444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Верес » Зодчие вечности (СИ) » Текст книги (страница 1)
Зодчие вечности (СИ)
  • Текст добавлен: 7 октября 2026, 19:30

Текст книги "Зодчие вечности (СИ)"


Автор книги: Александр Верес



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)

Александр Верес
Зодчие вечности

Глава 1. Мохов

“История сохранила имена фараонов.

Песок скрыл имена зодчих.

Но один человек узнал их тайну…”


I

Его звали Нил Игоревич Мохов, и с этим именем он не мог примириться уже лет двадцать восемь – с тех пор, как в первом классе учительница, зачитывая список по журналу, споткнулась на нём: “Нил” и переспросила: “Это что фамилия?” Класс рассмеялся, большинство детей даже не понимали над чем смеются, просто им было смешно, то каким тоном она выделила его имя. Родители, разумеется, ничего дурного в виду не имели, когда дали ему это имя: отец, Игорь Валентинович Мохов, сам был археологом-востоковедом, тридцать лет проработавшим в экспедициях от Дербента до Хорезма, а мать преподавала историю Древнего Востока в университете. Для них назвать сына в честь величайшей реки древности казалось не блажью, а данью – почти семейным ритуалом посвящения. Отец любил повторять, слегка захмелев на кухонных посиделках: “Нил – это имя с большим будущим”. Впрочем, до “большого будущего” было далеко, а уже сейчас его начали дразнить в школе “Нилушка– гнилушка” и “фараон”.

Поэтому к пятнадцати годам он выработал твёрдую привычку представляться иначе.

– Даня, – говорил он, протягивая руку, и первое время путался сам: называя себя разными именами: то Данил, то Даниил, о чём его на вступительных экзаменах, экзаменатор, разбирая почерк в анкете, спросил, как к нему всё таки обращаться? С тех пор так и повелось – он был Данил или Даниил Мохов, или просто Даня, для всех, кроме особо въедливых кадровиков, требовавших паспортные данные, и матери, которая до сих пор в сообщениях писала ему: “Нилушка, солнце моё”, чем вызывала у него внутренний протест, но ради неё он мирился с этим.

Внешне в свои неполные тридцать пять, он выглядел человеком, созданным для полевой работы, а не для кабинета: худощавый, жилистый, с обветренной кожей, которая после десяти лет раскопок в Средней Азии, на Кавказе и наконец на Ближнем Востоке приобрела ровный табачный оттенок вне зависимости от сезона. Тёмные волосы, коротко стриженные, чтобы не мешали работать в жару, спрятанные под цветную бандану, серые глаза, смотревшие на собеседника с той спокойной, чуть отстранённой прямотой, которая одних располагала, а других настораживала. Характер у него был, как говорил его научный руководитель ещё на пятом курсе, “в целом нордический, но не показательно, а по существу” – то есть Мохов не был холоден намеренно, не строил из себя сдержанного северного героя, а просто действительно не любил лишних слов, лишних эмоций и лишних людей в своей жизни. Он редко повышал голос, никогда не хвастался, не терпел дилетантского энтузиазма коллег, которые видели в археологии романтику приключений, а не многолетнюю, изматывающую, кропотливую работу с кистью, ситом и миллиметровкой. При этом был совершенно предан своему делу – предан в том смысле, в каком человек предан вере: без экзальтации, но и без малейшего сомнения в её ценности. Он мог сутками сидеть над расшифровкой полустёртой надписи, не замечая, что давно стемнело и давно пора есть; мог неделями жить в палатке без душа, довольствуясь протиркой влажными салфетками, – и не считать это лишением, потому что рядом была работа, а работа была его смыслом.

Единственным человеком, при котором этот нордический панцирь давал трещину, была его жена.

II

Он познакомился с Кирой Летовой на третьем курсе, на семинаре по египетской иероглифике, куда она – тогда студентка истфака, специализировавшаяся на минойской и микенской культурах, – забрела скорее из любопытства, чем по необходимости. Профессор, дребезжащий старик с вечно перепачканными мелом руками, спросил аудиторию, кто может прочитать простую фразу с картуша Тутмоса III, спроецированную на доску. Мохов, разумеется, поднял руку первым – он к тому моменту уже два года как самостоятельно осваивал иероглифику по учебникам отца. Но опередила его девушка с последнего ряда, которая произнесла транслитерацию почти без запинки и с лёгким смущением объяснила, что просто “подсмотрела логику по аналогии с линейным письмом Б” – системой, которую изучала для собственной темы.

– Отличная аналогия, – кивнул, тогда лектор. – Для тех, кто прогуливал археологию: Линейное Б – это древнейшая форма греческого письма. Там нет отдельных букв, каждый символ – это готовый слог, вроде “ка”, “ке” или “ми”.

Мохов, никогда прежде не признававший за посторонними права быть умнее себя в вопросах, которые он считал своей территорией, впервые ощутил нечто похожее на уважение, смешанное с раздражением, а потом – очень быстро – с интересом иного рода. Кира была полной его противоположностью в манере: живая, говорливая, способная с одинаковым азартом обсуждать погребальные обряды крито-микенской цивилизации и тут же переключиться на то, какой сорт чая лучше пить в поле, чтобы не страдать от жажды. Но за этой лёгкостью скрывалась та же одержимость древностью, что жила и в нём самом, – только выраженная не сдержанностью, а неукротимым любопытством, которое гнало её в библиотеки, в архивы, в любые экспедиции, куда только брали студентов.

Они поженились через шесть лет после знакомства – скромно, без пышностей, которые оба считали пустой тратой денег, которые лучше было бы направить на очередную научную поездку. Свадебным подарком друг другу они, не сговариваясь, выбрали одно и то же: билеты на конференцию по археологии Леванта в Бейруте, куда оба давно мечтали попасть.

III

Путь в Египет начался не с романтики, а с бюрократии, грантов и удачно сложившихся обстоятельств, которые задним числом Мохов иногда называл везением, а иногда – закономерным результатом упрямства.

К тридцати трём годам он успел защитить кандидатскую по эпиграфике Восточного Средиземноморья, поработать три сезона на раскопках в Дербенте под руководством отца, ещё два – в качестве приглашённого специалиста в совместной российско-иранской экспедиции, в Хорезме, где занимался расшифровкой согдийских документов. Кира к тому времени уже была признанным специалистом по крито-микенской керамике, участвовала в раскопках на Крите и успела опубликовать три статьи, которые заметили за пределами русскоязычного научного сообщества.

Международная экспедиция в Гизе, организованная под эгидой одного из крупных европейских египтологических институтов совместно с Верховным советом по древностям Египта, формировалась в течение почти двух лет. Проект был амбициозным: полное геофизическое сканирование ещё не изученных участков плато, включая подозрительные полости под западным некрополем, обнаруженные ещё в 2010 годах с помощью мюонной томографии, но так и не исследованные физически из-за нехватки финансирования и политических проволочек. Когда финансирование наконец нашлось – частично от университетского консорциума, частично от частного фонда, пожелавшего остаться анонимным, – оргкомитет начал собирать команду, и здесь сыграли роль сразу несколько факторов.

Во-первых, руководитель экспедиции, немецкий египтолог с итальянской фамилией – профессор Альдо Рейнманн, – лично знал отца Мохова ещё с девяностых, когда оба участвовали в совместном советско-германском симпозиуме по эпиграфике. Именно Рейнманн, узнав, что сын его давнего коллеги защитил диссертацию по смежной теме и вдобавок свободно читает как классические египетские иероглифы, так и позднейшие демотические тексты, лично написал ему с приглашением подать заявку.

Во-вторых, в команде отчаянно не хватало специалиста, способного совмещать эпиграфическую работу с инженерными расчётами: Рейнманн планировал не просто раскопки, а детальную инструментальную съёмку подземных структур, а это требовало человека, который одновременно понимал бы и древние тексты, и мог читать техническую документацию геофизиков, работать с чертежами, рассчитывать нагрузки на своды при расчистке проходов. Мохов, ещё в юности увлёкшийся черчением и начертательной геометрией – из-за настояний отца, что археолог обязан уметь профессионально фиксировать находки, – как раз обладая этим редким сочетанием навыков. Он свободно читал технические чертежи, умел работать в AutoCAD и в специализированных программах фотограмметрии, знал английский, немецкий, арабский на разговорном уровне и, разумеется, древнеегипетский в его иероглифической и иератической разновидностях.

В-третьих – и это обстоятельство решило дело окончательно, – организаторы предпочитали брать в такие проекты семейные пары специалистов: это упрощало логистику проживания, снижало текучку кадров и, как цинично заметил однажды завхоз экспедиции, “избавляло от романов внутри лагеря, которые обычно и портят дисциплину”. Кира подала заявку параллельно с мужем, обозначив себя как специалиста по сравнительной керамологии и стратиграфии, и была принята практически сразу – Рейнманну требовался кто-то, способный систематизировать керамический материал из смежных слоёв, а резюме Киры к тому моменту уже включало полевой опыт трёх континентов.

Оформление заняло почти год: визы, рабочие разрешения, согласования с российским и египетским министерствами, бесконечная переписка с грантовым фондом, требовавшим ежеквартальных отчётов ещё до начала полевого сезона. Мохов, никогда не отличавшийся терпением к бумажной волоките, тем не менее методично прошёл через всё это с той же упёртой аккуратностью, с какой разбирал полустёртые надписи, – потому что по ту сторону бюрократии маячило нечто, ради чего стоило терпеть: плато Гиза, о котором он мечтал с детства, слушая отцовские рассказы за кухонным столом.

IV

Лагерь экспедиции разбили в марте, на границе плато Гиза и наступающего с запада края пустыни – в получасе езды от каирских пробок, но достаточно близко к раскопу, чтобы не тратить драгоценное утреннее время на дорогу. Условия, несмотря на солидное финансирование проекта, оказались куда скромнее, чем воображали себе некоторые из молодых участников экспедиции, впервые попавших в поле после университетских лекций о “золотом веке египтологии”.

Жилой блок представлял собой два ряда сборных бытовок и брезентовых палаток военного образца, поставленных на бетонные плиты, чтобы уберечься от скорпионов и песчаных заносов, – впрочем, полностью уберечься не удавалось никогда, и утренний ритуал вытряхивания ботинок стал для всех настолько привычным, что новоприбывшие, забывавшие об этом в первую неделю, становились предметом беззлобных, но неизменных шуток. Электричество подавалось от генераторов с перебоями, особенно в пиковые дневные часы, когда одновременно работали кондиционеры в лабораторном модуле и насосная станция; горячую воду можно было получить только вечером, когда солнце за день успевало прогреть баки на крыше душевого блока, а в остальное время мылись холодной, что при дневной жаре в сорок с лишним градусов воспринималось скорее как облегчение, чем как лишение. Интернет – спутниковый, медленный, с постоянными обрывами – превратился в предмет вечной борьбы за пропускную способность между теми, кто хотел позвонить домой, и теми, кто пытался залить в облако отчёты для грантодателей.

Столовая, она же общий шатёр для собраний, стояла в центре лагеря – брезентовый купол с длинными пластиковыми столами, где готовили по очереди нанятые местные повара и, в порядке трудовой повинности, сами участники экспедиции. Кормили однообразно, но сытно: фуль медамес( главное национальное блюдо Египта, представляющее собой густое пюре или рагу из отварных бобов, что считалось здесь абсолютным королём египетского завтрака по утрам, так как давал хороший заряд энергии на первую половину дня; кроме того были лепёшки, чечевичный суп, иногда – как особую роскошь по пятницам – жареную курицу или рыбу пойманную в реке Нил и привезённую с рынка в Гизе. Мохов, приученный отцом к полевому аскетизму ещё в подростковом возрасте, переносил это спокойно; Кира же в первые недели украдкой тосковала по свежим овощам и один раз, не выдержав, устроила целую экспедицию на местный рынок за помидорами, которые потом торжественно нарезала в общий салат под одобрительные возгласы всего лагеря.

Команда собралась интернациональная и по-своему живописная. Сам Рейнманн, высокий сухопарый немец за шестьдесят, с манерами старой европейской профессуры и неистребимой привычкой цитировать латынь по любому поводу, руководил всем проектом с той спокойной властностью, которая приходит после сорока лет полевой практики. Его заместителем по геофизической части была Од Мерсье, француженка лет сорока пяти, специалист по мюонной томографии и георадарным исследованиям, – женщина немногословная, но обладавшая редким даром объяснять сложнейшие физические принципы так, что их понимали даже гуманитарии вроде Мохова. Египетскую сторону представлял доктор Хишам эль-Саид, геолог и по совместительству куратор от Верховного совета по древностям, – человек глубоко религиозный, но при этом прекрасно образованный в западной научной традиции, что порождало в нём забавное, но вполне органичное сочетание скепсиса исследователя и почтения к священной земле, на которой он работал. Была ещё пара молодых аспирантов из Кембриджа, занимавшихся 3D-сканированием находок, итальянский реставратор Марко, специализировавшийся на органических материалах, и небольшая группа местных рабочих под руководством бригадира Ахмеда – людей, чьи семьи, как выяснилось за разговором у костра, обслуживали археологические экспедиции на плато уже в третьем поколении, начиная ещё с британских раскопок начала двадцатого века.

Мохов быстро нашёл общий язык с Хишамом – оба ценили точность формулировок и не терпели любительских спекуляций, которыми грешили некоторые популярные телепередачи о Египте. С Од Мерсье отношения складывались более сложно: она поначалу отнеслась к “гуманитарию с чертёжными амбициями” настороженно, но после того как Мохов за один вечер аккуратно перепроверил и исправил ошибку в её расчётах угла залегания одной из обнаруженных полостей, начала относиться к нему с уважением, переходящим временами в почти дружеское подтрунивание.

V

Раскопки начались на участке, который команда между собой называла просто “Сектор G-4” – небольшой, ранее не тронутый капитально участок плато к юго-западу от Великой пирамиды, где ещё в позапрошлом десятилетии геофизическая разведка зафиксировала аномалию: полость правильной, почти геометрической формы на глубине около двенадцати метров, соединённую, судя по данным томографии, с более обширной системой ходов.

Работа шла методично и медленно – так, как и должна идти настоящая археология, без той киношной поспешности, которую воображают себе люди, никогда не державшие в руках кисть и совок. Первые недели ушли на снятие верхних слоёв: наносного песка, обломочного материала, современного мусора, оставленного туристами и предыдущими, куда менее аккуратными исследователями двадцатого века. Каждый сантиметр грунта просеивался через мелкое сито, каждая находка – черепок, обломок кости, фрагмент инструмента – фотографировалась, заносилась в базу данных с точными координатами по системе GPS-привязки, зарисовывалась от руки для архива (Мохов настоял на этом, несмотря на насмешки молодых аспирантов, уверенных, что цифровая фиксация делает бумажную работу излишней; “цифра слетает, а бумага остаётся”, – сухо отвечал он, и в этом с ним был солидарен сам Рейнманн).

Жара стояла невыносимая – уже в апреле столбик термометра к полудню переваливал за сорок два градуса, и работать приходилось по так называемому “европейскому графику”: подъём в четыре утра, работа на раскопе с пяти до одиннадцати, затем вынужденный перерыв в самое пекло, когда весь лагерь прятался по палаткам и лабораторным модулям, а с четырёх до семи вечера – вторая смена, уже при спадающем зное. Мохов, привыкший к среднеазиатской жаре, переносил это относительно нормально, а вот некоторые из молодых европейских участников в первые недели страдали от перегрева и обезвоживания настолько серьёзно, что дважды пришлось вызывать врача из ближайшей каирской клиники.

Именно в этих условиях – среди пыли, зноя, вечных бытовых неудобств и монотонного, изматывающего физического труда – и произошло то, ради чего, как окажется впоследствии, была затеяна вся экспедиция.

VI

Аномалию в секторе G-4 обнаружили на пятой неделе раскопок, и обнаружили почти случайно.

Од Мерсье в тот день проводила плановое контрольное сканирование уже расчищенного участка – рутинная процедура, которую она повторяла каждые десять дней, чтобы убедиться, что данные наземного георадара совпадают с более ранними показаниями мюонных детекторов, установленных ещё за два года до начала полевого сезона. Мохов в это время сидел неподалёку, в тени навеса, и заканчивал прорисовку профиля раскопа – тонкой, кропотливой работы, требовавшей твёрдой руки и способности удерживать в голове одновременно масштаб, глубину залегания слоёв и условные обозначения, принятые в международной практике.

– Даня, – окликнула его Мерсье непривычно ровным для себя голосом, тем самым тоном, каким люди говорят, когда стараются не выдать волнения. – Подойди, взгляни.

На экране планшета, подключённого к георадару, была картинка, которую он за пять недель работы на плато видел десятки раз – и одновременно не видел ни разу. Обычная геологическая аномалия выглядит рвано, неровно: карман, трещина, полость, образованная природными процессами, всегда имеет хаотичные, случайные очертания. То, что показывал экран, было другим. Прямая линия, уходящая под углом примерно в тридцать градусов от поверхности, – слишком прямая, слишком выдержанная для природного разлома.

– Ход, – сказал Хишам эль-Саид, подошедший вслед за остальными и несколько секунд молча вглядывавшийся в изображение. – Искусственный ход.

Рейнманн, вызванный по рации, прибыл через двадцать минут, изучил данные, сверился с картой более ранних мюонных исследований – и на его обычно невозмутимом лице впервые за весь сезон промелькнуло что-то похожее на азарт, который он тут же попытался спрятать за профессорской сдержанностью.

– Bene, – произнёс он наконец, что на его личном лексиконе означало высшую степень одобрения. – Будем копать здесь. Осторожно. Очень осторожно.

Следующие десять дней ушли на расчистку входа – работу настолько медленную и напряжённую, что даже привычные к монотонности члены команды к вечеру валились с ног от одной только концентрации, а не от физической усталости. Ход, как выяснилось, начинался под обвалившейся известняковой плитой на глубине около четырёх метров и уходил вниз под тем самым углом в тридцать градусов, который зафиксировал георадар. Стены на входе были грубо обработаны – здесь явно поработали не те же мастера, что возводили саму пирамиду по соседству, а более поздние строители, вероятно, современники захоронения, для которого этот ход и предназначался.

Именно тогда, в один из таких вечеров, за ужином в общем шатре, Кира впервые произнесла вслух то, о чём, кажется, думали уже все:

– А если там кто-то есть? Ну, я имею в виду – нетронутое.

За столом на секунду повисла тишина того особого свойства, какая бывает только среди людей, слишком долго и слишком профессионально изучавших разочарования собственной науки, чтобы позволить себе вслух надеяться.

– За сто с лишним лет раскопок на плато Гиза, – сухо заметил Рейнманн, разливая по кружкам крепкий чёрный чай, – было найдено ровно одно по-настоящему нетронутое захоронение хоть сколько-нибудь значимого лица. Гробница Хетепхерес, матери Хуфу. И та оказалась пустой – саркофаг без мумии. Так что я бы попросил всех сдерживать воображение.

Но воображение уже было не удержать. В ту ночь Мохов долго лежал без сна рядом с женой, слушая, как снаружи палатки трещит остывающий после дневного зноя брезент, и думал не столько о научной сенсации, сколько – что было для него нехарактерно – о самом ходе: о том, кто и зачем строил его под таким странным, неудобным углом, будто торопясь, будто скрывая что-то не только от грабителей, но и от кого-то ещё.

Глава 2. Ход

I

Расчистка хода заняла ещё почти три недели, и каждый метр этих недель дался команде тяжелее предыдущего.

Проблема заключалась не только в физической трудоёмкости работы – хотя и она была немалой: щебень и обвалившийся известняк приходилось выносить наверх вручную, ведёрко за ведёрком, потому что механизированная техника в узком проходе шириной чуть больше метра попросту не помещалась. Проблема заключалась в том, что чем глубже команда продвигалась, тем очевиднее становилось: строители этого хода явно не хотели, чтобы кто-то прошёл его легко.

На седьмом метре обнаружили первую ложную развилку – боковой отвод, уходивший вправо и через пять метров упиравшийся в глухую кладку, за которой, судя по повторному сканированию, не было ничего, кроме плотного массива известняка. Классический приём древних строителей, призванный запутать грабителей: настоящий ход шёл прямо, но был замаскирован под менее заметное продолжение основного коридора, тогда как ложное ответвление выглядело куда более многообещающе.

На двенадцатом метре нашли первую техническую хитрость иного рода – то, что Хишам эль-Саид, изучив конструкцию, назвал “падающим блоком”: массивная известняковая плита была установлена в потолочном пазу таким образом, что при определённом нажатии на определённый участок пола (судя по следам износа, туда, где грабитель непременно бы наступил, продвигаясь вперёд с факелом в руке) удерживающий механизм – деревянный клин, давно истлевший, но оставивший чёткий отпечаток в породе, – должен был выскользнуть, обрушив плиту и перекрыв проход. То, что механизм за четыре с лишним тысячи лет пришёл в негодность и плита давно осела сама по себе, частично перегородив ход естественным путём, оказалось единственной причиной, по которой команда вообще смогла его обнаружить, – расчищая завал, наткнулись на остатки клина и поняли природу ловушки только задним числом.

– Забавно, – заметил тогда Мохов, разглядывая отпечаток клина при свете налобного фонаря, – что величайшая мера предосторожности древних строителей – это просто время. Дай ему достаточно тысячелетий, и любая ловушка сработает сама, без грабителя.

На восемнадцатом метре ход внезапно расширился, и его стены впервые за всё продвижение оказались покрыты рельефными изображениями – не просто грубой обработкой камня для укрепления свода, а полноценными сюжетными сценами, вырезанными и когда-то, судя по остаткам пигмента в углублениях, раскрашенными.

Именно здесь Мохов провёл, вероятно, самые важные часы всей своей карьеры.

II

Он работал с этими рельефами три дня подряд, почти не выходя из хода, – фотографировал, зарисовывал, при слабом свете переносных ламп разбирал полустёртые иероглифические надписи, сверяясь с собственными записями и справочниками, привезёнными из России ещё в первый сезон.

Сюжеты на стенах были нетипичными для погребальных комплексов эпохи Древнего царства, к которой, судя по стилю резьбы и характеру письма, относился весь комплекс. Обычные для гробниц вельмож и жрецов сцены – земледелие, охота, ремёсла, подношения богам – здесь отсутствовали почти полностью. Вместо этого стены изображали процессию: длинную вереницу фигур, несущих на плечах массивные каменные блоки к некоему сооружению, изображённому схематически, но безошибочно узнаваемому по силуэту – четырёхгранная пирамида с плоской, ещё не завершённой вершиной.

Но были и странности, которые не давали Мохову покоя все три дня работы. Во-первых, над процессией строителей на нескольких панелях были изображены фигуры совершенно иного масштаба и иконографии – не боги в традиционном пантеоне (ни Ра с солнечным диском, ни Осирис с загробными атрибутами, ни Гор с головой сокола), а некие вытянутые, непропорционально высокие силуэты в странных одеяниях, лишённых привычных для египетского искусства символов власти – двойной короны, урея, ритуального посоха уас. Один из иероглифических блоков рядом с такой фигурой Мохов расшифровал не сразу, дважды перепроверяя себя по словарю: сочетание детерминатива “небо” с детерминативом “владыка” – но не “владыка Верхнего и Нижнего Египта”, как писали о фараонах, а нечто иное, дословно ближе к “владыка, пришедший со звёзд” или “владыка звёздных вод”. Мохов, человек прагматичный и не склонный к сенсационным интерпретациям, тогда списал это на поэтическую метафору, распространённую в текстах Древнего царства применительно к загробному пути фараона среди звёзд, – но заметка в его полевом дневнике всё же осталась, помеченная тремя вопросительными знаками, что для него было почти криком отчаяния.

Во-вторых, ни на одной из панелей не было изображено фигуры надсмотрщика с плетью – обязательного, казалось бы, элемента сцен принудительного труда, к которому давно привыкла массовая культура, но который на самом деле крайне редко встречается и в подлинных египетских изображениях. Здесь же его не было вовсе, – вместо этого несущие камень фигуры были изображены с непривычным для рабского труда достоинством в позах, скорее ритуальными, чем изнурёнными.

– Смотри сюда, – сказал он однажды вечером Кире, разложив на раскладном столике в лабораторной палатке распечатки прорисовок. – Видишь позы? Это не согбенные фигуры уставших людей. Руки подняты вот так, ладонями к блоку, – это поза подношения, а не поза труда.

– Может, художественная условность, – предположила Кира, разглядывая снимки с тем же профессиональным прищуром, с каким она сама разбирала стилистику крито-микенской керамики. – Идеализация процесса в загробном контексте.

– Может быть, – согласился он, хотя по его тону было понятно, что сам в это не очень верит. – Но тогда почему они несут камни к вратам, которые не выглядят как вход в гробницу?

Он указал на последнюю, самую детально проработанную панель в конце коридора, где процессия достигала своей цели. Вместо ожидаемого изображения фараона, восседающего на троне и принимающего подношения, панель показывала само сооружение – пирамиду – с зияющим, будто распахнутым отверстием на вершине, из которого исходили лучи, вырезанные глубокими прямыми линиями, расходящимися во все стороны наподобие солнечных, но с одним отличием: между лучами были вписаны крошечные звёзды, что в классической иконографии Древнего царства почти никогда не сочеталось с солярной символикой в таком буквальном виде.

III

К концу третьего дня работы над рельефами команда достигла того, что Хишам эль-Саид, взглянув на данные повторного сканирования, назвал “финальной камерой”.

Вход в неё оказался перекрыт не завалом, а цельной гранитной плитой, установленной вертикально в специально высеченном пазу, – свидетельство серьёзности намерений тех, кто запечатывал это помещение. На выработку способа, как сдвинуть плиту, не повредив её и не рискуя обрушить свод, ушло ещё четыре дня консультаций с приглашённым по такому случаю инженером-реставратором из Каирского университета, который в итоге предложил использовать систему гидравлических домкратов, аккуратно приподнимающих плиту по миллиметру, пока в образовавшийся зазор не удастся завести стальные направляющие.

Момент, когда плита наконец сдвинулась и в узкую щель хлынул затхлый, простоявший тысячелетия воздух, Мохов запомнил во всех деталях, какие только может удержать человеческая память в состоянии крайнего напряжения. Он стоял в первом ряду вместе с Рейнманном, Хишамом и Мерсье – остальным участникам экспедиции пришлось ждать снаружи, у входа в ход, откуда велась прямая видеотрансляция на переносной монитор, чтобы минимизировать число людей, одновременно находящихся в узком пространстве.

Первым внутрь, как того требовал протокол, пустили щуп с миниатюрной камерой и датчиком состава воздуха – процедура, обязательная после трагических случаев отравления углекислым газом при раскрытии непроветриваемых веками захоронений в прошлом веке. Показания датчика оказались в пределах нормы, хотя и с чуть повышенным содержанием инертных газов, происхождение которых Мерсье впоследствии так и не смогла удовлетворительно объяснить, списав в итоговом отчёте на “локальные геохимические процессы”.

Когда плиту наконец отвели в сторону настолько, чтобы в проём мог протиснуться человек, Рейнманн, вопреки собственному протоколу об очерёдности по научному старшинству, неожиданно кивнул Мохову.

– Иди первым, Даня. Ты расшифровал коридор – ты заслужил первым увидеть это.

IV

Камера оказалась значительно больше, чем позволяли предположить размеры входного проёма, – прямоугольное помещение примерно семь на пять метров, с потолком, уходящим вверх на высоту трёх с половиной метров, выложенным крупными, безукоризненно подогнанными друг к другу гранитными плитами.

Первое, что бросилось в глаза при свете фонарей, – это не сам саркофаг, хотя он и занимал центральное место в помещении, а стены. Все четыре стены камеры были покрыты не привычными для погребальных комплексов текстами пирамид и сценами загробного суда, а изображением, которое команда впоследствии назовёт между собой просто “звёздной картой”: тщательно прорисованное расположение созвездий, дополненное сложной сетью линий, соединяющих отдельные звёзды в конфигурации, не совпадающие ни с одним из известных египетских астрономических текстов. В углах помещения, там, где обычно располагались изображения богов-хранителей четырёх сторон света, здесь были высечены четыре одинаковые фигуры – те самые вытянутые, непропорциональные силуэты, что Мохов уже видел в коридоре, но здесь исполненные с куда большей детализацией: у каждой фигуры были удлинённые кисти рук с шестью пальцами вместо привычных пяти.

– Это может быть символическим, – тихо произнёс Хишам, стоявший рядом с ним и явно испытывавший внутреннюю борьбу между профессиональным скепсисом и почтением человека, для которого эта земля была не просто объектом исследования. – В некоторых поздних текстах шестипалость связывалась с божественным избранничеством…

– Может быть, – так же тихо ответил Мохов, хотя его внимание уже переключилось на другое.

По периметру камеры, на равном расстоянии друг от друга, стояли шесть предметов, которые в первое мгновение можно было принять за обычные масляные светильники – невысокие сосуды на бронзовых, судя по патине, подставках. Но эти сосуды, вопреки всем законам физики и четырём с лишним тысячелетиям, прошедшим с момента запечатывания камеры, тускло светились. Не пламенем – ровным, слабым, а желтовато-зеленоватым свечением, исходившим будто изнутри самого материала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю