355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Серафимович » Том 2. Произведения 1902–1906 » Текст книги (страница 34)
Том 2. Произведения 1902–1906
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:42

Текст книги "Том 2. Произведения 1902–1906"


Автор книги: Александр Серафимович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 41 страниц)

Белошвейки*

Вы носите тонкую полотняную сорочку, уродливые, аршинные, подпирающие вам шею английские воротнички, не чувствуя, часто не подозревая той тяжести, которая должна бы в них вас давить. Вы их приобрели в одном из модных блестящих магазинов, нисколько не задумываясь над историей о рубашке, над песней о рубашке.

Это чрезвычайно простая, несложная, все та же история и песня: «Шей, шей, шей…» – печальная и заунывная, как осенний ветер, шевелящий пожелтевший камыш. Наклоненная голова, согнутая спина, вдавленная грудь, бескровные губы, усталые глаза, молодость, выпитая восемнадцатичасовым трудом, измучивающими бессонными ночами, и унылый и монотонный, как эта печальная жизнь, непрекращающийся стук швейной машинки, твердящей все одно и то же: «Шей, шей, шей!..»

Вы смутно себе представляете, что где-то по закоулкам живут и шьют для вас уродливые воротнички и тонкие сорочки белошвейки, что у них тусклая, тяжелая жизнь, что львиную долю забирают себе посредники-магазины, что на долю работниц приходятся гроши, но это неясно, случайно, отрывочно мелькает порой в голове, сейчас же стираемое тысячью других мыслей и соображений, ибо что тут особенного. Много и без того ведь на свете всякого горя и трудовой тяжелой жизни.

Но что для нас с вами лишь смутно мелькнувшее представление, для них, для этих работниц, – целая жизнь, быть может, и не особенно долгая – тут не бывает долгой жизни, – но настоящая, живая жизнь, которая только раз дается человеку и которую так или иначе надо прожить.

Белошвейка сплошь и рядом получает восемь рублей в месяц. На это нужно одеться, прокормиться, иметь квартиру. Не удивительно, что белошвейные дают очень большой процент проституток – приходится «дорабатывать», чтоб не пропасть с голоду.

Представители мужского труда в той или иной мере пытаются улучшить свое положение, женский труд находится в первобытных условиях. Между тем женский труд, как масляное пятно, непрерывно расплывается, захватывая все новые и новые отрасли. И всякая попытка к улучшению условий его драгоценна.

Такую попытку делает некто Кузнецов. Он пытается организовать особый «белошвейный союз». Гр. Кузнецов уже организовал в Петербурге вспомогательное общество закройщиков и в Москве – бюро закройщиков и закройщиц. Этот прецедент до известной степени делает вероятным успех и последней попытки.

Для организации предполагаемого общества необходим капитал в десять тысяч рублей. На эти деньги будет производиться оптовая закупка материала, который в кредит будет отпускаться белошвейкам, а изделия их будут продаваться из специального магазина «союза».

Тем поразительнее прием, оказанный новому начинанию в ремесленном обществе. Собрание белошвейных мастериц в помещении взаимно-вспомогательного общества московских ремесленников не состоялось. Исправляющий обязанности председателя общества почтенный Петр Кириллович Правиков разогнал собравшихся категорическим:

– Не позволю открывать собрание.

– Да почему?

– А потому. Идея эта принадлежит Кузнецову, а он из нашего общества вышел… Не-ет… н-не позволю!

Уломать этого героя не удалось. Дело, очевидно, гасится в самом начале. Теперь инициатор подыскивает другое помещение. Но ведь стыдно же будет обществу, если белошвейкам придется ходить по городу и искать помещение, чтобы обсудить и наладить дело.

Светочи*

Их шло двое.

Один – подвижной, живой, высокий и тонкий, другой – приземистый, низкий и хмурый.

Первый улыбался весело и радостно, поворачиваясь во все стороны, второй – угрюмо и хмуро, как ненастная туча, глядел на мир из-под нависших бровей.

У первого смеялись глаза, лицо, вся фигура. Он улыбался солнцу, улыбался улице, шумной и суетливой, улыбался прохожим, улыбался извозчикам, грохотавшим по мостовой, конкам, неуклюже и не спеша ползшим по рельсам, улыбался домам, залитым ярким солнечным блеском, зелени деревьев, улыбался всей этой шумной, грохочущей, задернутой золотистой пылью жизни огромного города. Второй, тяжело ступая, не поднимал глаз от земли.

– А-ах, хорошо! – радостно вздохнул высокий. – Хорошо, тепло, солнце… весело… радостно… Посмотри, ты посмотри на лица прохожих: ведь они все смеются, все… ты не гляди, что они как будто серьезны, они улыбаются, они не могут не улыбаться, их одолевает этот беспричинный смех, смех жизни, тепла и радости…

– Чему радоваться, – низким, грубым, хриплым, как из бочки, голосом проскрипел хмурый, – чему радоваться-то – пыли, жаре, вони, раскаленной извести, кирпичам, булыжнику, железу!.. Все задыхаются, не знают, куда деться. Смеются!.. У всех красные, вспотевшие лица передергивает, точно их на вертеле жарят… Смеются!.. Тем разве смехом, каким смеются в пекле…

– Нет, – радостно проговорил тонкий, заглядывая сощуренными и смеющимися глазами, – нет, что бы ни говорили, как бы тяжело в жизни ни приходилось, есть в ней что-то, есть в жизни что-то такое, что тянет вперед, дает надежду, заставляет чаще биться сердце, вызывает светлую, ласковую улыбку… Что? Жизнь не стоит на месте. Худо ли, хорошо ли, трудно или легко, с горем или с болью, но мы идем вперед… всей громадой, всей силой, мы грузно, тяжело, но бесповоротно шествуем вперед… вперед, а не назад… какую бы область ни взяли, в конце концов общий результат – вперед… Ну… вот пример… пример лучше всего. Возьмем Москву, образование в ней – это светильник, ярким светом освещающий людские сердца… Москва близка к всеобщему обучению… Дальше… в Москве восемь тысяч четыреста пятьдесят девять человек с высшим законченным, – слышишь-ли? – с законченным образованием… Боже мой! Ведь это армия, целая армия, восемь с половиной тысяч. И из них двести сорок три женщины. Ведь это целая армия, сеющая вокруг себя понимание, культуру, знание, свет… И разве это не радостно? не весело? Разве это не заставляет всех прохожих неудержимо улыбаться радостной неодолимой улыбкой?

И высокий весело, как дитя, смеялся, оборачивался во все стороны и смотрел на всех.

– Да-а, – глухо, как немазаное колесо ночью, проскрипел хмурый, не подымая глаз от земли, – засмеешься, только не тем смехом. Восемь тысяч четыреста пятьдесят девять человек! Население свыше миллиона, это по одиннадцати человек на тысячу. Одиннадцать человек! Да, богатство, нечего сказать, скопление знания и светочей. И если тут, в белокаменной, их только одиннадцать на тысячу, что же там, за городской чертой?.. одна сотая на тысячу…

И хмурый шел, тяжело ступая, не подымая глаз от земли, и шел рядом с ним высокий и тонкий, весело и радостно улыбался и они говорили, и каждый стоял на своем.

Братья-газетчики*

Актер, профессор, адвокат имеют перед собой живую, глядящую на них, слушающую их публику. Каждым словом, каждым повышением голоса, каждым жестом и движением оратор непосредственно воздействует на предстоящих, – видит, как бледнеют лица, как разгораются глаза, как навертываются слезы, сжимаются кулаки, и, подхватываемый общим настроением, взмытый широкой волной внимания, сочувствия, вражды или раздражения, оратор чувствует странную, особенную связь с этим тысячеголовым, беспокойным, в одно и то же время таким простым, ординарным и загадочным существом, именуемым публикой. И чувствование этой связи почему-то доставляет высокие моменты удовлетворения.

Не то – писатель. Он – одинок.

Ему не смотрят в лицо тысячи глаз. Те, к кому обращено его слово, далеки от него, они разбросаны, они немы, их лица скрыты. Кто они? Как бьются их сердца? Что их волнует? Кому они кланяются? Кого ненавидят? Чего ищут?

Очень медленно реагирует читатель. Очень медленно приподымается пред писателем легкий флер, задергивающий тех, с кем он беседует. Зато у писателя есть крупные преимущества: его воздействие на читателя длительнее, глубже, перед ним аудитория обширнее, он гибче, разностороннее, разнообразнее в своих воздействиях, связь его с читателем прочнее. Самые разнообразные вопросы жизни тянутся к нему из читательского мира, требуют обсуждения. И эта живая связь с людьми, которых не знаешь, с которыми в большинстве никогда не встретишься, является оплатой за все шипы и тернии, которые впиваются во всю писательскую работу, жизнь, деятельность.

Я сегодня позволю себе поделиться рядом вопросов, которые ставит, и фактов, которые сообщает читатель. Ничего особенного, ничего, предупреждаю, исключительного по интересу. Это все та же неправда и неустройство жизни, все то же недоумение перед нелепостью жизни, это все тот же крик боли и страдания. Все старое. Но ведь и вся наша действительность – это огромное колесо, слепо перемалывающее одни и те же, все старые зерна.

Не странно ли: люди, все время проповедующие взаимную помощь, организацию, твердящие, что легко ломающийся в одиночку прут не переломить в пучке, что единение – сила, эти люди бредут в жизни, как слепые, заблудившиеся в темном лесу дети, как попало, не подавая друг другу руки. Едва ли вы встретите более кричащих о единении и наиболее разъединенных людей, чем литературные работники.

Все профессионалисты соединяются. Приказчики, врачи, ремесленники, инженеры, учителя. Только литературный работник одинок. Только один он не знает силы взаимной поддержки.

По поводу одной из моих «заметок» мне пишет один из литературных работников: «Тяжесть положения газетного чернорабочего, по крайней мере в провинции, усиливается еще тем, что он стоит, так сказать, вне жизни. Ему некуда приткнуться, некуда голову склонить. Везде он – третий элемент, сторонний зритель, вечно он один. Представители разного рода профессий организуются в кружки, в корпорации, имеют клубы и т. д. У газетчиков – ничего подобного. В их судьбе роковое есть что-то». «Меня давно, – говорит далее мой корреспондент, – занимает вопрос, как бы газетчикам хоть немножко сплотиться. Ведь, помимо всего, есть масса профессиональных вопросов, разрешить которые буквально негде».

Далее автор письма сообщает, что в нынешнем году предпринял в этом направлении попытку. Он разослал в редакции поволжских газет письма, что-де следовало бы как-нибудь столковаться сотрудникам газет, чтоб положить начало объединения на почве профессиональных интересов. Увы, только два издания из десяти прислали сочувственный ответ, остальные не удостоили ответом.

Помимо чисто внешних условий, а затем специальных особенностей литературной профессии, мешающих объединению, представители последней сами кладут палки в колеса своей инертностью, неподвижностью, антиобщественностью, равнодушием к судьбе собратьев.

Между тем профессиональное объединение не только имеет значение в смысле улучшения судьбы каждого пишущего, оно будет иметь и общественное значение, так как сделает каждого литературного работника более независимым.

Возьмите любой провинциальный город с двумя газетами. Газеты приблизительно одинаковы и по направлению, и по содержанию, и по дефектам. Трудно себе представить, какая вражда между ними существует. Дня не пройдет, чтоб друг друга не уличили во лжи, в клевете, в извращении фактов, во всех противоестественных преступлениях. А так как оба противника одинаково приписывают друг другу самые невероятные вещи, то нужно предположить, что вся русская пресса состоит из беглых с Сахалина. Вернее же будет предположить, что это – люди как люди, газеты как газеты, только отношения их окрашены взаимным соперничеством.

Между тем это соперничество накладывает печать глубокой розни и на литературных работников, отдаляя их друг от друга.

Для розни, для отдаления, для размежевания может быть только один повод – принципиальное, принципиально непримиримое разногласие. Нельзя идти рядом, стыдно, позорно подать руку людям, которые торгуют совестью, честью, которые продают, как картофель на базаре, все, что дорого обществу. Но когда люди смотрят косо друг на друга только потому, что органы, в которых они работают, конкурируют, это уже – слепота, узость, ограниченность.

Прежде всего для литературного работника – независимость, независимость же органически связана со сплоченностью. Бессилие одиночества нередко заставляет идти на компромиссы.

Все это так, но как же практически осуществить единение, имея в виду разные специальные трудности и, в частности, кочевой образ жизни литературного работника? Это вопрос, так сказать, техники. Прежде всего – сознание необходимости такой сплоченности. Думаю, что решению вопроса будет положено начало в провинции – там нет такой глубокой, принципиальной по существу дифференциации между органами печати. С другой стороны, инициаторами должны выступить представителя репортажа и вообще незаметной для постороннего глаза газетной работы.

Это потому, что так скорее всего наладится дело, что эта часть газетных тружеников наименее обеспечена, наихудше оплачивается, наиболее страдает от одиночества и розни. Попытку автора упоминаемого письма надо приветствовать и пожелать, чтобы она была не последней – под лежачий камень ведь и вода не течет.

Обыкновенная история*

Тысячелетия юноши любили девушек, и это было старо, как мир, и тем не менее каждый раз, когда любовь загоралась в юном сердце, это было страшно ново. Тысячелетия люди не переставали умирать и должны бы привыкнуть умирать, и все отлично знают, что рано или поздно умереть неизбежно, и тем не менее смерть, глядящая в лицо, поражает своей страшной неожиданностью, новизной.

То, о чем я сейчас расскажу, старо-престаро, тысячу раз рассказывалось в печати на все лады, и тем не менее каждый раз, как встречаешься с ним, оно поражает своей страшной новизной.

«Судьба меня столкнула с одной из московских проституток, – так начинает в письме вечно новую и вечно старую историю один из читателей. – Так как она являет собой не личную извращенность, а всецело продукт тех условий, какие ей диктовала жизнь с момента рождения, думаю – не лишне рассказать ее историю. Приобрести доверие такой личности, как моя знакомая Е. А., очень трудно, и я его не приобрел бы, если бы не исключительный случай, который столкнул меня с ней. Но не важно, как я узнал, а важно, что узнал.

История обыкновенная, простая и страшная в своей простоте.

Е. А. – питомка московского воспитательного дома. До одиннадцати лет жила в деревне, до тринадцати – в белошвейной мастерской, тринадцати лет продана служившей в мастерской кухаркой немолодому купцу, после чего два месяца пролежала в больнице.

К кому было обратиться по выздоровлении? Естественно, к той же кухарке, которая вторично продала девочку сводне на Цветном бульваре.

Мадам М. содержала свою жилицу хорошо, получала с «гостей» за визиты по пятидесяти рублей, девочке же доставалось лишь то, что дарили гости на конфеты. Она и тратила те деньги на конфеты, так как ни в чем, живя у г-жи М., не нуждалась, а обстановка такого существования не давала возможности узнать ценность денег и вещей.

Госпожа М., выжав из своей жилицы все, что могла, перепродает ее другой сводне, та – третьей, и Е. А. пятнадцати лет с прибавкой одного года в паспорте очутилась в заведении.

Пробыла здесь недолго, с полгода, и, ознакомившись с Мясницкой больницей, пробует устроиться самостоятельно. Это – период скитаний по квартирным хозяйкам, хозяевам, есть и такие, – замечает автор письма, – по меблированным комнатам. Это – жизнь по бульварам, тротуарам от «Эрмитажа», до Филиппова.

В одной из содержимых хозяйкой меблированных квартир, являющихся, к слову сказать, тайными публичными домами с распитием водки и пива, горничная девушка Паша принимает участие в судьбе Е. А. Сначала они обе пытаются найти мать Е. А. Справляются в адресном столе, где получают справку, что «таковой в Москве на жительстве не значится». Тогда приводят в исполнение план Паши устроиться Е. А. самостоятельно, то есть снять квартиру рублей за двадцать, нанять прислугу и зажить своим домом.

Расчет прямой. Хозяйка за комнату с отвратительным столом берет сорок рублей, да на столько же украдут хозяйка и подруги как вещами, так и деньгами, когда Е. А. пьяна, – впрочем, она и трезвая не имела привычки, по простоте своей, сохранять вещи под замком.

Теперь ей семнадцать лет. В такие годы родители дочерей своих считают детьми, а она уже четыре года – четыре года! – занимается проституцией как ремеслом.»

Далее автор рисует внутреннюю духовную сторону ее.

«Е. А. неграмотна. На карточке, подаренной ей одним «гостем» и изображающей Адама и Еву, она не могла указать, кому какое принадлежит имя. Она больше склонялась решить вопрос так, что Адам – это женщина, вероятно, от «дамы». Считает же девушка так: двадцать восемь, двадцать девять, двадцать десять… В какой цифре выражается ее бюджет, она не знает. Как ребенок, она не знает цены вещам: она их не покупала, за них не выплачивала, у нее удерживали из заработка. Ей обыкновенно объявляли: за такую-то вещь она уже не должна, а должна за другую. Не выходя из дома, она жила лучше или хуже, не в зависимости от заработка. Она ничем не дорожит: ни вещами, ни покоем, ни своим, ни чужим. Каждое впечатление без следа вытесняется следующим.

Вся ее жизнь – ряд случайностей, без логической связи, последовательности. Она много пьет: требуют хозяйки – доход. Требуют купцы:

– Мы дома с женами так-то сидеть могем, – говорят они, если она не пьет.

Она пьет еще потому, что среди этих девушек крепко держится предрассудок, что не пить совсем, живя их жизнью, – вредно.

Цинизм ее можно ли назвать цинизмом? В силу своего ремесла она только называет своими именами вещи и явления, преобладающие в ее обиходе. Это не цинизм, а печальная действительность.

Один «гость» неловко выразился, что «заплатил» ей. Надо было сказать «подарил». И она в слезах говорила ему:

– Платят только за вещи, я – не вещь, а женщина… я – женщина.

Физически Е. А. перестала развиваться, вероятно, со времени своего «падения», то есть с тринадцати лет. Она миниатюрна, очень мила, способна, как ребенок, подолгу любоваться собой в зеркале. Да в действительности это и есть ребенок, беспомощный, не знающий и не понимающий жизни, правдивый, искренний, откровенный, щедрый, не злой; жизнь еще не успела озлобить ее.

Самым вредным элементом в жизни проституток являются сутенеры, «коты». Начав с объяснений в любви, они окружают девушку полным вниманием и лаской и, приучив к себе, меняют тактику. Постепенно приобретая право вмешательства в личную жизнь девушки, негодяй сначала только снисходительно принимает от нее угощение, а потом и всецело распоряжается ее доходами, побоями взыскивая все, что ему нужно.

У Е. А. уже появился такой обожатель. Он поколачивает. «Потому и бьет, – говорит она, – что любит».

Она горько сетует, что у нее нет матери, которая бы защитила ее.

И в самом деле, кто защитит ее? Кто освободит от настойчивого обожателя, который бьет ее по голове, чтобы избежать видимых синяков?«

Вот и все.

Старая и поражающая своей новизной, как смерть, история. Эта коротенькая история семнадцатилетней жизни стоит десятков повестей и романов с убийствами, самоубийствами, кровью и всякими ужасами. И это среди нас, быть может на одной с нами улице. Крохотная девочка, проданная старику купцу, утирает капающие слезы с одним задушенным криком-стоном: «Мама!» А сколько их, сколько их, таких девочек в Москве.

«Шумим»*

«Шумим, братец, шумим!»

Это – удивительная, специально русская черта: «Шумим!..»

Шумим в личной жизни, шумим в общественной. И шумим не то чтобы так себе, зря, шумим искренне, от сердца. Те силы и энергия, которые в нас заложены, как в открытый люк, устремляются в этот шум, и мы чувствуем удовлетворение.

И сколько хороших дел, сколько прекрасных начинаний, сколько планов, сколько надежд, как утренний туман, растаяли вместе с замолкшим шумом!

Вы знаете болезнь хуже холеры и чумы, болезнь, как язва, въедающуюся в народное тело, болезнь, уносящую тысячи жизней в самую цветущую, в самую лучшую пору – туберкулез, этот страшный бич человечества.

Уже стала избитым местом его ненасытимая прожорливость, его социальная опасность. На Западе – в полном разгаре борьба с чудовищем, у нас – только начинается.

Москва, как и во многом другом, подает пример этой борьбы.

Четыре года тому назад седьмой пироговский съезд врачей организовал комиссию при обществе русских врачей в память Н. И. Пирогова для выработки мер борьбы с туберкулезом.

И комиссия… зашумела.

Шумела она искренне, правдиво, с знанием дела, основательно, с толком.

– Граждане, – говорила она, – туберкулез – страшная штука.

Помолчав:

– Д-да! Страшная штука! Сколько народу поедает. Очень много.

Публика мнется.

– Да, это действительно… поедает народу.

– Граждане, бороться лекарствами с этим ужаснейшим недругом человечества, с этой роковой болезнью, с этим… ну, вообще с этим бичом человечества бессмысленно.

– Да… конечно… разве лекарствами что сделаешь?.. Лекарствами ничего не сделаешь, если, например, чахотка… Это уже известно… об этом писали, писали…

– Да… Ну вот, лекарствами ничего не сделаешь. Нет, тут нужны широкие социальные меры. Не лечить надо уже заболевших, а не допускать болеть. Нужно, чтобы народ понимал, понимал сущность болезни, понимал, как ограждать себя от нее, понимал бы, что она заразительна, понимал бы, что надо хорошо питаться, жить в светлых просторных помещениях, соблюдать все правила гигиены, не надрываться в работе. Понимание, знание нужно. Тут лекарствами ничего не поделаешь, тут все в полной зависимости от социальных условий. Грамотность прежде всего.

– Это действительно, это так… палочки эдакие пакостные в человеке заводятся… Ну, там говядину нужно есть, чтобы сытость была, – давно об этом в газетах пишут. Вот брат у меня от чахотки помер… жена при последнем издыхании… детишки – ветром валяет, да и я туда же за ними гляжу… палочка эта самая вредит… нельзя ли помощи дать?.. Хоть вздохнуть бы, измаялся…

Комиссия строго:

– А ты грамотный? А питание? А насчет гигиены?

– Ась?.. Неграмотный… Кормимся кое-как по бедности нашей… Главное, палочка заела, кашель, кровью харкаю, пот, работать – надо сил, хоть бы чего-нибудь… нельзя ли…

Комиссия снисходительно:

– Ну, вот что, батюшка, ничего не можем сделать: прежде всего грамотность, грамотность прежде всего и… Подожди немножко, братец мой: вот как наступит всеобщая грамотность, и питание там, тово… вот тогда приходи, мы тогда с большим удовольствием… Главное… питаться будете хорошо, по гигиене жить, объем воздуха и все такое… Тогда, братец, и приходи, тогда ты и понимать будешь… Вот тогда самое и бороться с чахоткой, понимаешь ли?.. Тогда, это самое, и бороться с чахоткой, потому что и чахотки-то не будет, не будет ее. Скажи, пожалуйста, какая чахотка, когда все будут отлично питаться, будут понимать, как уберечься, оградить себя от заразы, вообще, в иных условиях. Да!..

Вы говорите: это – шарж.

Нет-с, это только в обнаженном виде деятельность комиссии под председательством проф. В. Шервинского. Комиссия только и делает, что читает доклады, старые и давно известные доклады, что с чахоткой нельзя бороться паллиативным лечением, что борьба с этим недугом должна быть перенесена на социальную почву и пр.,– что давным-давно известно и стало трюизмом.

Как, спросят меня, да разве распространение истинных понятий о болезни и о действительных мерах борьбы с ней в народе, разве это уже не борьба с чахоткой?

Да ведь в том-то и дело, что комиссия палец о палец не ударила, чтоб распространить в народе, в массе эти понятия. Ведь смешно же считать за рациональные способы распространения в народе, в обществе истинного представления о мерах борьбы с чахоткой те публичные вечера, на которых читались доклады и на которых присутствовало тридцать – сорок человек, смогших заплатить высокую входную плату.

Здесь нужны тысячи, сотни тысяч брошюр, брошенных в народ, здесь нужна широкая организация народных чтений, здесь нужно устройство амбулаторий для чахоточных, санаторий.

Вот севастопольское общество борьбы с туберкулезом не ждет, когда наступит всеобщая грамотность и изменятся общественные условия, а делает что может и сейчас.

Комиссия же сидит у моря и ждет погоды, не умея или не пытаясь похлопотать о скорейшем утверждении устава. Устав севастопольского общества был послан гораздо позже, и он уже утвержден, общество уже функционирует, а комиссия поджидает. Под лежачий камень вода не течет.

«Шумим, братец, шумим!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю