355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Коноплин » Шесть зим и одно лето » Текст книги (страница 10)
Шесть зим и одно лето
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:47

Текст книги "Шесть зим и одно лето"


Автор книги: Александр Коноплин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)

Часть вторая. НИЗКОЕ СОЛНЦЕ

Глава пятая. ЭТАП

И оборотился я, и увидел всякие угнетения, какие делаются под солнцем; и вот слезы угнетенных, а утешителя у них нет; и в руке угнетающих – их сила…

Книга Екклезиаста! гл. 4, ст. 1

В трудные минуты жизни я всегда вспоминаю отца.

Сейчас мне трудно. И не физически – это еще куда ни шло, – а морально. Меня везут в товарном вагоне для скота. Пол никто не мыл – только поскоблили лопатами – и в углах кучи коровьего навоза. К нему уже добавился другой – наскоро сколоченный лоток, на котором мы какое-то время усаживались, как куры, очень скоро замерз, и теперь пол залит фекалиями.

В вагоне нары двухъярусные, но нижние – невысоко над полом, если так пойдет дальше, то они окажутся в зловонной жиже. К счастью, мое место на верхних, возле забитого железом окна. Эти места Савицкий отвоевал с трудом – в вагоне, как и в камере, свежий воздух дорог.

На этапе нет разделения на политических и уголовников, в телятники запихивают всех вместе. Если зэку не дать лежачего места, он может не дотянуть до конца пути. Конвою нас не жалко, но, если смертность будет слишком высока, начальнику конвоя капитану Хорошеву дадут втык – зэк еще на этапе, еще не прибыл в лагерь, а на него в Управлении лагерей уже спущен производственный план.

Первое, что сделали уголовники, попав в вагон, – это спалили в печке весь запас угля, рассчитанный до самого Котласа. Еще не понимая, чем это обернется, я спокойно наблюдал за ними. Понял, когда они принялись за нижние нары. Сжечь их можно за несколько часов, а что дальше? Дальше они, вероятно, примутся за верхние…

– Эй вы! Мотайте отсюда! – крикнул я.

Десятки рыл уставились на меня. Одни с интересом, другие со страхом, третьи… Третьими были уголовники.

– Гля, Шмоль, – сказал один, – фраер, подпоясанный ломом[21]21
  Прозвище независимых, не признающих воровской власти. Обычно это сильные физически люди, но явление в лагерях крайне редкое.


[Закрыть]
. Иди потолкуй, может, он не сечет.

– Ты чо, солдат, за бендеру мазу держишь? – спросил, подходя ближе, второй.

– Да он фашист![22]22
  Уголовники называли всех политических фашистами не без одобрения и прямой указки охраны лагеря или тюрьмы.


[Закрыть]
– сказал третий, продолжая отдирать доску.

Я спрыгнул с нар. Савицкий и еще двое за мной последовали. Западники, которым места достались внизу, поняли это как поддержку и двинулись на блатных. Однако решимости их хватило только на то, чтобы отогнать шпану, преследовать ее они не стали. Я же понимал, что, если сейчас не пугнуть хорошенько, они начнут терроризировать всех поодиночке. Поэтому я взял ребят покрепче и пошел в другой конец вагона, где на верхних нарах собралась шобла.

– Если будете шуровать или начнете грабить мужиков, мы вас ссучим, – сказал я, – выбросим на штыки.

Мужики промолчали, но их мрачный вид и широкие плечи убедили больше, чем мои слова.

Насчет штыков я не шутил. Дело в том, что во время следования эшелона проверки делаются на остановках. Тогда поочередно отворяются двери, и в вагон поднимаются трое во главе со старшиной. Внизу, на насыпи, выстраиваются солдаты, и штыки их винтовок направлены на открытые двери. Даже случайно выпавший из вагона будет заколот штыками. Стрелять не будут из опасения попасть в своих.

А трое в вагоне производят проверку. Сначала зэков сгоняют в один угол, а поскольку их много, два сержанта «трамбуют» живой товар, загоняя людей на нары и под нары. Затем следует приказ взяться за плечи впереди стоящего. Когда и это выполнено, раздается команда «бегом марш!». Держась за плечи друг друга, зэки бегут в противоположный угол вагона. Пробегая мимо сержантов, каждый получает сильнейший удар дубиной по загривку. При этом оба сержанта ведут счет вслух, но оба пьяны, счет путается, зэков гонят обратно, и счет начинается сначала. Одновременно снаружи изо всей силы лупят по доскам пола и стенам – проверяют, не подпилены ли доски. Когда пересчет закончен, сержанты, посмеиваясь, спрыгивают на землю, а в вагон подают бачок с баландой. Обычно это вода и сваренная в ней капуста, реже – крупа. Это первое. По идее, должно быть еще и второе, но из-за нерегулярных остановок и нехватки воды на кухне в бачок с капустой валят и кашу. Не припомню, чтобы за все время пути кормили больше одного раза в сутки.

Особо стоит сказать о хлебе. Конвой подает его утром в фанерном коробе, разрезанным на пайки – точно по количеству людей. В вагонах, где нет бывалых или просто инициативных, он попадает в руки уголовников, и уже они «распределяют». Те, кому хлеба не достанется, должны молчать, иначе расправа неизбежна. Об этих подлостях на этапе я слышал от многих, в том числе и от Федора Ёлкина.

– Всегда бей первым, – поучал он, – но за правду. Урки это понимают. Если за правду – народ будет за тебя.

– Говорят, воров в законе трогать нельзя, – возразил я, – за это полагается смерть.

– Такой закон у них есть, – помолчав, согласился Ёлкин, – только он – для своих. А ты фраер. Откуда тебе знать, который из них в законе, а который нет? Бей в глаз – и всё!

Я вспомнил нашу драку в камере. Наверное, Денисову кто-то подсказал верный ход…

– Теперь насчет этапа, – продолжал Федор, – как влезешь в вагон, смотри, кто тебе подходит. Выбери человек шесть. Лучше – из вояк. Растолкуй, что к чему. Воров сразу вычисли. Это легко – их в вагон последними сажают, когда в «масти»[23]23
  Воровской мир делится на «масти», между которыми идет вражда. Разборки часто кончаются резней. С этим вынужден считаться конвой: воров разных «мастей» в один вагон не сажали.


[Закрыть]
разберутся. Вычислил – не спускай глаз. Они всегда начинают шуровать с одиночек. Их бери под защиту. Одиночка тоже может пригодиться. Допустим, ты не дал его ограбить. Он тебе за это и сухарик пожертвует, и постережет, пока кимаришь… Урки ведь ночами свои расправы творят. Так что помни, служба: твоя жизнь в твоих руках.

Это я помнил. После того как шугнул блатных, поставил на раздачу баланды отца и сына Дубининых – они ехали со мной с самого начала, – хлеб доверил Савицкому. Шпана пробовала возражать, но поддержали западники:

– Нехай вин буде старостой.

Илье Григорьевичу Дубинину лет шестьдесят, его сыну Олегу семнадцать. Есть еще дочь Оксана – ее везут в женском вагоне – ей восемнадцать. Брата и сестру арестовали в сельском клубе на вечеринке во время облавы. У Олега на вороте рубашки, а у Оксаны на подоле юбки имелась вышивка: желтые колоски и синие васильки. Как известно, это цвета знамени украинских националистов. Правда, дело было не на Украине, а в Белоруссии… Арестовали всех, кто был в клубе, – вышивка была в моде – и увезли в тюрьму города Барановичи.

Илья Григорьевич поехал выручать своих детей и учеников – он работал в школе учителем, был на хорошем счету у начальства, а в войну даже выполнял обязанности партизанского связного.

Однако прежние заслуги не помогли. Семью Дубининых вместе с остальными арестованными судили за связь с бендеровцами и отправили в Сибирь. Дома осталась одна престарелая жена Ильи Григорьевича и второй сын – инвалид.

Через Дубининых я вышел на сильную группу западников, среди которых, возможно, были настоящие бендеровцы, но поддержка смелых людей была мне необходима: уголовники уже два раза пытались избить Савицкого, грозили расправой и мне. Кроме того, мешки под головами мужиков не давали покоя шпане. Верховодил у них молодой вор, совершавший свою третью ходку в Сибирь. После стычки из-за миски баланды, которую мы отдали больному, он показал мне заточку длиной сантиметров двадцать.

– Вот. На всех вас хватит. По одному будем мочить, а тебя, солдат, первого.

– Ладно, – согласился я, – только, если промахнешься, мы тебя кастрируем.

Он поиграл заточкой и ушел. Всю ночь на половине блатных продолжалась карточная игра, а на рассвете я проснулся от криков и топота. Возле наших нар кого-то били. Потом ко мне поднялся один из западников и протянул уже знакомую заточку.

– Ось… До тебе лиз сучонок. Кажеть, солдата проиграл – тебя. Хлопцы ему дали… Но ты и сам не спи, а колы схочешь, нехай учитель та его хлопец тремают. – Он сунул заточку в щель между досками и сполз вниз. Вокруг снова воцарилась тишина, нарушаемая стуком колес под вагоном.

* * *

Когда мне трудно, я вспоминаю любимую поговорку отца: «Не вставай на цыпочки, чтобы казаться выше, чем ты есть, и не приседай, если на самом деле высок ростом».

За благородство товарищи прозвали его «графом».

В полку культивировалась грубость времен гражданской войны, командиры матерились, каждый бравировал своей лихостью, особенно в езде на лошади, – все командование военным округом происходило из легендарной конницы Буденного, но моему отцу многие подражали. Начальство же отца недолюбливало. Посмеиваясь, он рассказывал, как обиделся командир дивизии, когда один из красноармейцев в споре с товарищами, сказал: «Лейтенант Слонов? Да я за него жизнь положу!» – «А за меня?» – спросил оказавшийся рядом комдив. Боец сначала смутился, но быстро нашелся: «Так жизнь-то одна, товарищ комдив. За вас уж кто-нибудь другой…».

«Слонов зазнался. Откололся от пролетарских масс», – вот что говорил о нем комиссар дивизии на совещаниях. У отца был слишком независимый характер, чтобы обращать внимание на такие мелочи – его рота (главное в его жизни) неизменно занимала первое место в армейских соревнованиях.

Моим воспитанием он занимался в свободное от службы время, но и этого хватило, чтобы к тринадцати годам сделать из меня твердого двоечника. Зато я отлично скакал на лошади, стрелял из винтовки вполне прилично, плавал, бегал, прыгал… В полковой конюшне имелась закрепленная за мной кобыла Герань, которая стремглав летела на свист, ложилась и вставала по моей команде.

Наверное, чему-то отец все-таки не успел меня научить, но вот свой характер передал полностью.

…А эшелон все мчался на северо-восток, оставляя позади последнюю надежду. Направление больше определяли по солнцу, увидеть название станции удавалось редко.

Кто первым заговорил о побеге – не знаю. Наверное, на этапах об этом говорят постоянно. С этапов бегут чаще, а беглецов ловят реже.

Есть много способов получить желанную свободу. Совсем без риска – это писать жалобы и ждать, что их рассмотрят. Он плох тем, что жалобы политических заключенных если и рассматривают, то все равно оставляют без удовлетворения, сроки же рассмотрений исчисляются многими месяцами. Другой, опасный, – побег. Он годится для молодых и сильных.

Из политических обычно бегут большесрочники, в первую очередь прибалты (они особенно свободолюбивы), затем немцы, японцы, венгры, румыны, за ними русские и украинцы-западники. Из категорий – бывшие солдаты Отечественной и бандиты.

Побег «на рывок» особенно распространен, поэтому конвой суров при погрузке и выгрузке в многолюдном городе. Безумен такой вид побега в тайге, в степи, на приисках. Беглеца непременно ловят и бьют всласть, до самозабвения, до истерики, вымещая на нем свои собственные жизненные неудачи и обиды – измену женщины, несправедливость начальства, холод и усталость от погони. Беглеца бьют сапогами, отчего уголовники называют обыкновенные кирзачи «самосудами», прикладами, натравливают на него собак. Затем его привязывают к лошади и волокут по земле или по снегу все те километры, которые он успел пробежать, а потом, избитого и окровавленного, бросают в ледяное нутро каменного подвала с кирпичным полом и голодными крысами. Если же он окочурился, то его кладут возле вахтенных ворот на целый день, дабы те, у кого в голове зреет мысль о побеге, видели, что осталось от их товарища…

Итак, если бежать, то на остановке. Но как? Доски пола простукиваются, двери на запоре, окно забито железом. Каждый третий вагон имеет тормозную площадку, на которой стоит часовой с винтовкой, а то и с автоматом. При выгрузке весь конвой собирается у того вагона, который открывают. Собаки рвутся с поводков, рычат от злобы. Арестантов выводят по одному и сажают на землю с руками за спиной. Пока всех не выведут, никто не поднимется с колен. Даже легкий поворот головы вызывает окрик конвоира, а то и удар прикладом в шею. Бить в шею – их излюбленный прием. Здесь у зэка сходятся вены и артерии, проходят наиболее важные нервы, наконец, это место не защищено одеждой. Получив удар, зэк теряет способность сопротивляться. Если удар пришелся в затылок, он может вообще не встать…

Подумав об этом, я ощутил удар по затылку. Оглянулся – никого. Что за чудо? Мистика! Стараюсь отвлечься мыслью об этапе.

Когда он построен, конвой вытягивается в две линии по бокам, собаки занимают места сзади. На путях, вдоль которых нас ведут, стоят поезда – множество товарняков без паровозов. Рядом с движущимся составом этап не водят. Заключенный – человек отчаянный, беспросветное будущее это отчаяние усиливает, доводит до крайности – и вот уже кто-то делает скачок в сторону, под вагон…

Господи! Да это же я… я ныряю под вагон и бегу куда-то! Сзади крики, стрельба, лай собак, но я знаю: стрелять им запрещено, на путях могут оказаться случайные прохожие, собак спускать тоже нельзя, но часть конвоиров бежит следом. Я знаю: оставшихся в колонне зэков в этот момент кладут на землю лицом вниз. Почему-то я тоже падаю и хватаю губами колючий грязный снег. Я хочу пить, но никак не могу напиться.

А топот конвоиров все ближе, я слышу их тяжелое дыхание. Только бы не пинали сапогами в живот!

– Солдат, а солдат, ты чего?

В вагонной полутьме какие-то расплывчатые светлые пятна. Нет, это не пятна, а лица. Люди что-то говорят, и голоса их звучат так громко, что у меня ломит в ушах. Савицкий кладет мне на лоб свою холодную ладонь.

– Не меньше сорока, – говорит он, и все повторяют за ним «сорока», «сорока», делая ударение на втором слоге, а Олег созорничал и добавил: «белобока». От этой «белобоки» мне стало совсем плохо.

– Нужен врач. Эй вы, давайте врача!

Они кричат и сыплют на меня раскаленные угли.

– Врача! Врача! Врача!

Они колотят ногами в дверь, а Олег бьет меня поленом по голове.

Потом что-то загрохотало, вспыхнул яркий солнечный свет, и знакомый голос старшины конвоя произнес:

– А ну, суки, вали в тот конец, не то будет вам врач. Вы, четверо, берите больного.

Раздался топот, и все стихло. Меня взяли за руки и за ноги и понесли навстречу солнцу и лаю собак, а потом опустили – почти бросили. Я лежал на снегу возле вагона и слушал.

– Мне покойники ни к чему! – кричал капитан Хорошев. – Забирайте.

– Но у нас нет транспорта. И потом, нас вызвали, чтобы просто осмотреть…

Женский голос! Женщина рядом! Откуда она здесь?

Капитан Хорошев что-то кричал, но я не понимал ни одного слова. Зато отлично понял, что сказала женщина.

– Хорошо, давайте его формуляр. Но учтите, капитан, мы будем жаловаться! Как ваша фамилия?

Меня снова подняли и куда-то понесли. Потом мы долго ехали на каком-то грузовике, и шофер то и дело останавливал машину и забирался под капот. Когда наконец меня вынули из кузова, я увидел ворота лагеря, вышки по углам зоны и толпу возле вахты.

– Ну что, Сорокина, – крикнул мужской голос, – удалось отделаться?

– Нет, – ответила женщина, – пришлось взять одного с сыпняком.

– Сорокина, я же вам приказал….

– Не кричите, товарищ майор! Сами знаете: есть инструкция… Хорошев ее знает тоже.

– Ладно. Где его формуляр? Что, опять пятьдесят восьмая? Ну, знаете…

Женщина – теперь я ее рассмотрел – молодая, сказочно красивая, светловолосая и голубоглазая, в полушубке, из-под которого выбивалась пола белого халата, махнула рукой, я поплыл по воздуху, влетел на вахту, миновал ее и поплыл над землей вдоль дорожки между двумя высокими сугробами. Справа и слева виднелись крыши бараков с трубами, из которых тонкими струйками вился дым. Людей не было видно, только когда мы поднялись на высокое крыльцо, откуда-то появились два зэка – я узнал их по стриженым головам – и втащили носилки со мной в приемный покой. Здесь женщина – теперь уже без полушубка – снова меня осматривала и прослушивала. От рук ее пахло туалетным мылом, а от халата – карболкой.

– В седьмую, – сказала она и исчезла.

Два санитара подняли меня и повели, придерживая сзади и сбоку, по длинному коридору. Голова моя кружилась, и язык как наждак ворочался в пышащей жаром полости рта.

Плата оказалась шестиместной, но все койки были заняты, и меня положили на топчан возле двери. Сейчас же третий санитар – тоже стриженный наголо – сделал мне укол, и все вышли.

И тогда со всех коек ко мне ринулись босяки в одних подштанниках.

– Новенький? С этапа? Куда везли?

– Курево есть?

– А планчик[24]24
  Анаша, марихуана – продукты конопли.


[Закрыть]
есть?

– А бабки?[25]25
  Деньги.


[Закрыть]
Обшмонали или сам лопухнулся?

Загремел ключ в замке, и зэки кинулись врассыпную. Появился санитар, похожий больше на циркового борца, и голубоглазая красавица – доктор. Стоя в дверях, она раскрыла папку с документами и ласково произнесла:

– Сергеев – на выписку, Блехман – на процедуру, Огибалов – за нарушение больничного режима – в изолятор на трое суток.

Захлопнув папку, она грациозно повернулась и, покачивая бедрами, удалилась. В двери снова лязгнул ключ.

И тут потолок надо мной, который до этого лишь слегка покачивался, стал кружиться вокруг матового плафона с лампочкой, и кружился до тех пор, пока я не перестал воспринимать его как потолок, а поверил в то, что это водопад, низвергавшийся с высокой скалы…

* * *

Прошло немало времени, прежде чем я снова пришел в себя. Стояла морозная ночь, и фонарь за окном на зоне был совсем такой, как полмесяца назад на Краснопресненской пересылке, и так же раскачивался от ветра.

Куда я попал? Что это за больница? В лагере она или в поселке? Если в поселке, то почему санитарами здесь работают зэки, а если в лагере, то почему нас запирают?

Я сделал попытку подняться, но потолок снова пустился в пляс. Дождавшись, когда он успокоится, я выпростал ногу из-под одеяла и, держась за стену, сделал два осторожных шага.

– Параша возле двери, – сказал кто-то.

Когда я вернулся, на моем топчане сидел маленький человек с тонкими чертами лица и сухим носом, весь заросший черной щетиной. Большие блестящие глаза его смотрели на меня из глубоких провалов.

– Моя фамилия Блехман. Паша Блехман – меня здесь все знают. Если есть бабки, можешь отдать на хранение. Процентов не беру, но зато надежно. – Тут он, должно быть, заметил, что мне плохо, и переключился на другое. – Повезло тебе, солдат. Твой этап ушел на Воркуту, а это, я скажу, совсем не Ташкент. Впрочем, до конца ты все равно бы не дотянул: сыпняк – дело серьезное, хотя это Зинкин диагноз, а она всегда ошибается. Вот завтра придет Данилыч, тогда уж точно скажет, как лечить.

– А откуда он придет? – спросил я.

– Из кандея[26]26
  Карцер.


[Закрыть]
. С Зинаидой поругался. Они часто ругаются. Она фельдшер, он профессор. В Кремлевке наших вождей лечил. Только он зэк, а она старший лейтенант медицинской службы и заведующая больницей. Как с ним поругается, так неделю в погонах ходит: напоминает…

– А почему он придет только завтра?

– Срок кандея кончается, Зинаида ему семь суток выписала. Только ей ссориться с ним не резон, он ей диссертацию пишет.

– За что же его посадили?

– Горького отравил. И Сталина хотел… Много их тогда взяли. Других профессоров еще в тридцать седьмом расстреляли, а ему червонец сунули. До звонка отсидел – добавили еще пять. Теперь, я думаю, досидит до пятьдесят третьего – опять добавят. Здесь ведь тоже такие специалисты нужны. Наше Сухобезводное – лагерь пересыльный, с Воркутинских, Интинтских и всяких прочих этапов снимают больных, доходяг и – сюда. На излечение. Тут, я скажу, жить можно. Но мало кого в зоне оставляют. Подлечат – и на этап. Специалистам только лафа. И еще художникам. Начальник лагеря мастерскую организовал. Для всего Унжлага плакаты малюют. «Заключенный, ты должен…». Суки, между прочим! Кому и за что я должен? Если снова уголек рубать, так Паша Блехман вам этого уголька нарубал уже довольно! Можно, скажите, ему немного отдохнуть? Неужели он для этого должен каждый раз мастырку[27]27
  Фальшивая рана или ложное заболевание, иногда очень реально имитирующее настоящее.


[Закрыть]
себе делать? Так в самом деле здоровья лишишься…

– А остальные – тоже мастырщики?

– Двое. Еще двое – настоящие больные. Одному осталось всего ничего. А вон тот, у окна, – идейный. Профессиональный стукач. С восьмого ОЛПа еле живого привезли – прищучили его там, раскололи – теперь здесь отсиживается. Только и нам покоя от него нет, стучит. Ничего не поделаешь – привычка. Да на нас стучать – надзирателей смешить: они о нас и так всё знают. Данилыча иногда за зону водят. Под конвоем. В больничку, где вольняшки лечатся. Только там оборудование хуже нашего, так что, если какая операция или еще что серьезное, сюда доставляют.

– И женщин?

– И женщин. А кто их тут тронет? Ведут с конвоем, и, когда оперируют, надзиратель у двери стоит. Наши, конечно, сбегаются. Смотрят издали. Для них любая баба – загляденье.

– А Данилыч с охотой идет туда?

– Кто знает? Я говорю: там оборудование примитивное, а ответственность большая, так, наверное, без желания идет. Гонораров он от них не берет.

– А предлагали?

– А как же! Сам посуди: если он у начальника ОЛПа дочь от смерти спас, как же он ему не благодарен? Говорят, уж так и этак, и деньгами давал, и мясцо свежее в пакет заворачивал, – не берет. Начальник на него за это с тех пор зуб имеет: от такого лица не принял!

– Скажи, Паша, зачем ты деньги на сохранение берешь, если процентами не пользуешься? Не логично.

Он молчал довольно долго, потом, странно поёживаясь, произнес:

– Видишь ли… У каждого есть своя слабость. Вот этот, с краю, он москвич, третий год сидит всего, открытки собирает.

– Какие открытки?

– Всякие, лишь бы на ней баба была нарисована. За голых даже платит. Ну, а я… Мне с деньгами теплей. Я раньше бухгалтером работал в тресте.

Загремел ключ в замке, и Паша мгновенно исчез. Словно растворился. Началась раздача лекарств. Все порошки лежали в одной большой коробке. Санитар, как мне показалось, брал наугад порошок и всыпал содержимое в широко раскрытый рот больного. В дверях со скучающим видом стоял надзиратель.

* * *

Ночью я проснулся от приглушенных стонов и какой-то возни в углу. Лампочка не горела. В полутьме на фоне окна метались человеческие фигуры. С меня сдернули одеяло, и хриплый голос потребовал:

– Встань, падло! Посылку получил? Маслице, сальце, табачок… Говори, где прячешь?

– Оставь его, – произнес другой, – это не Гонтарь. Гонтаря вчера выписали, а это солдат. С этапа.

– Солдат? Тогда прохоря есть. Где прохоря? Говори, сука!

– Не, – сказал его товарищ, – у этого ботинки. Линяем, Жора!

Они ушли. На соседних койках зашевелились больные, со стонами и кряхтеньем собирали разбросанные по палате вещи.

Вошел надзиратель, зажег свет, притворно удивился:

– Вот, мать честная! Токо на минутку отлучился…

Паша Блехман, поскуливая как щенок, бегал по палате. Левый глаз его затек от удара, губа кровоточила.

– Все забрали! – хныкал он. – Надзор шмонал четыре раза – не нашел, а эти… Что я скажу кредиторам? Солдат, ты будешь свидетель: они же меня избили!

Днем пришли работяги и добавили Паше еще один фингал – под другим глазом: блатные забрали то, что они отдали Паше на хранение.

– Эх, напустить бы на этих урок кавэче! – сказал Паша, немного успокоившись.

– Разве это поможет? – усомнился я. – Ведь КВЧ – всего лишь культурно-воспитательная часть. Газетку почитать – это они еще сумеют…

– А! – сказал Паша. – Что ты понимаешь? Я же не про это кавэче, а про другое. Про то, которое – с дубинками. Ты еще не видел их дубинки? Тогда тебе повезло. Хотя все еще впереди, – он добежал до бачка с водой, опустил туда серую от грязи тряпку, немного отжал и приложил к фингалу, – знаешь, солдат, что в лагере самое страшное? Самое страшное – это новый порядок. При старом еще кое-как жить можно, при новом можно только помирать. Так вот, кавэче – это новый порядок!

* * *

Вскоре вернулся из кандея Данилыч. И в первый же день разругал Зинаиду: крупозное воспаление легких не могла от сыпняка отличить! Заведующая больницей, военфельдшер Сорокина, стоя возле моей койки, молча кусала губы, в ее глазах метались злые молнии. Если б могла, она бы, кажется, разодрала Данилыча на части! Но она не могла – профессор был ей очень нужен.

Отыгралась она на мне: выписала из больницы раньше времени. Данилыча в этот день на месте не было – ездил на девятый ОЛП осматривать больных. Вместо больничной койки я оказался в бараке лесоповальной бригады. Впрочем, побаиваясь гнева Данилыча, Зинаида, по-видимому, предупредила нарядчика, что меня до этапа на работы гонять не следует. Дневальный барака «вечный зэк», посаженный еще при Дзержинском, Маркел Маркелыч Летунов – не то старый чекист, не то работник Наркомата в прошлой жизни – обрадовался мне, как родному.

– Думаешь, почему я в лагере двадцать лет отсидел – и всё еще живой? А всё потому, что из них лет пятнадцать сижу возле нее, голубушки, – он погладил шершавой ладонью теплый бок печки, – как после причиненного однажды на лесоповале уродства попал в дневальные, так и состою при ней, – он снова любовно погладил печку и подкинул в топку пару поленьев, – тебе, конечно, такая лафа не светит, – он смерил меня с ног до головы придирчивым взглядом, – молод, здоров, силой Бог не обидел. Тебе прямая дорога на лесоповал. Или на уголек в шахту. Небось первая «а»? Во-от! А у меня уж лет десять, как вторая инвалидная! Если опять начальство срок не добавит, то, Бог даст, и на свободу выйду.

– А за что добавляли? За нарушения?

– Нет, я не нарушал, – он покачал головой, – не из тех… Первый раз вообще три года дали. В тридцать втором больше не давали. Отсидел – добавили, стало пять. Отсидел эти – добавили еще, стало десять. И всё тихо, незаметно, будто так и надо.

– Жаловались?

– А как же! Все мы поначалу правду ищем. Потом, когда рога обломают, успокаиваемся…

– Так за что же все-таки?

– За что… – он невесело усмехнулся. – Думаю, все-таки за то, что много знал! – Он вышел в холодный коридор, вернулся с небольшой охапкой дров, бросил их возле печки и продолжил: – Такие, как я, молодой человек, были первыми, кто советскую власть на престол российский сажал. С самого начала, с семнадцатого года, – и всё с ней. Кем только не был! Как где какая заваруха или неувязка – так меня туда. Сам Ленин, заметь, мне мандаты подписывал. В Смольном меня в лицо знали; со всех пропуска охрана требует, а мне – под козырек: «Пожалуйста, товарищ Летунов, проходите, вас ждут». А ты ляжь, солдатик, ляжь, чего тут сидеть? Меня ведь не переслушаешь, я могу и до вечера… Ты небось недолеченный? А что было-то? Крупозное? Ай-яй-яй! Шутки плохи. Иди ложись, я тебе свой бушлат дам, накроешься. Бригада не скоро вернется, еще только за полдень перевалило…

По его совету я забрался на указанное место, накрылся двумя бушлатами и заснул. И проспал весь остаток дня, вечер и всю ночь. Дневальный меня не будил, но исправно складывал в котелок и второе от обеда, и мой ужин и ставил к себе под топчан, подальше от голодных глаз работяг.

Что мне снилось в ту ночь – не помню. Наверное, что-нибудь хорошее. Как ни странно, в лагере мне почти всегда снились счастливые сны…

* * *

Проснулся я рано – наверное, отоспался. Минут за десять до общего подъема, когда еще колокол у вахты и не думал звонить, а за окном достывала лютая сибирская ночь, в барак вбежал перепуганный Летунов. Бросив дрова на пол, завопил благим матом:

– Беда, братцы! Кавэчисты идут! Подымайтесь! – и юркнул под нары.

– Кто идет? – не понял я.

Об этом я спросил соседа по нарам – пожилого латыша Кампу.

– А вот явятся, узнаешь, – коротко ответил он и стал поспешно натягивать валенки.

До подъема оставалось минут семь-восемь, когда вошли они – рослые, подтянутые, со свирепым выражением на лицах. Паника охватила весь барак. Зэки прыгали с верхних нар; захватив одежду в охапку, выскакивали на улицу. Зазевавшихся кавэчисты сами сдергивали с нар, бросали на пол, награждали пинками и выталкивали за дверь.

Один из них – не очень высокий, но широченный в плечах – подошел ко мне и, подняв дубинку, на которой я заметил три белых буквы КВЧ, традиционно спросил:

– А тебе что, особое приглашение?

Такие же дубинки имелись и у остальных.

– Обожди, Петро, – вдруг сказал его товарищ, – не видишь, свой брат – вояка, – и сел рядом на нары. – Танкист? Летчик?

– Артиллерист.

– По какой статье?

Я ответил. Он довольно кивнул.

– Значит, побратимы. Мы тоже по пятьдесят восьмой. Долгунов Александр. А это Чистов Сергей. Оба бывшие комбаты. – Тут его позвали товарищи. – Ладно, после поговорим, сейчас нам работать надо, – и вместе с товарищами исчез за дверью.

Откуда-то вылез дневальный; поглядев на дверь и послушав крики на улице, подсел ко мне.

– Ну, познакомился с командиром? – Заметив мое недоумение, пояснил: – Сашка Долгунов у них за главного. Он-то всё и затеял…

– Что затеял?

– Да этот кавэче гребаный. Житья от них теперь нет.

Он ушел по своим делам, а я отправился в КВЧ. Начальника еще не было, в большом зале, похожем на спортивный, возле топящейся печки сидел на корточках седой человек и грел руки. Прогрев, он шел к столу, брал кисть и продолжал писать объявление для вольнонаемных по поводу каких-то путевок на юг, за которые каждый должен уже сейчас внести по пятьдесят рублей сорок копеек. На мое приветствие человек только кивнул, но не взглянул и не поднял головы.

Почти следом за мной вошел начальник КВЧ младший лейтенант Школьников – о нем я слышал от дневального Летунова – и уже знакомый мне Александр Долгунов. Они прошли в комнату начальника и там долго беседовали. Потом оба вышли. Начальник куда-то ушел, а Долгунов, увидев меня, подошел, протянул руку.

– Зачем сюда, служба? Работу ищешь?

– Просто так зашел. Лежал в больнице, выписали, теперь жду этапа.

Он подумал, поскреб жесткую щетину на подбородке.

– А к нам не хочешь? Тогда и этап – побоку…

– А вы кто?

Он усмехнулся, поиграл дубинкой, с которой, видимо, никогда не расставался, толкнул локтем художника.

– Вот так, Аристарх, оказывается, есть люди, которые о нас еще не слышали…

Художник – он оказался совсем не старым, но совершенно седым – странно захихикал, еще больше сгорбился и впервые взглянул на меня.

– Молодой человек, наверное, плохо видит, – он кивнул на дубинку в руке Долгунова, – позвольте, Александр Павлович, я вам буковки поправлю…

– Обойдется. – Долгунов взял табуретку, сел возле печки. – Аристарх, гумозник, не видишь, гость стоит? Принеси стул!

Художник, все так же согнувшись, юркнул в дверь каморки, которой я сразу не заметил, и, вынеся оттуда скамейку, с поклоном подал ее мне. Долгунов смотрел на него с плохо скрытым презрением.

– И откуда у бывшего партработника замашки лакея? А? Ты не знаешь, служба?

– Жизнь меня таким сделала, Александр Павлович! – сказал Аристарх. – Четвертый год в лагере.

– Заткнись! – посоветовал Долгунов и больше на Аристарха не смотрел. – Так ты, в самом деле, о нас ничего не знаешь?

– В самом деле.

– Странно… – он покачал головой, – не о славе пекусь, не подумай. Хотелось бы знать что народ о нас говорит. В глаза все льстят, а за глаза… Кто разберет, который друг, который враг нам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю