444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Верес » Зодчие вечности (СИ) » Текст книги (страница 14)
Зодчие вечности (СИ)
  • Текст добавлен: 7 октября 2026, 19:30

Текст книги "Зодчие вечности (СИ)"


Автор книги: Александр Верес



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)

Царица, не спуская с него глаз, лишь слегка пригубила из своего кубка, а затем, едва заметно улыбаясь, поставила его на столик нетронутым.

VIII

– Расскажи мне о своей стране, – попросила она, неспешно спуская на пол вторую ногу и, поджав под себя колени, устраиваясь на ковре у подножия ложа так, что теперь их разделяло не более трёх шагов. – Хемиун говорит, что никто из его писцов не слышал о ней. Откуда ты явился? Кто твой народ? Какой крови ты, чужеземец?

Он озвучил то что уже говорил другим неоднократно, – историю, в которой не было ни слова лжи, а лишь тщательно подобранные слова, не позволявшие услышать больше, чем следовало.

– Я родился далеко на севере и востоке, госпожа, – медленно произнёс он, глядя в стоявший перед ним кубок. – В земле, что лежит за горами и, за морем, которое у вас называют Великой Зеленью. Там не бывает разлива, как у вас. Там реки зимой покрываются льдом.

– Льдом? – Она приподняла тонко прорисованную бровь. – Это что?

– Вода, ставшая камнем, госпожа. Холод там так силён, что вода твердеет, и по ней можно ходить, как по земле, и возить на санях грузы. С неба падает белая пыль, холодная, как лёд, и мягкая, как пух, и покрывает землю толстым слоем на много месяцев.

– Белая пыль, – повторила она тихо, словно пробуя слова на язык, и в её глазах мелькнуло почти детское любопытство. – Значит, правда то, что рассказывают торговцы с нагорий, но в чём они сами сомневались… А твой народ? Какие боги у вас? Какие обычаи? Ты женат?

Здесь слова застряли у него в горле. Образ Киры возник перед ним так отчётливо, словно она сидела рядом на соседней скамье, склонив голову и чуть щурясь, как делала всегда, когда он говорил о чём-то трудном.

– Да, – выдохнул он наконец. – Моя жена осталась там, откуда я пришёл. Я не знаю, увижу ли её когда-нибудь.

– Бедный, – протянула Мерититес, и в голосе её прозвучало что-то вроде сочувствия, хотя Мохов, сколько ни вслушивался, не смог бы поручиться, где в нём кончается искренность и начинается искусная игра. – Значит, ты тоскуешь. Это видно. Мужчины, которые тоскуют, всегда смотрят в одну точку, как ты сейчас.

Она придвинулась ближе, и тонкий, чуть дразнящий аромат, исходящий от её кожи и волос, – смесь голубого лотоса, масла бена и чего-то ещё, тёплого, древесного, живого, – достиг его с такой силой, что он едва не отшатнулся. Голова, уже слегка кружившаяся от вина, наполнилась лёгким туманом, и вместе с этим туманом откуда-то из глубины всплыло то самое, давно забытое, давно упрятанное в самых дальних углах сознания чувство, о существовании которого в последние месяцы он почти не вспоминал, – тяга, которую рассудок не мог ни объяснить, ни остановить, потому что она шла не из головы, а из каких-то иных, куда более древних слоёв его существа.

Он пытался отвечать на её вопросы ровно, рассудительно и нейтрально, говорил о далёких северных лесах, о длинных зимах, о том, как у его народа принято сидеть вечерами у огня, но слова шли всё медленнее, а мысли путались, соскальзывая с привычных русел, как лодка с отмели при внезапном ветре. Только краешком сознания, не затуманенным ни вином, ни запахами, он ещё подмечал странности – сухость во рту, лёгкое онемение на кончиках пальцев, и то, как тяжело, обманчиво мягко наливаются свинцом веки, – но все эти сигналы тонули в общей, мягкой, обволакивающей теплоте, не позволявшей даже испугаться.

IX

– Ты весь напряжён, – заметила царица тихо, и её голос, оказавшийся вдруг совсем рядом, у самого его уха, прозвучал почти ласково. – Я вижу, как у тебя дрожат плечи. Ты ведь много трудишься на стройке, не так ли? Целыми днями на солнце, под тяжестью камня и чужих приказов. Позволь мне помочь.

Он не успел ответить, потому что она уже поднялась с ковра одним плавным движением и оказалась за его спиной, и он, не сразу осознав, что произошло, почувствовал на своих плечах лёгкое, едва ощутимое прикосновение её рук – тёплых, чуть влажных от благовонного масла, с длинными ловкими пальцами, умевшими, по-видимому, не только перебирать драгоценности.

– Не нужно, госпожа, – попытался возразить он, но слова прозвучали слабо и неубедительно, будто это сказал кто-то другой, со стороны.

Он ощутил, как подушечки её пальцев мягко, но настойчиво вдавливаются в мышцы у основания шеи, расслабляя то, что месяцами оставалось окаменевшим, – и маслянистая, густая жидкость, которую она втирала в его кожу, наполняла воздух ароматом, одновременно нежным и пряным, цветочным и древесным: почти как розовое масло, о каком он читал в европейских трактатах, хотя ему, бывшему археологу, было прекрасно известно, что роз в этой стране ещё не знают и что пахнуть так могла лишь вытяжка из лилий, смешанная с ладаном и смолой душистого дерева. "Лилия и мирра, – отметил он с невольной профессиональной точностью, на секунду сквозь дурман ощутив собственную нелепость. – Ни одна роза этого сада сюда ещё не дошла".

Но мысль эта, как и все остальные, рассыпалась, не успев оформиться: в голове плыл мягкий золотистый туман, в котором тонули и тревожные предостережения Кемау, и угрюмое лицо Мереруки, и даже обрывки собственных клятв. Он вспомнил Киру – внезапно, остро, как вспоминают человека, о котором давно не позволяли себе думать, – вспомнил её смех, тёплые ладони, привычку засыпать у него на плече, – и почувствовал, как к горлу подступает горький ком. "Нельзя, – подумал он отчётливо, – нельзя, я не должен…" Но тело, наполненное тяжёлой сладкой истомой, отзывалось не на его мысли, а на ритмичное, настойчивое движение пальцев, и сопротивление его с каждой секундой становилось всё более формальным, призрачным, как попытка человека, увлекаемого течением, ухватиться за скользкий камень.

– Вот так, – выдохнула царица, и в этом выдохе он уловил торжество охотницы, увидевшей, что дичь перестала биться. – Видишь, как легко. Закрой глаза, чужеземец.

X

Он так и не понял впоследствии, в какой миг и каким образом очутился на широком золочёном ложе, под лёгким, чуть колышущимся балдахином, и когда исчезли его схенти и нагрудник: память о тех мгновениях распадалась на отдельные, не связанные между собой осколки – ладони, скользящие по груди; россыпь чёрных косичек на плече; приглушённый звон золотых браслетов; запах лилий и смолы, смешавшийся с запахом разгорячённой кожи; обрывок тихого смеха, в котором не было ни стыда, ни нежности, одна лишь голодная, хищная жадность существа, привыкшего получать всё, чего оно пожелает.

Он плыл, не сопротивляясь, как плывёт в тёплой, густой, вязкой воде человек, давно утративший надежду добраться до берега, и сознание, подхваченное этим потоком, раскрывалось и сворачивалось, как цветок лотоса в сумерках. Мысли о долге, о Кире, о Хранителях, о тайне, ради которой он терпел все унижения, – всё это отступало куда-то в бесконечную, невидимую даль, оставляя после себя лишь слабое эхо, похожее на звон колокольчика за много миль отсюда. Женщина, склонившаяся над ним, казалась ему то царицей, то тигрицей, то духом, вышедшим из древних, давно забытых текстов, – и сам он уже не знал, где заканчивается его воля и начинается чужая, не знал, где кончается вино и начинается безумие, а потому просто отдавался ему целиком, как отдаётся человек, окунувшийся в тёплую ванну, полную неги, после долгих месяцев холода и голода.

Последнее, что он помнил, прежде чем тяжёлая, бархатистая тьма сомкнулась над ним окончательно, – тусклый, колеблющийся огонёк алебастровой лампы на высокой подставке, чьё пламя, чудилось ему, склонилось к самому краю фитиля и вдруг, словно напуганное чем-то невидимым, погасло.

XI

Очнулся он от странного, пронзительного чувства, будто что-то в этом мире сдвинулось, не вернувшись на прежнее место. Голова гудела, как пустой колокол, во рту стояла вязкая горечь, а в ушах, не стихая, звенела тишина – та самая тишина, что бывает после сильного удара, когда звук уже ушёл, а тело ещё не успело осознать этого.

Он лежал на спине, глядя в полупрозрачный балдахин, сквозь который слабо мерцал свет единственной горевшей лампы, и несколько мгновений не мог понять, где находится и почему на нём нет одежды. Затем, повернув голову, увидел рядом, на смятых шерстяных покрывалах, спящую женщину – Мерититес лежала на боку, лицом к нему, едва прикрытая сбившимся краем лёгкой ткани, и в этом позднем, вялом, лишённом всякой власти сне казалась удивительно молодой и беззащитной: тонкие ресницы подрагивали, губы чуть приоткрылись, а рука с золотыми кольцами безвольно лежала на подушке, как вещь, брошенная забывчивым хозяином.

Память возвращалась к нему не сразу, а кусками, как возвращаются части разбитого сосуда, когда складываешь их на столе, и по мере того, как картина становилась всё яснее, он ощутил, как внутри, под рёбрами, поднимается тошнотворная волна ужаса. Он, Нил Мохов, пленник, раб, человек, у которого не было ни имени, ни положения, ни права дышать без дозволения хозяина, лежал в постели супруги самого владыки Обеих Земель. За такое, как он знал не из легенд, а из тех самых текстов, что когда-то читал в архивах, в Древнем царстве карали без суда и без пощады: обезглавливанием, посажением на кол, отправлением в каменоломни, откуда не возвращался никто. И – что было хуже всего – он сам, трезвый и ясный до последней клетки, не мог найти в себе ни малейшего оправдания.

Стараясь не издавать ни звука, он сполз с ложа, нащупал на полу свои вещи и принялся торопливо одеваться, путаясь в складках схенти и дрожащими пальцами затягивая завязки. Ему нужно было выбраться отсюда: найти выход, добраться до стражи, до коридора, до первого же двора, где он мог бы затеряться среди слуг, и никто не задал бы ему ни единого вопроса. Он был уже почти одет, когда из густой, неподвижной тени в дальнем углу покоев, где не горела ни одна лампа, раздался тихий, до жути знакомый звук – шорох, с каким женщина поправляет на плече тонкую ткань, – и голос, от которого у него остановилось сердце, произнёс:

– Значит, вот где ты пропадаешь по ночам.

XII

Он обернулся так резко, что едва не потерял равновесие, зацепившись ногой за ножку низкого столика, и увидел её: из тени шагнула Кира. Та самая Кира, с её прямым носом и чуть выступающими скулами, со шрамом над левой бровью, в своём привычном полевом костюме цвета хаки, с выбившейся из-под косынки прядью волос, которую он столько раз нетерпеливо убирал ей за ухо. Её взгляд, обычно тёплый и насмешливый, сейчас метал в него короткие, колючие молнии, а губы были сжаты в тонкую, дрожащую от ярости линию.

– Кира? – прошептал он, и голос сорвался, как у мальчишки. – Ты… как ты здесь оказалась? Как ты вообще…

– Как я оказалась? – Она шагнула ещё ближе, и каждый её шаг гулко отдавался в звенящей тишине покоев. – Это ты мне объясни, как я тут оказалась! Я тебя обыскалась. Я месяцами по всем краям света бегала, ночей не спала, в полицию ходила, у Рейнманна в ногах валялась, а ты, оказывается, вот где. Лежишь в обнимку с какой-то египетской шлюхой!

– Подожди, – заговорил он, лихорадочно натягивая нагрудник и никак не попадая в завязки, – подожди, я могу объяснить. Это не то, что ты думаешь. Это совсем не… Меня привели сюда силой, я даже не…

– Не надо, – оборвала она холодно и скрестила руки на груди, так, как делала всегда, когда решение было уже принято и обсуждению не подлежало. – Не надо мне ничего объяснять. Я всё вижу своими глазами. Знаешь что? Я подаю на развод. Завтра же. Как только вернёмся домой, если мы вообще когда-нибудь туда вернёмся.

– Кира, послушай, – Он шагнул к ней, протягивая руки, ещё не веря, ещё не смея поверить собственным глазам, тому, что она здесь, что кошмар последних месяцев кончился, что вся эта безумная история с веками и фараонами оказалась лишь страшным сном, и теперь надо только объяснить, всё объяснить, и она поймёт, она всегда понимала…

Но в тот самый миг, когда её рука поднялась, чтобы оттолкнуть его, неровный свет единственной лампы упал на её пальцы, и он увидел – с той омерзительной, медленной ясностью, с какой иногда замечаешь страшное в самых привычных вещах, – что на этой руке не пять пальцев, а шесть. Шесть длинных, узловатых, неестественно гибких пальцев, лишних суставов которых не мог скрыть никакой полумрак.

Холодный пот выступил у него на лбу, на спине, на ладонях. Он отшатнулся, налетев бедром на край столика, и крик вырвался из горла раньше, чем он успел осознать, что кричит:

– Ты не Кира!

Лицо перед ним медленно, почти с ленцой скривилось в улыбку – кривую, неровную, чужую, – и в следующий миг черты его потекли, как воск под жаром, теряя привычные очертания; плечи расправились и вытянулись, фигура стала выше, тоньше, угловатее, кожа приобрела желтоватый, словно выточенный из старой кости оттенок, а глаза, ещё секунду назад горевшие живым человеческим гневом, стали холодными, глубокими и бесстрастными, как два колодца в безлунную ночь. Перед ним, невозмутимо опираясь на длинный посох, стоял Хранитель.

XIII

– Тебе стоило бы получше следить за своими мыслями, – произнёс он без малейшего выражения. – Ты веришь всему, что способно вызвать в тебе боль. Это очень удобное свойство. Благодаря ему вас так легко вести.

– Ты… – Мохов задыхался, не находя слов, и только сейчас осознал, что весь дрожит, как человек, вытащенный из ледяной воды. – Зачем? Что тебе нужно? Ты… ты это подстроил? Это всё? Она, вино, сегодняшний вечер?

– Не всё, что случается с тобой, происходит по моей воле, – спокойно ответил Хранитель. – Но ничто не происходит без моего ведома. Запомни это. Мы можем быть, где угодно и кем угодно – рабом, писцом, вельможей, женой. Мы можем быть голосом в твоей голове и лицом в толпе. Ваши судьбы, ваши жизни, ваши привязанности – это нити, которые мы держим в пальцах. Иногда мы тянем за них. Иногда просто смотрим, как вы запутываетесь сами.

Мохов бросил взгляд на спящую царицу, чья грудь по-прежнему ровно вздымалась под тонкой тканью, и по его телу прокатилась волна ледяного отвращения, обращённого теперь не на неё, а на самого себя.

– Она проснётся и позовёт стражу, – сипло сказал он. – Они меня убьют.

– Она не проснётся до рассвета, – возразил Хранитель. – Вино, что ты пил, было приправлено настоем голубого лотоса и корня мандрагоры. Он развязывает руки и туманит волю, но не оставляет в памяти ничего, кроме смутного, приятного сна. Твоя госпожа давно привыкла к этому средству и использует его не первый год. Мерититес любит красивых, молодых и сильных мужчин, – он произнёс это тем же ровным голосом, каким мог бы перечислять количество блоков в ряду кладки. – Об этой её слабости знают немногие, и ещё меньше тех, кто смеет говорить о ней вслух. Владыка либо не догадывается, либо предпочитает делать вид, что не догадывается, пока сам развлекается с юными рабынями. Вот только любовники царицы, чужеземец, не долго остаются в живых. Ипи, её верный управитель, на рассвете, в тростниках за рвом, заботится о том, чтобы никто из них не проболтался. Их было… – он на миг задумался, – одиннадцать. Ты был бы двенадцатым...

Мохов почувствовал, как по спине прошёл мороз, и на мгновение перед глазами встало лицо Ипи – тот вздох в пустом коридоре, та усталая, равнодушная жалость, с какой управитель вёл его по галереям, словно кого-то, кого уже внесли в список. Ему захотелось закричать, броситься к двери, но ноги не слушались.

– Но ты уцелеешь, – продолжил Хранитель. – Сегодня Ипи не получит приказа, а утром царица проснётся с лёгкой головной болью и воспоминанием о странном, но приятном сне, в котором ей привиделся чужеземец с серыми глазами. Не больше. Остальное я позабочусь стереть.

– Почему? – спросил Мохов, с трудом разжимая пересохшие губы. – Почему ты не дал им…

– Потому что ты мне нужен живым, – ответил тот, и в его голосе промелькнуло нечто, отдалённо напоминавшее раздражение. – И потому что ты просил ответов. Я слышу, как ты думаешь о них ночами. Ты хотел потребовать их у меня при первой же встрече, не так ли? Что ж. Ты их получишь. Но не здесь. В таких стенах правда звучит слишком тихо.

Он протянул свободную руку – длинную, узловатую, с шестью тонкими пальцами – и, прежде чем Мохов успел отшатнуться, коснулся его запястья. Пальцы Хранителя оказались сухими и прохладными, как камень, лежавший в тени, и от этого касания по телу пробежала волна колючего, электрического холода.

Мир сложился.

Иначе он не сумел бы описать это впоследствии: не было ни вспышки, ни головокружения, ни падения, – только ощущение, будто сама ткань пространства, как лист папируса, неспешно, почти вежливо перегнулась пополам, и расписные стены, золочёное ложе, запах лилий и мирры, спящая женщина, лампа, вьющаяся струйкой дыма, – всё это в одно мгновение провалилось куда-то в складку, а на его место вклинилось нечто необъятное, холодное и пустое.

Он стоял на коленях, судорожно хватая ртом воздух, а под его ладонями был шершавый, не остывший ещё после дневного зноя камень. Над ним, до самого горизонта, раскинулось чёрное небо, осыпанное такими крупными, такими яркими и близкими звёздами, какие можно увидеть только в пустыне, вдали от людских огней. Дул сухой, прохладный ветер, пахнущий пылью, камнем и далёкой водой. Внизу, у самых его ног, уходил в темноту исполинский ступенчатый склон, на котором то тут, то там горели крошечные огоньки сторожевых костров, а ещё ниже, будто пригоршня рассыпанных углей, мерцал рабочий посёлок.

Он понял, где находится, ещё до того, как поднял голову и увидел на фоне звёзд тёмную, чуть сутулую фигуру с посохом, вырисовывающуюся на самом краю верхней площадки. Это была вершина недостроенной пирамиды Хуфу – той самой, в чреве которой он вычерчивал коридоры, – и в этот предрассветный час на ней не было ни одной живой души, кроме них двоих.

– Встань, – негромко сказал Хранитель. – Здесь тебя никто не услышит, а то, что я собираюсь тебе рассказать, не предназначено для чужих ушей – ни для ушей Хемиуна, ни для ушей самого владыки. Ты думаешь, что строишь усыпальницу для бога на земле. И все твои знания в будущем замешаны именно на этом. Но ты ошибаешься, Нил Мохов. В этих пирамидах, никогда не было усыпальниц.

Глава 14. Исток

I

Прошло не меньше минуты, прежде чем Мохов сумел заставить себя подняться на ноги, – не потому, что не хватало сил, а потому, что мышцы, только что принявшие на себя удар немыслимого перемещения, отказывались подчиняться, и всё его тело, измученное вином, страхом и унижением, ещё не успело поверить в то, что оно больше не лежит на золочёном ложе, а стоит на голом камне посреди ночной пустыни, на высоте нескольких десятков человеческих ростов над землёй.

Вершина строящейся пирамиды представляла собой огромную, ровную, но неоконченную площадку, шагов в тридцать по каждой стороне, вымощенную плотно подогнанными блоками, чьи верхние грани ещё хранили следы последних ударов медных долот. По краям её, там, где ряды кладки обрывались вниз, виднелись груды неубранных клиньев, обломков, деревянные рычаги, скатанные канаты, а в центре, как заброшенная игрушка исполина, стояло несколько недособранных козел, предназначенных для подъёма очередных гранитных плит. Склоны, уходившие во тьму по всем четырём сторонам, казались отсюда не рукотворными, а природными, как будто сама гора поднялась из недр, выпятив ступенчатое, лишённое лица тело навстречу звёздам.

Он подошёл к самому краю, держась на расстоянии вытянутой руки от обрыва, и посмотрел вниз. Мир лежал перед ним, как исполинская карта, начертанная углём и золотом: тёмная лента воды на востоке, лишь изредка вспыхивавшая отблесками факелов на барках; ниже – кварталы рабочего посёлка с рядами крохотных, тесно сомкнутых крыш и красноватыми точками очагов; дальше, у восточной кромки плато, смутно проступала громада будущего храма Стража, над которой в последние недели постепенно вырастало из плеч исполина новое, ещё не оконченное лицо; три малые пирамиды цариц, неуловимо светлевшие в звёздном свете, чуть поодаль – прямоугольники стен дворца, откуда он только что был вырван, и всё это окружала, сжимала со всех сторон беззвучная, бескрайняя пустыня, уходившая за горизонт, где небо сливалось с землёй.

Здесь, на этой высоте, не было слышно ни голосов людей, ни скрипа повозок, ни мычания волов, лишь ветер, пробегавший по камню с тихим шелестом, да далёкий, едва различимый, но безошибочно узнаваемый гул, доносившийся из глубины скал, – тот самый, что он слышал у устья шахты, только теперь он ощущался не ушами, а подошвами, всем телом, как слабая, ритмичная дрожь самой земли.

– Ты чувствуешь его, – сказал Хранитель, и это был не вопрос. – Сейчас – особенно ясно. Ночью эта громада "слышит" лучше всего, потому что нет ни топота ног, ни ударов тёсел, ни песен. Что бы ты ни думал о своём мире, Нил Мохов, камень умеет слушать. Просто люди никогда не умели молчать достаточно долго.

II

Первым чувством, поднявшимся из глубин, когда дрожь в коленях улеглась и мысли хоть немного очистились, была не благодарность за спасение, а ярость, холодная и сухая, как этот ночной ветер.

– Ты показал мне её лицо, – произнёс он глухо, не оборачиваясь. – Лицо моей жены. Ты влез в мою память, как вор в чужой дом, и достал оттуда то, что для меня дороже всего на свете, чтобы одним движением превратить это в пытку. Мне хочется спросить, зачем ты это сделал, но я уже знаю, что услышу. Потому что ты это можешь. Потому что тебе не нужно причин.

– Причина есть, – невозмутимо ответил Хранитель. – Ты слишком долго считал себя вправе судить о том, чего не понимаешь. Ты сам видел, как легко ты забыл о ней в чужой постели, и как легко поверил в её возвращение, стоило мне надеть её лицо. Не оправдывай себя тем, что тебя опоили: яд лишь отпирает дверь, а входит в неё желание. Я не буду читать тебе проповедь. Но тебе нужно было увидеть, насколько мало стоит воля смертного, когда на неё давят изнутри. Тот, кто собирается узнать правду о мире, должен сперва узнать правду о себе. Иначе он сломается на второй же странице.

Мохов обернулся. Лицо Хранителя, освещённое лишь звёздами, было похоже на маску, вырезанную из кости, – гладкое, вытянутое, с высокими скулами и тонким безгубым ртом, в котором не мелькало ни насмешки, ни сочувствия. И всё же что-то в этой маске дрогнуло, когда он заговорил снова, тише, почти устало:

– Ты просил ответов. Все эти месяцы ты складывал по крупицам то, что видел: резка известняка; камни, что ложатся друг на друга, как будто они ничего не весят; гул под землёй, свечение над горизонтом. Ты предположил, для себя недавно, что эти пирамиды – не усыпальницы. И ты прав. Но ты ещё не знаешь, насколько. Спрашивай. Сегодня я отвечу на то, на что сочту нужным.

– Тогда начну с очевидного, – выдавил Мохов, чувствуя, как к нему возвращается привычная цепкость ума, будто кто-то включил в тёмной комнате слабую лампу. – Если это не гробница, почему в неё собираются класть тело? Почему вся страна, от последнего пахаря до вельможи, убеждена, что владыка уйдёт в вечность именно отсюда? Для чего столько ритуалов, столько жрецов, столько дорог и храмов, если всё это – декорация?

III

– Потому что о настоящем назначении этого сооружения не должен знать никто из тех, кто его строит, – сказал Хранитель, медленно переступая по краю площадки, и посох его глухо постукивал о камень. – Вы, смертные, не способны двадцать лет таскать на себе блоки ради цели, которую не понимаете. Вы способны на это только ради бога. Ради дома бога. Ради вечной жизни владыки, от которой, как вам внушено, зависит и ваш разлив, и ваш хлеб, и ваша судьба после смерти. Погребальный обряд совершат по всем правилам, жрецы искренне поверят в то, что делают, все будут уверены, что владыка лёг за гранитными пробками. Кто на самом деле будет лежать в камере, когда пробки встанут на место, я оставлю для разговора не для этой ночи. Погребение не цель, а легенда, ради которой вы строите. Мы не придумывали вашей веры: она выросла сама, из страха перед смертью, из любви к порядку, из привычки видеть небесное в земном. Мы лишь заметили, какое могучее топливо она даёт, и научились ею пользоваться.– Называй это, как хочешь. Посмотри вокруг: десятки тысяч человек работают на одной площадке, подчиняясь единой воле, получая хлеб и пиво из единых складов, строя дороги, каналы, рабочие города. Государство, которое вы называете Египтом, – это тоже инструмент, Нил Мохов. Самый сложный из тех, что мы создали вместе с вами. Без него не было бы ни хлеба для такого числа ртов, ни камня, ни меди, ни людей, способных читать чертежи. Пока вы верите, что он бессмертен, ничто не разваливается. Вот почему фараонов хоронят с таким вниманием, вот почему вход замуровывают гранитными пробками, вот почему слово "Дом Вечности" произносят только шёпотом.

– И всё-таки… – Мохов потёр висок. – В моё время нашли слишком мало следов настоящих погребений. Ни мумии в Великой пирамиде. Ни надписей в камере, кроме нескольких меток строительных бригад. Саркофаг без крышки, пустой. Я сам годами читал литературу об этом. В пирамидах Снофру – ни одного тела. У матери Хуфу – гробница, где вместо мумии лишь запечатанный саркофаг, а внутри пусто. Мы объясняли это ограблениями. Но ограбления не объясняют отсутствия самих надписей, которыми в более поздние эпохи покрывали стены. Теперь я понимаю, что мы просто не хотели замечать очевидного. Верно?

– Не "не хотели", – поправил Хранитель. – Вы не могли. Для вас это было бы равносильно признанию, что вся ваша наука о прошлом основана на искусно подделанном свидетельстве. Но подделки, как ты видишь, не было. Фараона, когда придёт его время действительно положат внутрь – с обрядом, с жертвами, с жрецами, читающими слова, которые они считают священными. Только обряд этот нужен не сооружению. Он нужен вам или точнее сказать ИМ, кто сейчас живёт здесь и строит эту пирамиду. И ещё он нужен тем, кто придёт после: через тысячи лет люди будут искать в этих камнях мумию, сокровища, проклятия, и ни у кого не возникнет мысли искать там то, что искать действительно следует. Лучшая стража – не камни и не стена. Лучшая стража – ложная цель.

IV

– Тогда назови истинную цель, – тихо произнёс Мохов. – Я бы хотел знать это.

Хранитель остановился у края площадки, лицом к востоку, где пока ещё не было и намёка на рассвет, и некоторое время молчал, будто подбирая слова на языке, в котором нужные понятия попросту не существовали.

– Скажи, что ты знаешь о камне, из которого сложена камера в сердце пирамиды? Ты видел её в чертежах и в своём собственном веке.

– Красный гранит, – ответил Мохов, не колеблясь. – Привезён из Асуана, за восемьсот километров вверх по течению. Плиты в потолке весят до пятидесяти тонн. Стены гладкие, подогнаны без раствора. Пять разгрузочных полостей над потолком, чтобы вес верхней кладки не раздавил камеру. Это, по крайней мере, объяснение, которое принято писать в учебниках.

– В красном граните много кварца, – продолжил Хранитель. – Кристаллического кремнезёма. Больше четверти его массы – иногда треть. Ты помнишь, что происходит с кристаллами кварца, если их сжимать или ударять?

Мохов, едва заметно вздрогнув, ответил не сразу: полузабытое знание, оставшееся от школьных уроков и тех давних разговоров, что он вёл с Кирой за ужином, неожиданно всплыло, как камень из глубины.

– Пьезоэлектричество, – проговорил он. – Давление на кристалл создаёт электрический заряд. Часы с кварцевым резонатором. Микрофоны. Зажигалки. Но гранит – это не монокристалл. Там кристаллы ориентированы хаотично, эффекты гасят друг друга…

– В малых объёмах – да. В объёме, который вы называете горой, – нет, – возразил тот. – Масса, давящая на нижние камни, постоянная, но не неподвижная: земля дышит, вы называете это приливами твёрдой коры, плато вздрагивает от далёких толчков, камни расширяются и сжимаются от дневного жара и ночной прохлады. Внутри любой огромной каменной массы, если знать, как её сложить, возникают ритмы. И если эти ритмы направить в нужное русло – туда, где камень не гасит их, а усиливает, – получится нечто вроде струны, которая звучит сама, без пальцев музыканта. Пирамида, Нил Мохов, – это не гора, наваленная кое-как. Это инструмент, настроенный по чертежу, у которого каждая грань, каждая пустота, каждая щель имеет своё назначение.

– Настроенный на что? – спросил Мохов. – На какую ноту?

– На ту, что звучит под нами. На то, что ты слышал у колодца.

V

Нил молчал, чувствуя, как рушатся и вновь складываются в его голове привычные представления. Он вспомнил статью, которую листал в своём времени, несколько лет назад в научном журнале, – работа группы физиков из Петербурга, моделировавших поведение электромагнитных волн внутри Великой пирамиды. Они показали, что в определённом диапазоне длин волн, порядка двухсот-шестисот метров, массив камня ведёт себя как резонатор, концентрируя энергию излучения в погребальных камерах и под основанием. Он тогда лишь усмехнулся – скорее забавный курьёз, чем открытие, – и пересказал это Кире за завтраком, а она заметила, что любая хорошо сделанная постройка обязана что-нибудь где-нибудь концентрировать. Теперь эта статья вставала перед ним совсем иным светом.

– Размеры, – проговорил он вслух, пытаясь удержать нить мысли. – Соотношение сторон. Основание – четыреста сорок локтей, высота – двести восемьдесят. Одиннадцать к семи. Это даёт отношение периметра к высоте, почти равное двум пи. Я всегда считал это красивой случайностью, следствием того, что строители измеряли подъём катящимся колесом, число оборотов которого…

– Не случайностью, – мягко возразил Хранитель. – Мы называем это мерой. Пирамида – это Земля, уменьшенная в сорок три тысячи двести раз. Не буквально, не точно, с допусками, нужными для камня, а не для чертежа. Высота её относится к радиусу планеты, как один к этому числу, а периметр основания – к длине окружности. Резонатор должен "знать" ту, с кем разговаривает. Поэтому камни ложатся строго по сторонам света, с отклонением меньше, чем толщина ногтя, на каждые две сотни шагов. Поэтому она стоит именно здесь, на этой широте. Число, которое ваши потомки назовут скоростью света, если выразить его в ваших мерах, в точности повторяет градусы этой точки, – он слегка наклонил голову. – Ты ведь заметишь, что для вас это покажется пустым совпадением.

– Я привык считать такие вещи нумерологией, – пробормотал Мохов, но голос его прозвучал неуверенно, вспомнив, что широта Великой пирамиды действительно составляет почти ровно двадцать девять целых девятьсот семьдесят девять тысячных градуса, и что число это, до последних знаков, совпадает со скоростью света километра в секунду, разделённой на десять тысяч, – совпадение, над которым в его эпоху смеялись все серьёзные люди.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю