444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Верес » Зодчие вечности (СИ) » Текст книги (страница 10)
Зодчие вечности (СИ)
  • Текст добавлен: 7 октября 2026, 19:30

Текст книги "Зодчие вечности (СИ)"


Автор книги: Александр Верес



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)

XIII

– Видишь, чужеземец, – произнёс сопровождавший его писец, пожилой, немногословный человек по имени Небмаат, пока они шли вдоль ещё не достроенных стен храма, – то, чему учат жрецы простой народ, и то, что знают об истинном устройстве мира сами жрецы, – это не одно и то же. Народу нужна вера в благосклонность богини, чтобы трудиться в поле с лёгким сердцем. А тем, кто правит страной, нужно точное знание, чтобы страна эта не голодала. Оба этих знания уживаются в одном и том же доме, под одной и той же крышей, – просто не всякому дано видеть их вместе.

Слова эти, произнесённые с той же обыденной непринуждённостью, с какой прежде говорили с ним Мерерука и Каэмджедет, легли в сознании Мохова последним, завершающим штрихом к картине, складывавшейся в нём на протяжении последних недель: он видел теперь перед собой не примитивную, суеверную цивилизацию, какой её нередко представляли поверхностные, снисходительные описания в учебниках его собственной эпохи, а сложную, многоуровневую систему знания, в которой религиозный, мифологический язык служил внешней, доступной простому народу оболочкой для куда более рационального, куда более практического содержания, – содержания, доступ к которому имели лишь немногие посвящённые, действовавшие, в свою очередь, по указаниям тех, чья собственная природа оставалась недоступной пониманию даже самого посвящённого из земных жрецов.

XIV

Прежде чем покинуть южный участок, Мохов успел ещё застать – уже мельком, во время короткого перехода между храмом Стража и главным пандусом, – работы совсем иного, куда более скромного по масштабу свойства, которые тем не менее поразили его не меньше исполинских гранитных блоков: три небольшие, много ниже основной пирамиды, но безукоризненно повторяющие её пропорции постройки, поднимавшиеся ровной чередой вдоль восточной грани.

– Дома вечности для цариц, – пояснил ему провожатый, молодой писец по имени Санефер, приставленный к нему на время обратного пути, – три сестры-пирамиды для трёх избранных жён владыки. Каждая – точное подобие великой, только меньше её во много раз, потому что и место жены, сколь бы почитаема она ни была при жизни, меньше места самого владыки в замысле мироздания.

Мохов, приглядевшись внимательнее к разметке, уже нанесённой охрой на выровненное под первый ряд кладки основание ближайшей из трёх построек, не мог не отметить про себя, с той же профессиональной цепкостью взгляда, что не раз выручала его на дворе Меры, поразительную математическую точность, с какой пропорции меньших пирамид были выведены из пропорций великой, – не приблизительное, а буквальное, вплоть до последнего локтя, подобие, требовавшее от строителей тех же самых вычислений уклона грани и объёма кладки, какими ежедневно занимался он сам под навесом Хемиуна, только применённых в ином, уменьшенном масштабе.

– Хранители велели, чтобы и здесь, под основанием каждой из них, прошли те же медные жилы, что и под великой пирамидой, – по слогам, будто взвешивая каждое слово, продолжал Санефер, понизив голос до едва различимого шёпота, – только жилы эти тоньше и короче, потому что и сила, что должна течь по ним, нужна меньшая. Говорят, что дома цариц – не просто малое подобие великого дома, а его продолжение, три малых сосуда, соединённых с одним великим, – так же, как три малые царские ладьи соединены канатом с одной большой, ведущей их вверх по реке.

Слова эти, произнесённые с той же самой обыденной, лишённой всякого удивления интонацией, с какой здесь вообще говорили о вещах, выходивших за пределы понимания простого работника, укрепили в Мохове догадку, крепнувшую в нём уже не первую неделю: весь исполинский комплекс построек, разворачивавшийся у подножия плато, – сама Великая пирамида, три меньшие пирамиды цариц, гранитный храм Стража, длинная, мощённая гладко пригнанными плитами дорога, ещё только начинавшая подниматься от берега давно обмелевшего рукава Нила к подножию главного сооружения, – представлял собой не набор отдельных, независимых друг от друга построек, а единую, взаимосвязанную систему, каждый элемент которой играл свою, тщательно отмеренную роль в замысле, чьи истинные масштабы и чьё истинное назначение оставались недоступны даже самым посвящённым из смертных строителей, трудившихся над его воплощением.

XV

Он возвращался на плато Гизы по истечении отведённых ему десяти дней с ощущением, что за это короткое время узнал о подлинном устройстве этого мира больше, чем за все предшествующие месяцы плена, – и вместе с тем с новым, ещё более острым чувством собственной незначительности перед лицом замысла, чьи истинные масштабы, судя по всему, простирались далеко за пределы одной-единственной пирамиды, одного-единственного плато, охватывая собой всю страну, а быть может, если верить намёкам Санху о неведомом народе, сходящем с небес, – и не только её одну.

Зеленоватое свечение и далёкий гул продолжали настигать его время от времени и по возвращении – то во время ночного дежурства у костра, то в редкие минуты одиночества на пути между двором Меры и стройкой, – и с каждым новым появлением этих загадочных знамений он всё отчётливее понимал, что все увиденные им за последние месяцы чудеса: и электрохимический распил, и литой камень, и резонансное облегчение гранитных глыб, и даже само тело древнего Стража с его новым, ещё вырезаемым лицом, – были лишь отдельными, доступными его непосредственному наблюдению фрагментами чего-то неизмеримо большего, чему предстояло, как он теперь всё яснее осознавал, обрести своё завершение – или, быть может, лишь новое начало – в глубине возводимой на его глазах Великой пирамиды.

Он не знал ещё в те дни, что очень скоро ему предстоит увидеть это скрытое устройство мира с совершенно неожиданной, куда более торжественной и оттого не менее пугающей стороны – стороны царского двора, куда его, простого пленного чужеземца, не занимавшего в здешней иерархии решительно никакого места, вот-вот призовут по причине, которую он поймёт лишь много позже, когда будет уже слишком поздно отказываться от оказанной ему чести.

Последним, что он унёс с собой с южного участка плато, была короткая, брошенная будто невзначай фраза Санху, произнесённая на прощание у подножия строительных лесов, – фраза, которая тогда показалась ему лишь очередным, ничего не значащим напутствием старого мастера, но которой предстояло всплыть в его памяти уже очень скоро, при обстоятельствах, куда более торжественных и куда более пугающих, чем скромный двор камнерезов южного участка.

– Скоро большой праздник, чужеземец, – сказал он, вытирая со лба пот тыльной стороной покрытой известковой пылью ладони. – Владыка выйдет к народу через Окно явлений, и щедрость его прольётся на многих, кто верно служил ему в этом году. Смотри, не удивляйся, если однажды и тебя позовут туда, куда зовут немногих, – здесь, на этой стройке, потому что ничего не происходит без воли тех, кто стоит выше самого владыки.

Глава 10. Окно явлений

I

Слова Санху сбылись раньше, чем Мохов успел о них забыть. Не прошло и недели после его возвращения на плато, как размеренный, изматывающий ритм стройки – тот самый ритм, к которому он успел притерпеться настолько, что перестал замечать его тяжесть, – начал стремительно меняться, уступая место лихорадочной, охватившей весь рабочий посёлок суете приготовлений: с барж, одна за другой причаливавших к деревянной пристани у подножия плато, сгружали не камень и, не лес, как обычно, а тюки тонкого полотна, амфоры с вином и маслом, клетки с домашней птицей, корзины со свежими финиками и гранатами, – надсмотрщики, ещё вчера покрикивавшие на партии тягловых работников с обычной, будничной суровостью, теперь то и дело отвлекались от своих обязанностей, чтобы обменяться друг с другом взбудораженными, полными предвкушения репликами о приближающемся празднике.

– Праздник Опет в этом году владыка отмечает здесь, у пирамиды, а не в Оне, – пояснил ему Мерерука, застав Мохова однажды утром за разглядыванием этой суеты с нескрываемым любопытством. – Он желает лично видеть, как продвигается его Дом Вечности, и заодно одарить милостью тех, кто верно служил ему в минувшем году. Хемиун велел мне сказать тебе: готовься, тебя тоже позовут к Окну явлений.

Нил замер, не сразу найдя в себе силы осмыслить услышанное во всей его ошеломляющей неожиданности.

– Меня? – переспросил он, стараясь, чтобы голос его не выдал того смятения, что тут же поднялось где-то в груди. – Пленного раба, чужеземца?

– Хранитель распорядился, – коротко ответил Мерерука, и по тому, как он произнёс эти два слова, не глядя Нилу в глаза, стало ясно, что сам он не видит в этом распоряжении никакой логики, доступной его собственному, чисто человеческому разумению, но и не считает нужным её оспаривать.

II

Дни, оставшиеся до праздника, слились для Мохова в череду лихорадочных, но по-своему отрадных приготовлений – отрадных потому, что впервые за минувшие месяцы плена с ним обошлись не как с бессловесным инструментом чужого замысла, а хотя бы отчасти как с человеком, чьё появление перед царскими очами требовало определённой заботы о его внешнем облике. Небетка, тот самый распорядитель, что встречал его в первое утро службы у Пенну, лично проследил за тем, чтобы Мохову выдали новый, не изношенный ещё схенти из беленого полотна – куда более тонкой выделки, чем то грубое рубище, в котором он проходил все минувшие месяцы, которое ему выдали вскоре заместо его чудны́х для этого времени бридж.

Цирюльник, приставленный к писцам Хемиуна, сбрил ему бороду и остатки отросших за это время волос под корень, оставив голову такой же гладкой, как у большинства мужчин этой эпохи, к виду которых Мохов, признаться, до сих пор не успел до конца привыкнуть в зеркале начищенной бронзы.

Он спрашивал себя снова и снова, чем заслужил подобную честь, – спрашивал не из ложной скромности, а из вполне обоснованного, въевшегося за минувшие месяцы страха перед любым необъяснимым поворотом собственной судьбы в этом мире, – но ни Мерерука, ни Пенну, ни даже сам Хемиун, к которому он в конце концов набрался смелости обратиться напрямую с этим вопросом, не смогли или не пожелали дать ему сколько-нибудь внятного объяснения.

– Мне сказали привести к Окну явлений писца-чужеземца, отличившегося в расчётах для гранитного храма Стража, – сухо ответил Хемиун, не отрываясь от очередного свитка папируса. – Я передаю распоряжение, а не объясняю его происхождение. Радуйся оказанной чести и не порти её лишними вопросами.

III

Праздничный день начался задолго до восхода солнца – с того самого часа, когда весь рабочий посёлок, обычно погружённый в предрассветной мгле в сонную, едва пробуждающуюся суету, взорвался вдруг барабанным боем, доносившимся со стороны дворцового комплекса, и разноголосым пением женщин, шедших навстречу восходящему солнцу с систрами и опахалами из страусовых перьев в руках. Мохова, наравне с прочими немногочисленными счастливцами, удостоенными в этом году царской милости, провели через боковые ворота в тот самый внутренний двор дворца, куда он так прежде пытался попасть, – просторное, выложенное гладкими известняковыми плитами пространство, окружённое с трёх сторон крытыми колоннадами, а с четвёртой обращённое к невысокому, но богато украшенному балкону, выступавшему из массивной, ослепительно белой стены главного дворцового здания.

Балкон этот, как он узнал от стоявшего рядом с ним в толпе ожидающих чиновника, и назывался Окном явлений, – местом, откуда владыка обеих земель обыкновенно являлся собравшемуся во дворе народу в самые торжественные дни года, недоступный ни для чьего иного взгляда в обычные будни. Мохов, разглядывая резные, покрытые позолотой перила балкона, ещё пустого в эти предрассветные минуты, невольно поймал себя на мысли, насколько причудливо это зрелище перекликалось с известными ему по собственной эпохе музейными реконструкциями подобных дворцовых церемоний, – реконструкциями, основанными по большей части на куда более поздних, новоегипетских изображениях из Амарны и Фив, но, судя по всему, восходившими к традиции, уже вполне сложившейся здесь, при дворе Хуфу, за много веков до того, как эта традиция будет впервые запечатлена в камне для потомков.

IV

Двор постепенно заполнялся людьми – не тысячами простых работников со стройки, каких Мохов ожидал увидеть, а куда более узким, тщательно отобранным собранием придворных, военачальников, чиновников и жрецов, чьи одеяния поражали его глаз, привыкший за минувшие месяцы к однообразной, грубой простоте рабочего схенти, разнообразием тканей и украшений: тончайшее, почти прозрачное полотно плиссированных юбок и накидок, широкие воротники-усехи, унизанные бусинами из сердолика, бирюзы и лазурита, массивные браслеты и подвески в форме священных скарабеев и соколов. Военачальники стояли отдельной, подчёркнуто строгой группой у самого края двора, облачённые в короткие кожаные передники поверх льняных схенти, с боевыми топориками у пояса, – какие были скорее церемониальными, чем боевыми, судя по тонкости чеканки на их бронзовых лезвиях; жрецы, напротив, держались ближе к колоннаде, в длинных, до самых щиколоток, белых одеяниях, с обритыми, как и полагалось их сану, головами и коротко подстриженными леопардовыми шкурами, наброшенными через плечо у старших из них.

Мохов, затерявшийся среди немногочисленной группы отличившихся ремесленников и низших чиновников, к которой его определили стоять, наблюдал за этим собранием с тем же самым, знакомым ему по прежней профессии чувством исследователя, впервые получившего доступ к бесценному, недоступному прежде источнику, – и мысленно отмечал про себя каждую деталь, каждую подробность, какую только успевал уловить его намётанный за годы археологической практики взгляд, будто готовясь к докладу перед коллегами, которого, как он прекрасно понимал, ему уже никогда не суждено будет прочитать.

V

Первый удар в большой, обтянутый кожей барабан возвестил о появлении владыки – и толпа во дворе, до того негромко переговаривавшаяся в предрассветных сумерках, разом смолкла, склонившись в глубоком, почти касавшемся земли поклоне, какого Мохов прежде не видел ни разу за все месяцы своего плена, даже в присутствии самого Хемиуна.

Хуфу появился на балконе в сопровождении двух слуг, несших над его головой опахала из страусовых перьев на длинных золочёных древках, – невысокий, но крепко сложенный мужчина, которому, по прикидкам Мохова, было никак не больше сорока пяти лет, с тем же самым, знакомым ему по единственному сохранившемуся до его эпохи крошечному, вырезанному из слоновой кости изваянию, острым, чуть надменным профилем и тяжёлым, властным взглядом человека, для которого повиновение окружающих было столь же естественным, как дыхание. Он был облачён в короткий, туго накрахмаленный схенти безупречной белизны, поверх которого лежал широкий, богато расшитый золотыми пластинами и самоцветами воротник-усех, а на голове его вместо привычной по позднейшим изображениям двойной короны красовался полосатый платок-немес синего с золотом плетения, увенчанный поднявшейся над лбом золотой змеёй-уреем, – Нил, вглядываясь в это украшение, не мог отделаться от мысли о явном сходстве этого убора с тем самым немесом, что заканчивали в эти самые дни вырезать на голове Стража южного участка.

VI

Рядом с владыкой, чуть позади и левее, встала женщина, представленная стоявшим неподалёку глашатаем как великая царская супруга Мерититес, – стройная, увешанная украшениями женщина неопределённого, но явно не юного возраста, в длинном, облегающем платье-калазирис из тончайшего, почти прозрачного полотна, с высоким головным убором в форме коршуна, чьи распростёртые золотые крылья обрамляли её лицо с обеих сторон, спускаясь на плечи. Мохов невольно отметил про себя ту же самую, знакомую ему уже по фигуре самого Хемиуна особенность телосложения знатных египтян этой эпохи – не худобу, а, напротив, ту умеренную, ухоженную полноту, что считалась здесь не как изъян, а как знак принадлежности к сословию, не ведавшему тяжкого физического труда, – и в то же время не мог не заметить и подлинного, не наигранного достоинства, с каким царица держалась подле супруга, отвечая коротким, но исполненным царственной приветливости кивком на приветствия наиболее знатных из собравшихся во дворе вельмож.

За царской четой, чуть поодаль, выстроилась охрана – рослые, отобранные, судя по всему, по одному лишь физическому сложению нубийские и ливийские наёмники в леопардовых накидках, с длинными копьями и щитами из бычьей кожи, – а у самых перил балкона, готовые в любой момент подать владыке нужный предмет, застыли двое царских слуг с большими плетёными подносами, на которых, укрытые лёгкой тканью, покоились приготовленные для раздачи дары.

VII

Церемония началась с того, что глашатай, выступив вперёд, зычным голосом принялся называть имена и заслуги первых из удостоенных царской милости – начальника пограничной стражи, отличившегося при отражении набега ливийских кочевников на западные рубежи страны; двух сборщиков податей из дельты, обеспечивших в минувший год небывало щедрый урожай зерна для царских житниц; жреца-астронома из храма в Оне, чьи расчёты позволили заблаговременно предугадать необычайно высокий разлив Нила.

Каждому из названных Хуфу лично – или, чаще, по короткому знаку слуге, стоявшему при подносах, – вручал награду, соответствующую его заслугам и положению: начальнику стражи досталось массивное золотое ожерелье-гривна, тяжёлое, соединённое между собой пластинами, облегавшее шею, – то самое украшение, что, как позже пояснил Мохову стоявший рядом чиновник, называлось здесь "шебиу" и присуждалось исключительно за выдающуюся, засвидетельствованную самим владыкой доблесть; сборщики податей получили по паре золотых кубков тонкой чеканки, украшенных изображениями колосьев и цветов лотоса; жрецу-астроному досталась небольшая, но искусно исполненная золотая статуэтка бога Тота в облике павиана.

Нил, наблюдая за этой процедурой со стороны, не мог не отметить, с какой торжественной, отработанной годами точностью выстраивался весь ритуал: Хуфу произносил каждый раз короткую, но звучную формулу – "Ты послужил Обеим Землям верно, и рука моя не забудет твоей службы", – после чего названный по имени вельможа опускался на одно колено, принимая дар обеими руками с тем же самым выражением почти религиозного трепета, с каким верующий его собственной эпохи мог бы принимать благословение.

VIII

Особое оживление в толпе вызвало появление перед балконом двух военачальников, отличившихся, по словам глашатая, в подавлении мятежа кочевых племён на границе с Синаем, – обоим, помимо золотых гривен-шебиу, были вручены украшения куда более редкого, куда более почётного рода: маленькие, тонко отлитые из чистого золота фигурки мух, нанизанные по три на золотую цепочку.

– Мухи храбрости, – прошептал Мохову на ухо всё тот же разговорчивый чиновник, заметив его недоумённый взгляд. – Так владыка отмечает тех, кто проявил в бою стойкость и упрямство, не отступающее ни перед какой опасностью, – как муха, что возвращается снова и снова, сколько бы её ни отгоняли. Награда эта редка даже среди военачальников, а уж среди строителей и вовсе почти неслыханна.

Не менее занимало Мохова и то, что среди удостоенных милости оказались в этот день и несколько представителей его собственного, строительного ремесла: старший мастер-камнерез с дальней каменоломни в Туре, чья партия сумела на месяц раньше срока поставить необходимую для облицовки известняковую квоту; начальник партии носильщиков, обеспечивший бесперебойную доставку продовольствия на плато в самые тяжёлые, засушливые месяцы года, – и, наконец, к глубочайшему изумлению самого Мохова, сам Хемиун, приблизившийся к балкону с той же тяжеловесной, исполненной достоинства неторопливостью, с какой прежде разговаривал с ним под навесом своего шатра.

IX

– Хемиун, сын Нефермаат, начальник всех работ владыки, зодчий Дома Вечности, – провозгласил глашатай, и в голосе его прозвучала нотка почтения, какой не удостаивался прежде ни один из названных до того вельмож. – Под его рукой Дом Вечности поднялся в этом году выше, чем поднимался за все прежние годы вместе взятые, не уступив в точности ни на волос замыслу богов.

Хуфу, глядя на своего двоюродного брата сверху вниз с тем выражением, в котором смешивались царственная снисходительность и неподдельная, не сдерживаемая этикетом теплота родственной привязанности, лично снял с подноса и надел на шею Хемиуна не одну, а сразу две золотые гривны-шебиу, – жест, вызвавший в толпе сдержанный, но отчётливо слышимый гул одобрения, – и произнёс, чуть повысив голос, чтобы слова его донеслись до самых дальних рядов собравшихся:

– Рука твоя строит для меня дом, что переживёт саму память о смертных владыках, брат мой. Пусть же и рука твоя не узнает недостатка в золоте до конца твоих дней.

X

Именно в этот момент, когда всеобщее внимание было целиком приковано к торжественной сцене награждения главного зодчего, Мохов, окинув взглядом колоннаду позади балкона, впервые за всё утро заметил то, что заставило его похолодеть куда сильнее, чем сам факт собственного, необъяснимого присутствия на этой церемонии: у самой стены, в тени колонн, там, где взгляд большинства собравшихся во дворе людей попросту скользил мимо, не задерживаясь, стояли, недвижимые, будто изваяния, три фигуры в некрашеных, лишённых украшений белых одеяниях – фигуры, чьи гладко выбритые головы и бесстрастные, лишённые возраста лица он узнал бы теперь, после стольких месяцев вынужденного знакомства, из тысячи прочих.

Хранители – если то было подходящее слово для существ, чья истинная природа оставалась для него по-прежнему такой же непроницаемой загадкой, как и в первый день его плена, – стояли позади и чуть в стороне от самого владыки, подобно свите, чьё присутствие никто из собравшихся во дворе придворных, судя по всему, даже не находил нужным заметить, – но в руках у них, вместо привычных теперь Мохову посохов с навершием в виде переплетённых спиралей, покоились сейчас длинные нити крупных, отливающих глубокой, почти прозрачной зеленью бусин – то ли чётки, то ли своего рода молитвенные шнуры, каких он прежде не видел ни у одного из Хранителей на дворе Меры, но в самом материале которых, в этом характерном, будто светящемся изнутри нефритовом отливе, он безошибочно узнал тот же самый зеленоватый кристалл, что лежал среди инструментов Пенну в первое утро его новой службы.

Присматриваясь к этим фигурам с растущей, почти лихорадочной сосредоточенностью, стараясь ничем не выдать направления собственного взгляда среди плотно обступавшей его толпы придворных, – и чем дольше он наблюдал, тем отчётливее, тем неопровержимее становилось замеченное им прежде, ещё смутное подозрение: пальцы каждого из трёх Хранителей неспешно, но безостановочно перебирали бусины своих нефритовых чёток, – но делали это не хаотично, не в безотчётном, механическом ритме, каким обычно перебирает молитвенные бусины погружённый в благочестивое созерцание монах его собственной эпохи, а с точностью, до странности синхронной с каждым, даже самым незначительным поворотом происходившей перед ними церемонии.

Стоило глашатаю выкрикнуть очередное имя – и пальцы ближайшего к балкону Хранителя делали короткий, почти неуловимый рывок вдоль нити, будто отмечая некую отметку в невидимом простому глазу счёте; стоило Хуфу протянуть руку за очередной наградой – и все три Хранителя одновременно, словно связанные единой, неразрывной нитью внимания, на мгновение замирали, переставая перебирать бусины вовсе, – а затем, стоило церемонии продолжиться, возобновляли своё неспешное, размеренное движение с той же самой поразительной синхронностью.

Мохов, не в силах избавиться от этого наблюдения, чувствовал, как внутри у него нарастает то самое, уже знакомое ему по прежним встречам с Хранителями чувство холодного, парализующего осознания: перед ним разворачивалась не просто торжественная церемония царской щедрости, срежиссированная волей самого владыки Обеих Земель, а нечто куда более сложное, куда более многослойное, – спектакль, каждое действие которого, от первого удара барабана до последнего слова глашатая, было, судя по всему, тщательно выверено, размечено и, весьма вероятно, направлено незримой рукой тех самых существ, что стояли сейчас в тени колоннады, безучастно перебирая свои зеленоватые бусины, покуда сам Хуфу, восседавший на возвышении в блеске золота и власти, оставался, быть может, не более чем ещё одной, пусть и самой пышно убранной, фигурой в разыгрываемой ими партии.

XII

Церемония между тем близилась к своему завершению, и Нил, вновь переведя взгляд на балкон, услышал собственное имя – вернее, то приблизительное, исковерканное египетской фонетикой созвучие, каким здесь привыкли называть его самого, – произнесённое глашатаем с той же самой торжественной интонацией, что и имена прочих удостоенных милости.

– Чужеземец Нил, писец при доме зодчего Хемиуна, – провозгласил глашатай, и Мохов почувствовал, как под взглядами сотен собравшихся во дворе людей у него внезапно перехватило дыхание, – своим искусством в вычислении и черчении помог довершить расчёты гранитного храма Стража плато, чем заслужил милость владыки, невзирая на чужеземное своё происхождение.

Он шагнул вперёд, как учили его накануне Небетка и один из младших писцов, – коротким, но не заискивающим движением, – опустился на одно колено, на прохладные известняковые плиты двора, не смея поднять взгляда выше золочёных перил балкона. Хуфу, чуть склонившись вперёд, произнёс те же самые слова, что произносил уже не раз этим утром, – "Ты послужил Обеим Землям верно, и рука моя не забудет твоей службы", – но затем, вопреки заведённому порядку, задержался ещё на мгновение, вглядываясь в стоявшего перед ним на коленях чужеземца с тем же самым цепким, оценивающим любопытством, с каким прежде разглядывал его Хемиун в их первую встречу.

– Чужеземец, что чертит лучше моих собственных писцов, – произнёс он, обращаясь не столько к самому Мохову, сколько к стоявшему рядом Хемиуну, – занятная редкость для моего двора. Пусть получит кубок, достойный его умения, – и пусть после праздника явится ко мне для беседы. Хочу услышать из его собственных уст, откуда берутся подобные знания в стране, о которой мои писцы не слышали ни разу.

Слуга, повинуясь короткому знаку владыки, вложил в протянутые руки Мохова небольшой, но безупречно вычеканенный серебряный кубок с изображением идущего вдоль берега Нила ибиса, – и тот, поднимаясь с колен под нестройный, полный сдержанного удивления шёпот окружавших его придворных, чувствовал уже не радость от оказанной чести, а нарастающий, леденящий ужас перед тем, что должно было последовать: личную аудиенцию у самого владыки Обеих Земель, аудиенцию, к которой, как он теперь понимал со всей отчётливостью, привели его отнюдь не собственные заслуги, а незримая, направляющая рука тех, чьи зеленоватые чётки продолжали неспешно, безостановочно перебираться в тени дворцовой колоннады.

XIII

Аудиенция состоялась на третий день после праздника, в час, когда полуденный зной заставлял большинство обитателей дворца искать укрытия в прохладной тени внутренних покоев. Небетка, самолично сопроводивший его через анфиладу узких, украшенных росписями коридоров, остановился наконец у высоких, окованных начищенной медью дверей, у которых застыли навытяжку двое стражников с копьями, и произнёс коротко, почти беззвучно шевеля губами:

– Это тронный зал. Говори, только когда тебя спросят, не поднимай взгляда выше подножия трона без дозволения, и, чем бы ни закончилась беседа, не забудь, кому ты обязан честью в ней участвовать.

Двери распахнулись, и Мохов, переступив порог, оказался в пространстве, которое даже спустя месяцы, проведённые среди чудес и ужасов этого невозможного мира, заставило его на мгновение забыть о собственном, тщательно отрепетированном самообладании. Огромный, вытянутый в глубину зал, чьи стены, расписанные сценами царской охоты и торжественных шествий, терялись в полумраке под самым высоким, поддерживаемым рядами массивных, выкрашенных в пронзительно синий цвет колонн потолком, освещался лишь узкими полосами полуденного света, пробивавшегося сквозь высоко прорезанные в стенах световые проёмы, – и он, оглядывая эту величественную, застывшую в торжественном полумраке пустоту, не смог удержаться от невольной, будто вынырнувшей из самых глубин памяти мысли о голливудских фильмах его собственной, немыслимо далёкой уже эпохи – тех самых, полных нарочитой театральности декорациях гробниц и храмов, что он смотрел в своём времени, посмеиваясь про себя над их дешёвой, кинематографической пышностью, – и о том, насколько жалкой, насколько бледной пародией на подлинное величие момента оказывались теперь все эти воспоминания.

В дальнем конце зала, на невысоком, в несколько ступеней, возвышении, стоял трон – массивное, отделанное золотом и слоновой костью кресло с подлокотниками в форме львиных лап и высокой, увенчанной резным изображением сокола спинкой, – на троне этом, в куда более скромном, чем на празднике, но всё же исполненном достоинства облачении, восседал сам Хуфу, а по левую руку от него, на кресле пониже, – царица Мерититес, занятая, судя по неспешным движениям пальцев, перебиранием собственного, украшенного сердоликовыми бусинами ожерелья.

Но взгляд Мохова, скользнув по этой торжественной, по-своему предсказуемой картине, тут же остановился на фигуре, стоявшей чуть позади и левее трона, в той самой густой тени, что отбрасывала массивная колонна у самого возвышения, – фигуре в некрашеном белом одеянии, с гладко выбритой головой и неподвижным, лишённым какого-либо выражения лицом, в пальцах которой, сложенных перед собой, покоилась уже знакомая ему нить нефритовых чёток. Хранитель – тот же самый или один из его неотличимых двойников, Мохов не взялся бы теперь утверждать наверняка, – стоял безмолвно, не произнося ни слова на протяжении всей последовавшей аудиенции, но Нил, ловя редкие, направленные в его сторону взгляды этого существа, чувствовал с той же самой леденящей, не оставляющей места сомнению уверенностью, что охватывала его при каждой прежней встречей с Хранителями, – что это молчаливое, неподвижное присутствие было не просто церемониальной формальностью придворного этикета, а чем-то неизмеримо более весомым: что мысли самого владыки Обеих Земель, равно как и мысли восседавшей рядом с ним царицы, были в этот самый миг так же открыты, так же прозрачны для этого существа, как открытая книга, – и что любое слово, любое движение, каким Хуфу решил бы ответить на слова стоящего перед ним чужеземца, было, вероятно, уже предопределено задолго до того, как сам владыка успел бы облечь его в звучащую речь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю