Текст книги "Зодчие вечности (СИ)"
Автор книги: Александр Верес
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
– Совпадения – любимое убежище тех, кто не хочет считать, – равнодушно заметил Хранитель. – Но я не требую от тебя веры. Я лишь называю вещи своими именами.
VI
– А проходы, – сказал Мохов, силясь придать голосу прежнюю деловитость. – Большая галерея. Её сводчатый потолок с семью уступами, каждый выступает над предыдущим на семь с половиной сантиметров. Восходящий коридор, узкий, как кишка. Антекамера с тремя гранитными заслонами. Шахты, идущие от погребальной камеры и от камеры цариц к поверхности. Это не может быть просто… просто красотой.
– Ничто здесь не красота, – отозвался Хранитель, и в сухом его голосе, как показалось Мохову, мелькнула тень горделивого одобрения. – Большая галерея – волновод. Свод, сложенный уступами, не поддерживает вес камня сверху, как вы думали, а направляет и фокусирует то, что идёт снизу, из трещины. Гранитные заслонки в антекамере – не затворы от грабителей: они настраивают длину пути, как зажимы на струне. Саркофаг в камере – не гроб. Ты не замечал, что он шире входа и был установлен ещё до того, как положили верхние плиты? Что у него не совсем обычной формы крышка? Что при ударе он звенит чистым, долгим тоном, как колокол? Это не сосуд для мёртвого. Это камертон, по которому проверяют всё остальное.
– А шахты?
– Они указывают на небесные тела. Три звезды из пояса охотника и ту, что вы называете Сириусом. Не потому, что мы почитаем звёзды, а потому, что для настройки требуется синхронизация с вращением планеты. В боковой камере, куда ведёт сама шахта , закрытая известняковой дверью с медными скобами, – он слегка улыбнулся, видимо, оценив изумление на лице собеседника, – как ты думаешь, зачем там медь? Это контакты. Когда придёт время, их соединят.
– В моём веке, – осторожно сказал Мохов, – над галереей обнаружили пустоту. Огромную, метров тридцать в длину. Её не могут объяснить до сих пор. Говорят, технологическая полость, элемент разгрузки.
– Разгрузки, – подтвердил Хранитель. – Но не груза: поля. Каждый резонатор, если он хорошо сделан, накапливает больше, чем способен выдержать. Без полостей, где избыток может раствориться, он разрушил бы сам себя. Вы называете это разгрузочными камерами. Мы называем иначе. Но суть та же.
VII
Мохов отошёл от края и опустился на один из недотёсанных блоков, потому что ноги, не выдержав новой тяжести, предательски подгибались. Он чувствовал себя человеком, который всю жизнь изучал по чертежам знаменитый механизм, а теперь, оказавшись внутри, обнаружил, что вся его наука описывала лишь корпус часов, не имея понятия о пружине.
– Есть вещь, которую ты сам заметил и не смог объяснить, – продолжал Хранитель. – Внутри, в галерее, в камере, тебе не раз казалось, что время течёт иначе. Секунды растягиваются. Пока ты записываешь одну цифру, успевает пройти время. Ты принимал это за усталость или страх.
– Не только я, – медленно ответил Мохов. – Мерерука однажды признался, что после долгой смены внутри часто не может понять, сколько часов прошло. Рабочие жалуются, что дни там кажутся длиннее ночей.
– Потому что так оно и есть. Не буквально, но достаточно, чтобы заметить. Вот как это устроено, – он сделал паузу. – Поле, которое наполняет сооружение, ритмично, с очень низкой частотой, ниже пределов слуха. Вы называете такие колебания инфразвуком. Ваши учёные когда-нибудь заметят, что на частотах около двадцати колебаний в секунду у людей возникают тревога, ощущение чужого присутствия, искажение зрения. Мозг, наткнувшись на ритм, начинает подстраиваться под него. Внутренние часы сбиваются. Всё, что внутри, кажется медленным, потому что тело и разум действительно замедляются, подчиняясь чужому такту.
– Это объясняет ощущения, – медленно произнёс Мохов. – Но не часы.
– Да, – Хранитель склонил голову. – Не часы. Есть вещи, о которых ты, сколько бы ни читал, не знаешь, потому что ваша наука пока лишь подбирается к ним. Время, Нил Мохов, – не река, и не ось. Это скорость, с которой вещи связаны между собой, и в сильном поле эта связь ослабевает. Вы уже знаете: у поверхности тяжёлой планеты, в глубоком колодце тяготения, любые часы отстают от тех, что стоят на вершине горы. Масса искривляет время. Мы научились получать подобный эффект без массы – резонансом, настроенным на источник под плато. В центре камеры, когда резонатор набирает силу, всё, что внутри, действительно живёт медленнее, чем снаружи. Немного. На доли мгновения в сутки. Но в тысячелетиях это – пропасть.
Мохов поморщился: рассудок, привыкший к строгим формулам, отчаянно сопротивлялся, подсказывая, что искусственно изменять ход времени без колоссальной массы или энергии не может ни одна известная ему теория. Но тут же он вспомнил расколотую табличку со своими инициалами, закольцованную петлю, вскрытый золотой саркофаг в далёком две тысячи двадцать шестом, и мысль о том, что его сомнения принадлежат уже умершей, чужой науке, показалась ему на удивление спокойной.
– Значит, в этой камере, – проговорил он наконец, – время можно складывать. Как лист. Или как коридор. Вот почему я…
– Не торопись, – оборвал его Хранитель. – Этот вопрос ты задашь позже. Сегодня – о другом.
VIII
– Значит, всё-таки передатчик, – сказал Мохов после долгой паузы. – Это ведь первое, что приходит в голову любому, кто слышит про резонатор огромных размеров, настроенный на частоты радио. Пирамиды Гизы – антенна. А малые пирамиды цариц – подстройка, как в старых радиопередатчиках.
– Ты довольно близок, – спокойно ответил Хранитель. – Только мы не отправляем слов. Слова – слишком хрупки, чтобы пересечь пустоту между мирами. Мы отправляем отметку. Короткий, неизменный, не принадлежащий ни одному живому языку сигнал, означающий одно: "Здесь". Это маяк. Он горит, пока горит источник, и сам источник питает его.
– Для кого?
– Для тех, кто должен прийти, – отрезал Хранитель, и в голосе его впервые мелькнула та самая нота, что Нил уловил у двора Меры, – не усталость даже, а древняя, отшлифованная временем печаль. – Об этом позже.
– А зачем вода? – спросил Мохов, чувствуя, что нащупал последнюю нитку. – Зачем здесь, посреди пустыни, огромные каналы, гавани, рукава Нила, которые подведены к самому подножию плато? В моё время нашли следы древней протоки, подходившей прямо к пирамидам. Мы объясняли это логистикой: баржи с камнем. Но…
– Вода тоже часть настройки, – подтвердил Хранитель. – Под плато течёт линза пресной влаги. Камень, вода и пустота – три слагаемых резонатора, и каждое из них должно быть на своём месте. Ты думал, что мы строили дороги и порты для блоков? Для блоков достаточно было бы катков и санных путей. Нам нужен был Нил – река, из которой питаются поля, камни и сам источник. Не случайно этот народ называет её отцом всего живого.
– А колодец, – медленно проговорил Мохов, и сам удивился, как ровно прозвучал его голос. – Узкий ствол, прорубленный по естественной трещине, от Большой галереи до самого низа. Мерерука говорил, что вам запретили спрямлять его, хотя прямая шахта была бы куда удобнее. Я держал отвес над его устьем и видел, как нить дрожит в такт какому-то ритму, которому нет места в обычной физике. Там, в глубине, пустота, стены которой горячи на ощупь, хотя воздух вокруг холоден.
– Трещина – это нерв, – ответил Хранитель. – Не ствол, который прорубили они, а то, что он повторяет: разлом, возникший задолго до того, как на плато упала первая человеческая тень. Он уходит вниз гораздо глубже, чем способны достать ихние инструменты, и там, в толще скал, лежит то, что осталось от нашего первого Прибора. Когда-то мы собрали его здесь, на молодой, ещё остывающей земле, и именно он дал первое движение тому, что вы теперь называете жизнью. Он не умер вместе с нашим уходом. Такие вещи не умирают: они переходят в сон, в низкий, редкий, едва уловимый пульс, который вы слышите как гул, а чувствуете как тревогу. Мы построили над ним эти горы не для того, чтобы запереть его, а для того, чтобы он мог говорить. И чтобы мы могли его услышать.
– Значит, пирамида – не только передатчик, но и приёмник, – догадался Мохов. – Она слушает его так же, как он слушает её.
– Они узнают друг друга, как два голоса одного хора, – подтвердил Хранитель. – Когда резонатор настроен верно, камень поёт ту же ноту, что и глубина. В такие часы над восточным краем плато, ты видел, поднимается свечение: избыток, который сооружение не успевает вобрать. Для вас это чудо. Для нас – признак того, что работа идёт правильно.
Мохов вспомнил зеленоватые сполохи над горизонтом, жёлтые и золотые кристаллы-накопители, бронзовые сосуды на дворе Меры, неспешно пульсирующие в такт чему-то далёкому, и вдруг, с запоздалым, почти болезненным озарением, осознал, что всё это время наблюдал не десятки разрозненных чудес, а единое тело – огромный организм, чьи жилы тянулись от медных полос под малыми пирамидами до самой нижней точки разлома, и что каждый из людей, строивших это тело, вплоть до последнего носильщика, был не более чем клеткой в его ткани.
Хранитель замолчал, а Мохов, в чьей голове наконец сложились разрозненные детали головоломки – колодец, гул, свечение, кристаллы-накопители, три малые пирамиды, соединённые с большой, как лодки с канатом, – почувствовал нечто вроде тяжёлого, холодного облегчения. Он, наконец, понял, на что смотрел все эти месяцы, и это понимание не принесло ни радости, ни гордости, а лишь острую, режущую ясность того, насколько огромна машина, в чьё сердце он оказался вовлечён.
– Но ведь это ещё не всё, – сказал он. – Это механизм. А кто его построил? И зачем… зачем нужен был я?
IX
– Теперь ты задаёшь верные вопросы, – отозвался Хранитель, и в голосе его не было ни одобрения, ни насмешки, лишь холодное, бесстрастное признание факта. – Я отвечу и на этот. Но слов здесь мало. Ты не поймёшь, если я просто скажу, потому что твой разум устроен так, что слова для него – всего лишь тени предметов. Ты должен увидеть.
Мохов хотел возразить, но в этот миг Хранитель сделал шаг и положил руку – те самые длинные, шестипалые пальцы – ему на лоб.
– Закрой глаза. И не бойся. Ты не умрёшь.
Мир сложился снова, но на этот раз иначе: не как лист, перегнутый пополам, а как свиток, который начали разматывать назад, с самого конца, всё дальше, всё быстрее. Пустыня, звёзды, ночной ветер, камень под ногами – всё растворилось, и вместо них возникло нечто, что он потом, никогда не мог описать связно, потому что в любом человеческом языке не нашлось бы подходящих слов.
Он стоял – или ему казалось, что стоял, – на краю огромной, залитой багровым светом равнины, над которой висело небо цвета старой меди. Солнце, бледное и тусклое, как угасающий уголь, слабо светило сквозь густую дымку, а рядом с ним, огромная, пугающе близкая, нависала над горизонтом Луна – не та далёкая серебряная монета, что он знал, а исполинский, в десятки раз больший по видимому размеру, изрытый шрамами шар, до которого, казалось, можно было дотянуться рукой. Земля под ногами дрожала: где-то неподалёку клокотали вулканы, вышвыривая в красное небо клубы дыма и раскалённой лавы, море бурлило и дымилось у неровного, чёрного, как обсидиан, берега, воздух был тяжёл, ядовит, пахнул серой и горячим металлом.
– Мир, каким он был четыре с половиной миллиарда лет назад, – прозвучал в самой его голове голос Хранителя, лишённый теперь привычной сухости,– огромный и ровный, как сама вечность. – Не оглядывайся на то, что ты называешь временем. Для тех, кто стоял здесь, оно ещё не имело значения. День длился всего несколько часов. Луна только что отделилась от планеты после удара, о котором вы помните лишь по расчётам. Море кипело. Жизни не было – ни в воде, ни в камне, ни в воздухе.
И в этот момент Нил увидел ИХ.
X
Они спускались с неба не на огненных колесницах, как будущие поколения станут рисовать на стенах храмов, а тихо, почти незаметно, словно холодные, прозрачные капли, и опускались на чёрную, дымящуюся землю, не оставляя на ней следов. Высокие – выше любого человека, которого он видел, – с вытянутыми головами, тонкими, как у цапель, шеями и непомерно длинными руками, на каждой из которых было по шесть узловатых пальцев, движущихся с плавной, нечеловеческой точностью. Они не носили одежд, и кожа их, бледная, чуть светящаяся, как перламутр, отражала багровый свет неба, не меняя цвета.
"Хранители", – понял он, но слово это, сколько он ни искал, не вмещало и сотой доли увиденного: это были не слуги, не стражи, а нечто бесконечно более древнее, существа, видевшие рождение звёзд и вымершие миры, пришедшие сюда не завоёвывать и не грабить, а делать то, ради чего были созданы – сеять.
Он видел, как они склонялись над тёплыми лужами у подножия вулканов, где в кипящей воде плавали хлопья минералов, как нежными, почти ласковыми касаниями длинных пальцев смешивали в ладонях капли жира, соли и металла, как закручивали эти смеси в крохотные пузырьки, которые вспыхивали на мгновение внутренним светом и либо гасли, либо – об этом он понял спустя мгновения – начинали делиться. Много раз. Миллионы раз. Тысячи неудач, тысячи крошечных искр, угасавших на глазах, и среди них – одна, потом другая, потом десять, которые, вдруг получив способность копировать себя, начинали жить.
Он понимал, не зная откуда, что видит то, что его собственные учёные называли "гипотезой первичного бульона", "мира РНК", "гидротермальных источников", и что каждая из этих гипотез была лишь слепым прикосновением к краешку огромного слоя. Всё это – и вулканы, и горячие лужи, и жирные капли – не было случайностью. Это была работа.
XI
Эпохи пролетали перед его внутренним взором, как кадры ускоренной киноленты. Бурая вода, затянутая тонкими плёнками, на которых мерцали первые колонии живых существ, неотличимых от слизи. Тёплые мелководья, где слоистые, как пирожные, холмики стромаколитов медленно, год за годом, поднимались из глубины. Он видел, как крохотные зелёные клетки, чьи потомки подарят миру кислород, жадно пили солнечный свет и выделяли газ, который для всего, что жило до них, был смертельным ядом, и как мир умирал, задыхаясь, а потом, на пепелище, поднимался вновь – другим. Он видел планету, закованную в лёд от полюса до полюса, белую, как яичная скорлупа, и тонкие трещины, сквозь которые пробивалась тёплая вода и жизнь, упрямо цеплявшаяся за существование.
И всё это время рядом были они: высокие, молчаливые, внимательные. Они не вмешивались. Они наблюдали, измеряли, делали записи на чём-то, что не было ни камнем, ни глиной, ни металлом. Иногда один из них склонялся к воде и касался её поверхности кончиком пальца, как садовник, трогающий росток, но чаще просто стояли, и в этой неподвижности Мохов ощутил невыразимую, нечеловеческую тоску существ, смотревших на своё творение и знавших, что рано или поздно оно перерастёт их.
– Вы… создали всё это? – выдавил он, не открывая глаз, и голос его, лишённый плоти, прозвучал в пустоте как шёпот. – Жизнь? Первую клетку?
– Мы запустили её, – поправил голос. – Как вы запускаете огонь, не используя дров. Всё остальное – планета и время. Мы стояли у источника жизни на этой земле до того, как она зародилась. Мы не изобретали бабочек, рыб или птиц. Мы лишь дали начало цепочке, а затем следили за тем, куда она поползёт. Иногда мы убирали с пути слишком опасные ветви. Чаще – просто смотрели.
Перед ним проплыли моря, кишащие диковинными, ни на что не похожими существами с панцирями и хоботами, потом – выходцы на сушу, тяжёлые, неуклюжие, потом – леса папоротников выше любой пирамиды, исполинские ящеры, топчущие землю, и чёрная, огненная точка, пронзающая небо над тем, что позже назовут Юкатаном. Хранители наблюдали и за этим: не отвернулись, не протянули руки, не попытались изменить. "Это не наша работа", – донёсся до него обрывок мысли, и в этом отказе вмешиваться было больше милосердия и больше жестокости, чем в любом человеческом божестве.
XII
Картина сменилась, теперь потекла медленнее, почти осязаемо. Он стоял на краю саванны, где высокая трава клонилась под горячим ветром, а над горизонтом вставало огромное, уже привычное, солнце – то самое солнце, что палило над Нилом, над пирамидами, над его временем. Вдали, у подножия невысокого холма, у озера с зеленоватой водой, двигались стаи существ, отдалённо напоминавших людей: коренастые, покрытые шерстью, с покатыми лбами и сильными, толстыми пальцами. Они собирали корни, дрались за добычу, прятались от хищников в ночных кронах деревьев, и в их глазах, диких и настороженных, ещё не было того, что делает существо человеком.
Но Хранители были здесь. Их стало меньше, они выглядели усталыми и осторожными, как путники, дошедшие до конца долгой дороги. Один из них – он был выше остальных, и, как показалось Мохову, в движениях его читалась особая, величавая плавность – склонился над неглубокой чашей из блестящего, словно ртутного, материала, в которой переливалась густая, как мёд, жидкость, и позволил упасть из неё капле – похожей на тонкую, светящуюся, словно нить жемчуга света. Нить повисла в жидкости, свернулась в спираль, и спираль эта, дрогнув, начала разворачиваться, соединяясь с другой, иной, взятой у существа, лежащего рядом на каменном ложе, – одной из тех покрытых шерстью самок, спавшей глубоким, мертвенным сном.
– Вот так, – прозвучал голос, ставший почти шёпотом. – Из своего собственного рода мы взяли нить и вплели её в нить этого мира. Не для того, чтобы создать себе слуг. Мы не умеем долго жить в одиночестве и не умеем уходить, не оставив после себя наследников. Мы хотели, чтобы жизнь, которую мы зажгли, однажды смогла посмотреть на небо и спросить: откуда я?
Он понял с той мучительной ясностью, какую приносят только предельные откровения, что видит рождение собственного вида. Из чаши, спустя много дней, на руки Хранителю лёг крохотный, красный, сморщенный комочек – существо с двумя руками, пятью пальцами на каждой, с гладкой кожей и тёмными, ещё не открывшимися глазами. Новорождённый вздохнул, закричал тонко и пронзительно, и в этом крике было что-то, от чего Мохов, даже не имея тела, ощутил, как у него перехватило горло: впервые за четыре миллиарда лет Земля услышала голос, который не был голосом зверя, ветра или воды.
– Шестой палец мы оставили в своей крови, – продолжал голос, пока Хранитель бережно укладывал младенца в плетёную колыбель. – Чтобы вы не были слишком похожи на нас: чужая планета не принимает чужих форм. Но изредка он возвращается. В ваших детях. И вы обрезаете его при рождении, называя пороком. Вы не знаете, что носите в себе знак свыше.
Мохов, в чьём сознании вспыхнуло внезапное воспоминание, – об университетском учебнике, где мельком упоминалось, что у человека двадцать три пары хромосом, а у всех остальных человекообразных обезьян – двадцать четыре, и что вторая человеческая хромосома представляет собой результат слияния двух, срастившихся когда-то в единое целое, оставив на месте шва тонкий, едва заметный рубец, – выдохнул, и дыхание его дрогнуло:
– Место сшивки… Так вот что это.
– Это не единственный шов, – отозвался голос. – Но самый заметный. Вы нашли его сами, не понимая, что нашли.
XIII
Свиток времени вновь свернулся, мир качнулся, потемнел и растворился в блёклом, предрассветном сумраке. Ветер ударил ему в лицо, камень под коленями снова оказался шершавым и холодным, а в ушах, постепенно возвращаясь из невероятной дали, зазвучал привычный гул, тот самый, что поднимался из глубины плато. Он понял, что стоит на коленях на вершине недостроенной пирамиды, судорожно вцепившись пальцами в щербатый край блока, а по щекам его, не стесняясь, текут слёзы, которых он не заметил.
Хранитель стоял рядом, всё такой же прямой, неподвижный, но в его лице, повёрнутом к востоку, где небо уже начинало медленно разгораться бледной, розовато-золотистой полосой, было что-то, чего Мохов прежде не замечал: не торжество, не холодное превосходство, а нечто, что он при других обстоятельствах назвал бы тоской по давно утраченному дому.
– Теперь ты знаешь, – произнёс Хранитель. – Не всё. Но достаточно, чтобы понять, насколько ничтожно то, что вы называете знанием. Ты, учёный, привык измерять время тысячелетиями: пять тысяч лет письменности, сто тысяч лет вида, миллион лет рода. Для нас это мгновения между двумя ударами сердца. Ваши университеты, ваши библиотеки, ваши теории – шорох крыльев мотылька, который кружится вокруг пламени и воображает, что объясняет огонь.
Мохов, вытирая лицо тыльной стороной ладони, не нашёл, что ответить. Что-то в нём надломилось и в то же время, как ни странно, освободилось: он вдруг почувствовал, как отступил, потерял власть тот панический, липкий страх, что преследовал его все эти месяцы, – страх перед непознаваемым, перед чужой, всемогущей волей. Рядом с тем, что он увидел, и воля Хранителей, и сам Египет, и даже собственная его жизнь казались лишь краткими эпизодами одной бесконечной, величественной и безжалостной истории.
– Я думал, что хочу вернуться домой, – тихо проговорил он, не глядя на собеседника. – Что нужно лишь найти способ. Сейчас мне кажется… я даже не знаю, есть ли у меня этот дом. Есть ли хоть что-то, к чему можно вернуться, если всё, что я знал о прошлом, – ложь.
– Не ложь, – отозвался Хранитель. – Неполнота. Это разные вещи. Ваша наука правдива в тех пределах, в которых она смотрит. Ей лишь не хватает расстояния.
Нил поднялся, пошатнулся, ухватился рукой за козлы. В груди его, поверх усталости, потрясения и горечи, медленно, упрямо вставал тот самый вопрос, ради которого он решил потребовать ответа при первой же встрече, и теперь, когда эта встреча состоялась, он не мог отступить.
– В погребальной камере готовят нишу на двоих, – произнёс он, глядя Хранителю прямо в глаза. – Двойной набор утвари. Двойное ложе. Я не слепой. Вскрывая саркофаг в две тысячи двадцать шестом, я видел одного, а не двух. Кто должен упокоиться в этой камере? Это я? Ты уже говорил, что путь домой лежит через то, что будет погребено внутри. Я хочу знать, не является ли этот путь моим концом.
Хранитель долго не отвечал. На востоке, над самым краем пустыни, разгоралась заря, и первые лучи, пробежав по куполам далёких дюн, заставили вспыхнуть бронзовым светом полированные грани нижних ярусов пирамиды. Где-то внизу, у подножия, глухо ударил барабан, возвещая начало нового рабочего дня, и его гулкий, тяжёлый звук поплыл над плато, смешиваясь с гулом из недр.
– Ты спросил, – произнёс наконец Хранитель, и голос его, ровный и лишённый привычной насмешки, прозвучал как приговор, смягчённый только усталостью, – как смертный, который хочет знать, умрёт ли он. Но это не тот вопрос, который ты должен задавать. Ты видел, что делает время с теми, кто пытается считать его прямым. Круг не замыкается там, где ты его ищешь. Отвечу лишь одно: ты не первый, кто стоял на этом камне и смотрел на этот рассвет. И, возможно, не последний.
Он поднял посох и слегка коснулся им плеча Мохова. Мир снова качнулся, но на этот раз мягче, почти ласково.
– Тебя хватятся, – донёсся откуда-то издалека его голос. – Отдохни. Но помни: то, что гудит под этим плато, – не гробница, не машина и не божество. Это колыбель. И она всё ещё качается.
Последнее, что он увидел, прежде чем свет ударил в глаза, был узкий, зеленовато-золотой мазок на горизонте, медленно тающий в разгоравшемся небе, – и ему показалось, что в этот миг огромный камень под его ногами, всё ещё хранивший тепло минувшего дня, вздохнул – глубоко, неторопливо, как спящий, которому наконец приснилось, что его позвали по имени.
Он очнулся на жёстком тюфяке в тесном бараке, под монотонное, надрывное сопение Мериры и привычный, глухой голос надсмотрщика, обходившего ряды с деревянной колотушкой. Лучи рассвета уже пробивались сквозь щели в плетёной стене, золотыми полосами ложась на земляной пол. Рядом, на соседней циновке, сидел Кемау, молча протягивая ему плошку с водой, и в его тёмных, глубоко посаженных глазах, обращённых к Мохову, стояло такое спокойное, такое всезнающее выражение, что Нил впервые за много недель не смог бы сказать, чьими глазами тот на него смотрит – нубийца или кого-то другого.




























