, в общем, неплохой мужик Свиридов вызовет на ковер уполномоченного контрразведки СМЕРШ майора Нестеренко…
Грохот ключа в замке прервал мои приятные мысли. Вошли уже знакомый мне верзила Булыгин и коренастый кривоногий солдат с монгольскими скулами.
– Собирайсь с вещами, – мрачно произнес Булыгин.
– Готов! – я вскочил. – Всё выяснили, да? А шинель, ремень где?
Вместо ответа Булыгин взял меня рукой за шею и толкнул в коридор. Тотчас кривоногий солдат, на которого я нечаянно наткнулся, ударил меня кулаком в живот.
– Вы что, психи? – завопил я. – Позовите старшину Лазарева!
– Будет тебе Лазарев, – негромко сказал Булыгин. – Бери его, Хасанов.
– Чего вертухаешься? – ласково спросил тот. – Ты не вертухайся, я тебе не американец! – И ударом кулака расквасил мне губы.
Следователь оказался немолодым, лысеющим блондином с белыми бровями и ресницами. Нежно-розовое лицо его было усеяно мелкими веснушками, оттопыренные уши светились в лучах настольной лампы. Он имел звание капитана – на голубых погонах желтели золотые «птички». Следователь что-то писал, прилагая к этому серьезные усилия: делал росчерки, поводил плечами, склонял и выпрямлял спину, кривил тонкие бесцветные губы.
Посредине комнаты стоял привинченный к полу табурет. На него меня и посадили. Конвоир привязал мои руки к перекладине и ушел.
Следователь писал. Через полчаса у меня начали ныть спина, шея, плечи. Я пробовал переменить позу, но веревка больно впилась в запястье.
Следователь писал. Когда ему надоедало мое шевеление, он говорил:
– Будешь ёрзать, привяжу костыли. – Потом он собрал написанное в папку, нажал кнопку звонка. – Отнесите полковнику Мранову, а если этот хряк будет ныть, скажете, что тут все, больше не будет. Да ему и этого хватит.
Затем он достал из портфеля немецкий термос, налил в стакан чаю, кинул туда дольку лимона, три куска сахару и принялся размешивать ложечкой.
У меня давно пересохло в горле, но просить воды я не стал – он мог посчитать это слабостью. Между тем следователь продолжил пытку: он вынул вареную курицу и стал разрывать ее на части, медленно жуя и посматривая на меня без интереса.
Прошел еще час. Сытно икая, капитан стал просматривать иллюстрированные журналы. Все они были о спорте и женских модах – следователь обожал лошадей и женщин. Отдохнув немного, он обошел стол кругом и уселся на его край, свесив жирную ягодицу, как старый мерин – свою губу. Затем повернул настольную лампу так, чтобы она светила мне в глаза.
– Ну что, сам во всем признаешься или нам из тебя вытягивать?
– А в чем признаваться, товарищ капитан? – мне показалось, что сейчас речь пойдет о моих отлучках из части, но неужели это кого-нибудь интересует, кроме командира батареи Рябкова – старого холостяка и, как уверяли знакомые девочки, полного импотента? Тогда, может, о наших бесконечных драках с десантниками в Минске, возле кинотеатра и в городском парке? Но, во-первых, уже спрашивали; во-вторых, – и это знают все, – начинают всегда десантники. Их командир полка прямо заявляет своим: «Ко мне в полк с битыми мордами не возвращаться!» И потом, насколько мне известно, убитых до сих пор не было…
– Если насчет самоволок, товарищ капитан, то я уже докладывал командованию: четвертый месяц не дают увольнительных, поневоле приходится – через проволоку…
С минуту следователь изучал мое лицо, затем поднял палец с волосочками и помахал им перед моим носом.
– Горбатого лепишь? Под дурачка хляешь? Не пройдет. Мы знаем, что ты не дурак. Среднее образование имеешь. – Он достал пачку «Беломора», закурил и неожиданно сунул папиросу мне в рот. – Покури и подумай: стали ли бы мы с тобой возиться, если бы не знали о тебе всё?
Моим первым желанием было выплюнуть папиросу. Докуривать чинарики в полку – обычное дело, но то – от своих. Тут же – неизвестно кто грязными лапами лезет прямо в рот… Однако курить хотелось до боли в ушах, и я, преодолевая отвращение, сделал несколько затяжек.
– Вот, к примеру, – говорил следователь, – ты сигаешь через колючку, бегишь к своей марухе, которую зовут, между прочим, Зося Венцева, развлекаешься с ней и не знаешь, что она есть немецкая пособница.
– Да вы что?! – вскричал я и дернулся на табурете. – Какая она пособница? У нее всю семью расстреляли, она сирота! – Мне стало жаль бедную, ласковую Зосю, чего доброго, посадят, а у нее даже зимнего пальто нет…
– Мы эти сказочки слыхали, – сказал следователь, – кого ни возьми, у всех семью расстреляли, он один остался, а по документам расстрел этой семьи не значится!
– По каким документам? – опешил я. – Вы что же, немецкими приказами пользуетесь?
– А почему нет? Немцы – народ точный, если расстреляли, так и пишут: расстрелян там-то и там-то, исполнитель такой-то. Вот вы со своим взводным в парке имени героев-челюскинцев антимонию развели. Честного бойца Лисейчикова подбивали дать ложные показания, будто люди убиты нашими органами… А он устоял, не поддался. Твой взводный за это ответит, но речь не о нем.
Так, значит, Хизов арестован? А от меня чего хотят? На Хизова я все равно не покажу. Да и не было никакого разговора! Так, стояли, смотрели…
– Вот и выведем тебя на чистую воду, – продолжал капитан.
– Меня?
– Тебя. Ты ведь не просто болтун, а враг! Грамотный враг. Вон какое послание дружкам написал – ничего не поймешь. И в парке помалкивал. А почему? Потому что знал, что за этим стоит. Ну да ладно, расскажи, что это за вражеский союз ты организовал. Как его… СДПШ называется. Это что же: диверсия, пропаганда, шпионаж, а «с» как расшифровать?
– Какая диверсия? Какой шпионаж? – мне стало весело. – Шутите?
– Да нет, шутники не мы. Шутники там, – он указал на дверь, – вот они пошутить любят. Видал, какие у них грабли? Во!
Что это, угроза? Хотя ребята действительно на подбор…
– Товарищ капитан, да о нашем «союзе» только глухой не слыхал! Мы же не скрывали. Чего же скрывать, если ничего в нем плохого нет? Обычная солдатская дружба. Дурачества всякие… Вот и «союз» этот…
– Тоже шуточки?
– Ну да, конечно, шутка! С фантазией, правда…
– С фантазией? – следователь приблизил свое лицо к моему так, что, будь у меня желание, я мог бы укусить его за нос. – Обратно нам лапшу на уши вешаешь? – он грязно выругался. – Признаваться тебе надо, а не дурочку строить, понял?
– Да в чем признаваться-то? – единственное, что я действительно понял, так это то, что моему следователю сейчас очень нужно рассердиться. И не просто рассердиться, а рассвирепеть, впасть в состояние бешенства. Но сытный ужин не располагал к драке – он тянул ко сну. Капитан не удержался, зевнул.
– Вот что, грамотей, пиши-ка сам. Обо всем. Даю тебе последний шанс… Ох-хо-хо… Следствие учтет чистосердечное признание. И… это самое… не говори мне больше «товарищ». Не товарищи мы теперь.
– Ладно. А о чем писать? Скажите же наконец! Я не знаю.
– Чего тут не знать… Пиши, кто, когда и как тебя завербовал, кому ты и члены твоего «союза» служили, на кого шпионили, от кого получали задания. Вот, чего тут хитрого? Как было, так и пиши… Ох-хо-хо! Ноги болят. У тебя ничего не болит? Ничего, будешь упрямиться – заболит…
– Товарищ капитан, разрешите обратиться к вам с личным вопросом?
Он благодушно кивнул.
– Обращайся.
– Скажите честно: вы, правда, не шутите?
Он слегка смутился.
– Какие там шутки… – Кажется, мой наивный вопрос застал его врасплох, он некоторое время сидел в кресле, потом поднялся, налил воды из графина, не выпил почему-то, закурил снова и стал ходить по кабинету. Потом наткнулся на меня, терпеливо ожидающего ответа, взял стул и уселся напротив. – Слушай, парень, я тебе гожусь в отцы, так могу ли я врать?
– Наверное, не стоит, – согласился я.
– Не стоит. Вот я тебе и говорю честно: раз попал к нам, будешь тем, кем мы тебя захотим сделать.
– Как это?
– А вот так. Тут через мои руки всякие проходили. Тоже поначалу возмущались, но поняли: никуда от нас не деться! Эта контора…
– Контора по превращению честного человека в шпиона, диверсанта, предателя?
Он нахмурился, засопел и с минуту сидел неподвижно. Прислушивался, не подкатывает ли злоба. Злобы по-прежнему не было – капитан не просто годился мне в отцы – он мне симпатизировал. Проговорил назидательно:
– Чтобы выявлять и пресекать попытки антисоветских настроений, выступлений и контрреволюционных заговоров, мятежей и прочего, мешающего народу идти по пути к коммунизму. Понял?
– Нет, не понял, – я сделал ударение, как и он, на последнем слоге, – не понял, зачем вам все это.
– Мне это не надо, я – на службе.
– Ну не вам, а вашему начальству.
– А это не твоего ума дело. – Он зашел за мою спину, развязал веревку и слегка подтолкнул меня к столу. – Мой тебе совет: садись и пиши сам – так лучше для тебя.
Я пересел в кожаное кресло и блаженно вытянул ноги. Что бы ни произошло дальше – наплевать. То, что есть в эту секунду, – хорошо…
– На вот, – следователь протянул стопку чистой бумаги и ручку. Я взглянул на него. Надо мной стоял пожилой усталый человек и упрямо тыкал пальцем в бумагу, требуя невозможного. – Значит, так… «В контрразведку СМЕРШ Минского военного округа БССР от сержанта Слонова Сергея Николаевича одна тысяча девятьсот двадцать шестого года рождения, русского, урожденца…»
– Уроженца, – поправил я машинально.
– Не умничай, пиши, как говорю, – ворчливо произнес он, – «урожденца города такого-то» – адрес укажи. Теперь так: «Считаю своим долгом сообщить следующее…».
Я положил ручку.
– В жизни не писал доносов.
Он удивился.
– Какой же это донос? Донос – это когда на другого клепаешь, а ведь ты – на самого себя.
– На себя?
– На себя, а как же! Чтобы… это самое… облегчить вину… Я ж говорю: чистосердечное раскаяние…
Этажом выше что-то грохнуло, дрогнула трехрожковая люстра над моей головой, с потолка посыпался известковый иней. И сразу же чей-то истошный крик прорезал тишину ночи. Капитан приоткрыл дверь, прислушался, покачал головой.
– Глупо упорствовать. И себя не сохранишь, и людям хлопот прибавишь.
Он сел в кресло напротив меня и, казалось, задремал. А сверху все неслось тоскливо и безнадежно «А-а-а-а-ы-ы!», в котором мне чудился знакомый голос. За окнами понемногу светало, по коридору застучали шаги, послышался разговор, захлопали двери. Кто-то, заглянув в кабинет, спросил: «Ну, как у тебя?», на что мой следователь сонно ответил: «Да пока никак» – и обратился ко мне:
– Ну что, будешь писать свое признание или нет?
– Товарищ капитан, – сказал я, – скажите честно: кто из нас двоих полный идиот – вы или я? Ведь то, что вы от меня требуете, извините, странно слышать от нормального человека, да к тому же немолодого, в летах…
Закончить эту красивую фразу мне не пришлось: следователь нажал кнопку – и за моей спиной выросли два здоровенных лба.
– Приступайте, – сказал им капитан и отвернулся к окну. Там медленно всходило солнце.
* * *
Очнулся я в другой камере, узкой и совершенно пустой, если не считать жестяного бачка в углу, от которого несло мочой. В камере было полутемно – на стенке лежал тусклый свет от окна, заколоченного снаружи деревянными досками, скошенными книзу. Я лежал на цементном полу, и руки мои скользили по чему-то липкому – то ли грязи, то ли мазуту. Одним глазом – другой не открывался и сильно болел – я вглядывался в дверь. В центре маленькое круглое отверстие. «Глазок», – догадался я и сделал попытку подняться. Дверь отворилась, и какой-то человек в черной мятой куртке и таких же брюках с размаху плеснул мне под ноги ведро холодной воды.
– Ты что делаешь?! – завопил я, но человек молча взял второе ведро и вылил вслед за первым. После этого дверь закрылась.
Я стоял посреди камеры и ждал, что еще придумают мои мучители, – сначала дурацкие вопросы, потом мордобой, потом – воду в камеру. Ниже «глазка» имелся квадратный вырез размером в четверть[8]8
Четыре вершка (вершок примерно 4,4 см).
[Закрыть]. В этот вырез я и постучал. Окошечко открылось, и пожилой, болезненного вида надзиратель в потрепанной шинели угрюмо спросил:
– Чего надо?
– Какой-то обалдуй мне в камеру воду льет. Доложите начальству. Мало того, что посадили, так еще издеваются!
Надзиратель пожевал губами.
– Сколько ведер тебе влили?
– Два! А пол и до этого был какой-то липкий. Безобразие!
– Правильно, – сказал надзиратель, – безобразие. Недосмотрел. Велено три. Волобуев!
– Постойте! Обождите! – вскричал я. – Как – три?!
Но дверь уже открылась, и тот же человек в черном вылил мне под ноги еще одно ведро воды.
– И полведра за «обалдуя», – сказал надзиратель, – чтоб был повежливей.
Черный человек повернулся, чтобы зачерпнуть в баке, но я опередил его. Ударом ноги в тощий зад опрокинул его вместе с баком, затем, не давая опомниться надзирателю, отобрал у него ключи, затолкал в камеру, запер ее и сунул ключи в карман. И только тогда огляделся. Вдаль тянулся коридор со сводчатым потолком и множеством дверей на обе стороны. Замыкала его толстая решетка с узкой – тоже решетчатой – дверцей. Пять или шесть слабых лампочек освещали это помещение без окон. В воздухе стоял запах человеческих испражнений, потных тел и прокисшего теста. Я в растерянности оглянулся. Человек в черном стоял, опустив руки по швам.
– Куда мне теперь? – спросил я его и вдруг узнал своего бывшего начальника штаба полка майора Волобуева. – Здравия… желаю… Что вы здесь делаете, товарищ майор?
– То же, что и ты, – ответил он. – Уже допрашивали?
– Кажется, нет.
– А подбитый глаз?
– Это мы выясняли, кто из нас идиот.
– Выяснили?
– Да. Идиот – следователь: задает такие вопросы…
– Готовый протокол давали подписывать? Нет? Ну так дадут. А вопросы написаны не им, а теми, кто повыше. Ему тоже деваться некуда, как, впрочем, и тебе. Вы оба связаны одной веревочкой. Упорствовать глупо – подписывай сразу.
– Но ведь в этом нет логики.
– А ты ее и не ищи. Нет ее. Ни у них, ни у тебя, в твоих поступках. Вот ты зачем надзирателя запер? Бежать собрался? Так отсюда не убежишь, это внутренняя тюрьма, подвал. Так в чем логика твоего поступка, где смысл?
Смысла действительно не было, я вздохнул.
– Что же мне теперь делать?
– Сначала выпустить надзирателя, затем попросить у него прощения. Он не станет поднимать бучу – могут уволить, а у него дома жена больная и куча детишек. В надзиратели пошел, чтобы не подохнуть с голоду, в Минске теперь таким, как он, работу найти трудно. У него грыжа. А вообще – неплохой человек. Меня вот на работы выводит. Не положено подследственного, а он берет. Баланду разношу, полы мою, нужники чищу…
– Воду в камеры льете, – напомнил я.
Он кивнул.
– Только не в камеры, а в карцеры. И не во все, а в «мокрые». В твоем давно никто не сидел, а как тебя приволокли, велели три ведра… Белобрысый – это твой следователь?
– Мой.
– А у меня был черный. Цыган, наверное. Все расстрелом грозил – не вышло: статья не позволяет. Глупая статья. 58–10.
– А за эту работу вам платят?
– Здесь миска баланды день жизни сохраняет, мне ведь передачи передавать некому.
– Сколько же вы тут… кантуетесь?
– Третий месяц. Все никак осудить не могут. Статья есть, я на месте, а «патриотов» никак не найдут. Видно, уважали меня в полку…
– Уважали.
– Ты что, у нас служил? То-то, я смотрю, лицо вроде знакомое. А надзирателя ты все-таки выпусти. Не дай бог, начальство нагрянет.
Я повернул ключ в замке. Так, значит, мой капитан обиделся за «идиота»? А если не на это, а на строптивость? Похоже, все мои допросы и мордобой – впереди…
Надзиратель вышел не сразу – стоял, прислонясь к стене, смотрел в пол. Видно, решил, что его песенка спета. Увидав, что, кроме нас, в коридоре никого нет, кинулся на меня с кулаками. Волобуев подошел, что-то шепнул на ухо. Старик опустил руки, но разразился бранью:
– Гады! Сволочи! Суки позорные! А ты, бандит, иди сюда! – и втолкнул меня в соседнюю камеру. Воды здесь не было, но не было и света. От боли во всем теле – «молотобойцы» гражданина следователя постарались – я едва стоял на ногах, а когда лег, ощутил под боком не бетон, а что-то мягкое. Пощупав рукой, определил: ветошь… Каптерка! Спасибо, друг!
Мгновенно заснул.
* * *
Карцеры плохи прежде всего тем, что в них нельзя спать днем. Топчан вносят в одиннадцать вечера, а в пять утра убирают, все дневное время заключенный должен стоять или ходить по узкому бетонному колодцу, если же к этому добавить воды, то даже на корточки присесть у стены нельзя – все вокруг пропитывается сыростью. Камера, куда я попал теперь, была хороша тем, что позволяла спать сколько душе угодно. Кормежка, правда, сохранялась штрафная – горячая пища раз в три дня, в остальное время – немного хлеба и две кружки воды, но, когда дежурил старик, появлялся майор Волобуев и подбрасывал мне то хлеба, то луковицу, а однажды, вынося «парашу», сунул кусок сала. Несмотря на поддержку, у меня на четвертые сутки начала кружиться голова, на шестые я почти все время лежал. По прошествии семи суток поздно вечером за мной пришли. Дежурил как раз старик, Волобуев драил пол в коридоре. Мы кивнули друг другу, а мне надо было сказать ему: «Спасибо, век тебя не забуду!»
После карцера меня почему-то передали другому следователю – молодому, жилистому, с черными усиками и бакенбардами. Допросы велись по-прежнему ночами, и вопросы задавались те же самые, и, как раньше, меня привязывали к табуретке, только теперь не веревкой, а с помощью наручников. Фамилия нового следователя была Кишкин. У него тоже были погоны военно-воздушных сил, но к тому времени я уже знал, что следователи контрразведок носят погоны той части, за которой числятся. Капитан Кишкин летал только в лифте. При нем меня стали бить чаще и упорнее. Изредка в комнату заходил наблюдавший за следствием подполковник Синяк – пахнущий одеколоном человек с сытым, лоснящимся лицом и лакированными ногтями – и еще один – должно быть, его помощник – веселый малый, живой, как хорек, всякий раз начинавший свою работу с включения радио на полную мощность. Ни лица его, ни фамилии я не запомнил, но хорошо помню его излюбленный удар: ребром ладони в бок. Подполковник же бил редко, и никогда – голой рукой: боялся поломать свои красивые ногти.
Майор Волобуев оказался последним зэком, которого я видел до конца августа. С начала сентября меня перевели в камеру-одиночку и продержали там одиннадцать месяцев, постоянно допрашивая. Обнаруженный у меня при обыске дневник, в котором, кроме эпиграмм и анекдотов, был записан «Устав союза СДПШ», для следователя явился находкой, а для меня катастрофой. Вполне безобидные, разве что иногда ёрнические, пункты «Устава» следователь Кишкин умудрился прочесть как антисоветские, направленные на свержение социалистического строя. Ему незачем было подсовывать мне готовый протокол «чистосердечного признания», он со спокойной совестью допрашивал меня по пунктам: для чего создан союз СДПШ, какие цели мы преследовали, сколько было его членов, от кого мы получали задания, где были явки. Из ряда идиотских эти вопросы сразу перешли в разряд серьезных. В середине сентября арестовали Полосина, Шевченко пока оставался на свободе. Несмотря на мое упорное нежелание признавать за своим союзом антисоветский характер, следователь упорно искал доказательств в обратном. «Дело» мое разрасталось. С ноября появились вопросы, касавшиеся нашего мистического «хозяина», меня уговаривали не бояться, назвать его имя, фамилию и воинское звание, и даже подсказывали какую-то фамилию – кажется, генерал-полковника. Получив отказ, огорчались и били уже собственноручно – у Кишкина оказались крепкие кулаки и ботинки с жестким рантом… В допросах, мордобое и ночных бдениях прошла осень, наступила зима. Одиночка моя промерзала от пола до потолка – в Минской центральной тюрьме отопления не полагалось – на стенах серебрился иней. Как назло, я ничем не болел. Простуженный следователь Кишкин, кашляя и чихая, ворчал:
– Вот что значит молодость: никакая холера тебя не берет. И спишь крепко – удивительно.
В отличие от прежнего, новый следователь любил поговорить. Устав от битья, устраивался в кресле, вытягивал ноги и начинал совершенно спокойно:
– Сам ты виноват. Зачем упорствуешь? Не упорствовал бы – никто бы тебя и пальцем не тронул. На кой ты нам! И возмущаешься напрасно: без вины у нас не бьют. Вот ты кричишь, что любишь Родину… А какую именно? Есть две: малая – это твой дом, улица, город, а есть большая – это вся наша огромная, необъятная страна. В ней есть все народы, какие только имеются на планете. Как говорится, каждой твари у нас по паре… Даже негры есть. Правда, привозные. Любишь негров? Нет? А надо. Если не любишь негров или китайцев, это расизм. А если любишь одних русских, это национализм. Чувствуешь?
– А если я не люблю некоторых русских?
– Совсем плохо, это уже космополитизм. Знаешь, что за штука? Нет? А ведь нам и с этим приходится бороться.
– Как же, как же! Переименовали папиросы «Норд» в «Север», «французские» булочки стали «городскими»…
– …и посадили за решетку полтысячи космополитов, потому что и с помощью булочки можно проводить враждебную идеологию.
– Неужели с помощью булочки?
– Не иронизируй, молод еще. Лучше вникай, зачем я тебе все это говорю. А затем, чтобы ты понял: мы можем пришить тебе любую статью. Всегда найдутся патриоты, которые «припомнят», как ты по пьянке или после отбоя в казарме или в бардаке высказывался, допустим, насчет последнего постановления правительства о журналах «Звезда» и «Ленинград». Кстати, болтал насчет этого документа? Врешь, не мог не болтать. Все вы, интеллигентики, лезете туда, куда вас никто не просит.
Эти ночные беседы я потом осмысливал в камере. Прав следователь, любой закон у нас как дышло: куда повернут, туда и вышло. Прав Кишкин также насчет моего отношения к этому постановлению и к речи Жданова. Они на меня свалились как снег на голову. Дело в том, что я еще в школе читал с эстрады рассказы Зощенко и очень в этом преуспел. Продолжалось это и в армии, после войны, когда в нашей части появилась художественная самодеятельность. Как секретарь комсомольской организации, я был обязан сурово осудить «космополита» Зощенко и «блудницу» Ахматову, но, как поклонник великого сатирика, не мог этого сделать – и важное правительственное постановление прошло мимо внимания моих комсомольцев. Сейчас мне и это вменялось в вину.
В одной из ночных «бесед» Кишкин коснулся положения колхозников в белорусской деревне. Нарочно расписывая их беспечную, сытую жизнь, он краем глаза наблюдал за мной. И не напрасно. После передислокации из Германии в Минск наш полк плотно увяз в хозяйственных делах – надо было заготовлять лес для ремонта казарм, картошку, сено для лошадей и коров. На сельхозработы артдивизионы направлялись по очереди. В село Прилепцы Плещаницкого района Минской области, где нашему полку отвели делянки, мы прибыли в полном снаряжении, с палатками, походной кухней и запасом продуктов на месяц. Но палатки остались нераспакованными, ибо местные вдовы и молодухи справедливо решили, что таким бравым парням незачем жить в палатках за селом, когда в селе имеются избы с теплыми печками и мягкими перинами…
Как нашим бригадам удавалось выполнять норму лесорубов, так никогда и не узнало начальство. А секрет был прост. В первый и второй день бригады на лесоповале работали дружно, выполняли и даже перевыполняли… И лейтенант Серегин – наш старший – обмеривал и записывал в блокнот не туфтовые, а самые настоящие «кубы», но на четвертый день начался кордебалет. Разнежившись в постели с красавицей Дусей, известной в селе своим легким нравом, лейтенант Серегин приходил в лес поздно. К тому времени наши лесорубы успевали перетащить сложенные накануне и уже принятые Серегиным штабеля или даже просто развернуть их на сорок пять градусов… Практиковался еще повал гнилья, но это было небезопасно – Серегин мог своим деревянным метром проткнуть гнилые бревна насквозь…
Жизнь в лесу нам нравилась. С каждым приездом отношения с местными жителями становились теплее, разговоры с ними откровеннее. От них мы узнали о бабьем бунте, случившемся сразу после освобождения района от немцев. Жившие при оккупации вольготно – немцы сюда не заглядывали – крестьяне успели отвыкнуть от колхозных порядков, так что, когда из райцентра приехал агитатор, никто и не подумал идти на собрание – знали, о чем пойдет речь. На смену этому агитатору из района пожаловала целая куча народу во главе со вторым секретарем райкома ВКП(б). Приехал с ними начальник райотдела милиции и два солдата с автоматами. Народ на собрание уже не приглашали, а сгоняли. Сенной сарай, куда собрали бывших колхозников, просторен, но пуст – не на чем было в нем сидеть, и люди слушали приезжих стоя. Первым выступал секретарь Бульбаницкий. Рассказал о славной победе над фашистскими извергами, упомянул героическую борьбу против них партизан и похвалил самих прилепских.
– Ваш колхоз «Путь к коммунизму» был до войны лучшим в районе. Продолжайте и дальше держать высоко знамя Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина. Ура, товарищи!
– К его изумлению, ответного дружного «ура» не прозвучало. Бульбаницкий насторожился.
– Вы что, не хотите возрождать свой колхоз?
– Не хотим! – дружно ответили из задних рядов.
– Кто это не хочет? – привычно начал секретарь. – Немецкие прихвостни не хотят? Фашистские подстилки? Тищенко, выясни…
– Мы не подстилки, мы бабы! – ответили ему. – А выяснять нечего. Мы все заодно.
– Та-а-ак… – Бульбаницкий нагнулся к низкорослому начальнику милиции. – Как у них насчет немецких пособников? Хватает?
– Насчет этого хреново, – ответил Тищенко, – даже бывших полицаев нет. Не шли они в полицию.
– А староста? Был у них староста? Не могло не быть!
– Был, да только служил не немцам, а нам. Со мной связан был, с моим отрядом. Расстрелян в сорок третьем. Вон памятник. Сами поставили селяне.
– Да неужто вовсе нет осужденных?! – возмутился Бульбаницкий.
– Есть один. За кражу сидит. Только он из примаков. Москвич. В общем, самое благополучное село. Одни патриоты. Не знаю, чего это с ними сегодня…
– Все равно, – сказал Бульбаницкий, – будем пресекать… Товарищ Тищенко, поставьте наших бойцов у входа. Чтоб ни одна душа ни сюда, ни отсюда!
Но бойцы и сами стояли у входа: один кадрился к молодухе, другой закуривал из чьего-то кисета…
– Такими силами нам не справиться, – сказал Тищенко.
– А может, все-таки поговорить? Я ведь предлагал… – начал комсомольский работник – молодой человек в кожаном пальто и городской шляпе, – мне в обкоме дали несколько воззваний…
– Сверни свои воззвания трубой и сунь в задницу! – прошептал Бульбаницкий. – Не видишь, какая обстановка? Нам сейчас не воззвания нужны – автоматы!
– Тут недалеко воинская часть, – раздумчиво проговорил Тищенко, – можно послать…
– Годится, – сказал Бульбаницкий, расправляя плечи. Он расстегнул макинтош – и бабам стали видны медали на груди партийного секретаря. – Товарищ Тищенко, поезжай сам. Обратись к командованию. Скажи, партия просит помощи!
Старенький ЗИС-12 зарычал, развернулся, обдал грязью зазевавшихся баб и умчался. Прошло полчаса, час. Старухи сжалились, принесли скамейки, и приезжие сели.