Текст книги "Том 2. Произведения 1902–1906"
Автор книги: Александр Серафимович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 41 страниц)
Очерки, фельетоны и корреспонденции
Заметки обо всем*
Нет мест*Обычная осенняя картина: перед плотно закрытыми дверями стоит серая толпа – прачки с припухшими, растрескавшимися руками; сапожники, от которых пахнет «варом» и выделанной кожей; официанты с печалью на лице от бессонных ночей и вывернутой наизнанку жизни; швейцары, дворники, мелкие чиновники, вдовы неопределенного возраста, торговцы, чернорабочие и между ними белые, русые, черные, кудрявые или гладко припомаженные головки с недоумевающими, – испуганными или веселыми личиками.
И над этой толпой звучит страшное:
– Нет мест… нельзя принять.
Эти простые и страшные слова звучат как приговор.
– Батюшка… – говорит прачка, торопливо моргая красными веками, вежливо сморкаясь в угол головного платка, – батюшка… мово-то… мово-то примите…
Приговор жестокий и несправедливый!.. Но она хочет смягчить его.
– Мы даже на хороших господ стираем… спросите кого хотите в нашем квартале… премного довольны оставались… Что касательно манишки, плоить – это мы очень даже можем… Тяжело только… конечно… Как вдовой оставшись… женщина, кто захотел, тот обидел… пятеро их у меня… сделайте божескую милость…
Ей мучительно хочется рассказать все, всю ту непокрываемую массу обид, горечи, слез, страданий, тяготы, которая до краев заполняла ее жизнь. Ей кажется, что нужно только приподнять уголок, чтобы это все хлынуло, и переполнило, и затопило, и размягчило самое жестокое сердце, и она торопится, чтобы ее не перебили, рассказывать совсем не относящиеся к делу вещи и еще осторожнее, чтобы не обидеть заведующего, сморкается в угол платка.
А у заведующего играют мускулы лица, стиснуты зубы и хмурятся брови. Он испытывает ту жестокую озлобленность, какую испытывают врачи при виде корчащихся вокруг больных, которым они не могут помочь.
– Не могу принять… Не на голову же я его себе посажу…
– Я только два слова… извините, пожалуйста…
Официант знает, что нельзя распускать по-бабьи слюни, но у него ведь тоже жизнь, огромная, спутанная, переполненная горечью, нелепая жизнь; он ведь тоже мучительно растил Гришутку на подачки, на обсчитывание гостей, на обкрадывание хозяина, а теперь приходится отнимать у Гришутки последнее, что он может ему дать – грамоту; он знает, что бабьим многословием тут не возьмешь, и он говорит, наклоняя набок голову:
– Ради бога… прошу вас…
– Я же вам сказал, господа, мест нет… все переполнено.
И толпа, из которой каждый мог бы рассказать о своей жизни столько горя, что хватило бы на весь день, медленно, тяжело, понуро расходится, чтобы на будущий год опять собраться перед заветными дверями.
Перед тысячью маленьких головок захлопнулись школьные двери, тысяча родителей с тяжелым, с больным сердцем увела домой своих безграмотных детей.
В нынешнем году мест в училищах для детей школьного возраста опять не хватило. Ввиду этого на состоявшемся на днях заседании комиссии по приему детей в городские училища решено открыть новые училища и параллельные классы при некоторых существующих училищах.
Городское управление должно сделать последнее героическое усилие, чтобы осуществилось всеобщее обучение, ибо отсутствие его страшнее для города и населения отсутствия всяких метрополитенов.
Даровой труд*Из всех неправд жизни самая большая, самая жестокая неправда – это когда сильному, здоровому, рвущемуся к труду человеку нет места на арене труда.
– Я молод, силен, здоров, у меня крепкие руки и голова, полная знаний, и я хочу работать.
А жизнь, усмехаясь страшной, слепой, никогда не сходящей с ее лица усмешкой, говорит:
– Ну так что ж.
– Я хочу работать, я хочу тратить энергию, силы, знания, я хочу работать, – жить.
– Так что ж.
– Боже мой!.. Молодость, силы уходят, а я их трачу не на прямой производительный полезный труд, а на то, чтобы, вцепившись зубами и когтями в кого-либо из ближних, столкнуть его и, заняв его место, вместо него трудиться, работать. Ведь это же бессмысленно!
– Так что ж.
Когда в последнем думском заседании поднялся вопрос о гражданке Тютневой, среди гласных распространилось замешательство, растерянность. Почтенные, искусившиеся в обсуждении всяких вопросов гласные вдруг стали шататься, испуганно в недоумении оглядывались, ища опоры. И я с удивлением глядел: отчего это?
История гражданки Тютневой чрезвычайно проста. Гражданка Тютнева в одной из городских больниц девять месяцев работала в качестве массажистки, надрывалась, отдавала больнице силы, Здоровье… Бывали дни, когда через ее руки проходило по восемнадцати-двадцати больных. И гражданка Тютнева сказала:
– Господа, заплатите мне за мой труд.
Было чрезвычайно просто и понятно: раз человек работал, надо заплатить; но как только она сказала это, все гласные пришли в величайшее волнение, беспокойство и растерянность. И не потому, что гласным было жаль денег, – нисколько, вовсе нет. Я с удивлением слушал, как, заикаясь, путаясь, с растерянными глазами бормотали они: с одной стороны, нельзя не сознаться, что заплатить нужно; с другой, нельзя не признаться, что заплатить невозможно. Наконец я понял; в зале почудился страшный беззвучный смех, бессмысленная слепая усмешка:
– Ну так что ж.
– Господа, – говорили гласные, – молодые, только что окончившие, жадные до работы врачи, фельдшера, фельдшерицы, акушерки, массажистки с удивлением видят, что недостаточно только приобрести знания, что надо еще бороться за право на труд. Но как? И вот они идут в больницы и говорят: «Разрешите нам работать у вас без жалованья. Мы будем работать и терпеливо ждать, быть может, у вас откроется штатное место. Ради бога, рекомендуйте нас для частной практики – с голоду умираем. Помимо этого, мы подучимся у вас, а это даст возможность скорее отыскать место». Их пускают. И таких экстернов всегда масса в больницах всех больших городов. Работают они в высшей степени добросовестно, работают годы; намного облегчают труд штатного персонала и… не получают ни гроша. Справедливо ли это? Допустимо ли, чтобы город, большой богатый город, отнимал крохи у слабых, беззащитных, голодных людей, отнимал бы только потому, что они слабы, беззащитны, голодны? Как можно пользоваться чужим неоплачиваемым трудом!
Это было просто и ясно, все загомонили, и гласные с облегчением закивали головами; но в зале почудился бессмысленный, жестокий, неслышный смех, и все смешалось, спуталось.
– Так эти люди отдают больницам свой труд, – вы говорите, – нужно его оплачивать. Посмотрите. Город ассигнует на врачебный персонал определенную сумму. Но вот в больницу является масса врачей, фельдшериц, массажисток. Они работают добросовестно, усердно. Им платят, им отдают все, что предназначено на больничное дело; им отдают все, что ассигнуется на народное образование, им отдают все, что получается с конок, с рядов, с трактиров, да, да, да, это не преувеличение, потому что к вам потянутся и из Петрограда, из Варшавы, из Казани. Они съедят вас.
Да, и это правда, и это жестокая, неумолимая правда, и опять слышится чей-то беззвучный страшный смех, и опять растерянные, сбитые с толку гласные беспомощно озираются, ища выхода.
И чтобы спастись, укрыться от преследующего их злорадного смеха, они перенесли вопрос с принципиальной почвы на чисто формальную и здесь поступили по отношению к г-же Тютневой крайне жестоко и несправедливо.
«Фараоны»*Часов в девять вечера по одной из центральных улиц г. Таганрога (знаете, на Азовском море?), в сопровождении товарища и слуги-подростка, шел гимназист третьего класса местной гимназии, жизнерадостный, здоровый мальчуган. Навстречу три парня, покачиваются, делают вид, что пьяны. Проходя мимо мальчиков, один из парней, слегка толкнул гимназиста палкой в локоть, и гимназист почувствовал как бы легкий укол. Конечно, не обратили внимания. На другой день локоть вспух, через два дня мальчик, несмотря на усилия врачей, умер от гнойного заражения крови. Родители были в неописуемом отчаянии. За что? за что? за что? Ответа не было, потому что карающий меч Немезиды падает слепо на правых и виновных.
За что убили случайно встретившегося мальчика совершенно не знавшие его люди? А так. Говорят, на палке была насажена булавка, отравленная или загрязненная.
Кто же убил? «Фараоны». Живут они на окраинах, опоясывающих город. Грязь, поголовная безграмотность, ужасающее невежество и ужасающая нищета. Город ничего не делает для окраин, и они страшно мстят. Вот характеристика «фараона» в одной из местных газет.
«Фараон» особенное удовольствие видит в оскорблении проходящих или в нанесении им физической боли. Если по улице идет женщина, «фараон» сквернословит во всю глотку. Редко бывает, чтобы дети, совершавшие прогулку по улицам, возвращались домой без слез. Того толкнули, и он упал с тротуара; того напугали бранью и криками, третьего просто избили. Ненависть, какую питают окраинцы к центру, проявляется в наивной и дикой форме. Впрочем, это даже не ненависть, это просто дикость, распущенность, окраинская удаль. Посмотрите вы на любого из тех же окраинцев, когда он работает, у вас же или где-нибудь в мастерской, – это совсем другой человек, услужливый, мягкий, корректный. Трудно поверить, что это тот самый, который еще вчера так грубо гоготал на всю улицу, так мерзко сквернословил и толкал во все стороны всех, кто не принадлежит к его компании.
Вы думаете: это в одном Таганроге? Киевские «подкалыватели» приобрели всероссийскую известность. Вот случай из многочисленных в Екатеринославе. В лесу, лежащем недалеко от города, гуляла компания молодых людей и девушек. Выскакивают «фараоны» и начинают беспощадно бить. Все бросились бежать. Одна из девушек упала. Вечером она молча вернулась домой, молча провела два дня и молча умерла.
В Ростове-на-Дону, в сумерки, едет человек на извозчичьих санях. Лошадь в гору идет шагом. Навстречу два парня, напевают, покачиваются; один, проходя, всаживает человеку в спину сапожный нож и идет дальше, так же горланя, не прибавляя шагу. Полиция, крики… За что? Как? Почему? А так: они даже не знают друга друга.
По Юго-Восточной дороге идет поезд, подходит к городу часов в десять вечера. Вдруг в вагон на ходу влетает, разбив вдребезги окно, булыжник, фунтов пять весом. На один дюйм только левее, и череп пассажира, сидевшего у окна, разлетелся бы вдребезги. Поезд пролетел.
За что? Да, за что?
А в Москве громилы, веселящие дачников?
«Фараон» подкарауливает вас везде: на улице, в поезде, за городом. Каждую минуту, каждый час могут оскорбить, изувечить вас, ваших мальчиков, оскорбить, изнасиловать вашу дочь, вашу жену. И даже если этого никогда не случится с вами, вы всю жизнь должны постоянно носить с собой страх, холодный, тяжелый страх, что это может случиться каждую минуту.
Полиция то и дело хватает «фараонов», составляет протоколы, передает мировому, следователю, но ведь невозможно же, чтобы полиция нянчила всех детей на улице, караулила по откосам все поезда, провожала всех барышень на прогулку, ходила следом за всеми гражданами, едущими на извозчике. И ведь у «фараона» вовсе не написано на лбу, что он «фараон». Он идет мирно, бьет не спеша вас по физиономии и идет себе мирно дальше или скрывается в переулке.
Наконец его схватят. Что за преступление толкнуть ребенка, плюнуть в лицо женщине, площадно обругать девушку?! Ну, отсидит несколько дней, эка важность!
Я вижу, достоуважаемый читатель, вы меня слушаете, и глаза у вас становятся круглыми. Это хорошо. Вы теперь видите, что избавиться от этого гнетущего, сосущего страха можно только, сделав из «фараонов» людей путем… путем просвещения, школ, народных чтений, народных клубов, библиотек, читален. Невозможно ведь жить в таком страхе.
Еще о даровых работниках*Вопрос об экстернах, вызванный историей с г-кой Тютневой, затронул широкий круг заинтересованных лиц. Редакцией получено по этому поводу интересное письмо, освещающее вопрос с новой стороны
Оказывается, что не в одних только больницах имеются экстерны. С уверенностью можно сказать, что большинство наших солидных учреждений преспокойно пользуется неоплаченным, даровым трудом. Под предлогом предоставления тому или другому кандидату при первой открывшейся вакансии штатной должности принимают его на неопределенный срок в качестве дарового работника. Но вакансия на штатную должность оказывается мифом, ибо всегда на действительно открывшуюся вакансию найдутся лица с протекцией, и сверхштатному служащему в редких только случаях удается добиться платной должности. В большинстве же случаев, проработав год, а иногда и больше, измученные, истратившие последние гроши, потеряв надежду, уходят, и снова начинается бесцельное обивание порогов различных учреждений и хлопоты о штатной должности.
Между тем эти приватные даровые, сверхштатные работники ложатся тяжелым бременем на занимающих уже штатные места. Измучившиеся ожиданием, готовые идти на какие угодно условия, они страшно понижают оценку труда. В самом деле, с какой стати платить служащему тридцать рублей, когда тут же имеется пять-шесть человек, уже успевших напрактиковаться, ознакомиться с делом, готовых работать за пятнадцать рублей.
И мелкий служащий не смеет рта разинуть об улучшении своих условий, о более справедливой оценке своего труда. Конечно, разным акционерным заправилам это только на руку. Страдают не только экстерны, отдавая даром свой труд, – страдают и постоянные штатные служащие под давлением первых. Получается замкнутая цепь, безвыходная и тяжелая. Институт экстернов, даровых работников в разных видах является злом.
Война с прислугой*Маленькое сообщение по телеграфу: «В Ардатовском уезде в семье заводского фельдшера пятнадцатилетняя нянька задушила двух малолетних детей. Будучи арестована, она созналась, что, живя в городе Меленках, так же освобождалась от детей». На подобное же сообщение я натолкнулся как-то из Киева: нянька задушила пятилетнего ребенка.
Эти сообщения поражают своей остротой, экстраординарностью. Но сколько подобных фактов, только не с кровавым финалом, тонут в жизненной сутолоке. Я знал интеллигентную семью; над ее единственным трехлетним ребенком, которым и отец и мать не могли надышаться, горничная систематически жестоко издевалась. Мать ни на шаг не отпускала от себя сына. В семье жила горничная, которая в редкие отлучки хозяйки вот что проделывала с мальчиком: сводила его в темный сырой и холодный погреб, ловила лягушек, которых ребенок смертельно боялся, и сажала на него, а потом запирала его в погребе. Мальчик в смертельном ужасе бился в конвульсиях, как подстреленная птичка. Девушка выпускала его и говорила, что запрет навсегда, если он хотя слово скажет матери. И ребенок, несмотря на все расспросы, ни одним словом не выдал того, что с ним было.
Я смотрел на девушку, когда раскрылась эта история, – ничего жестокого, самое обыкновенное добродушное лицо.
– За что вы мучили ребенка? Вы его не любили?
– Он мне ничего не сделал.
– За что же?
Опустив глаза и перебирая фартук, она пожала плечами. И по совести она не могла ответить – за что. Озлобленная враждебность прислуги всякому знакома. В каждой семье идет война с прислугой. Прислугу стараются обуздать всякими мерами: заводятся рекомендательные конторы, на обязанности которых – наводить справки о поступающей в дом прислуге; требуют от последней рекомендации с последнего места; немедленно изгоняют за малейшую провинность, ничто не помогает. И не только не помогает, но чем дальше, тем становится хуже, тем больше жалоб на прислугу, тем острее борьба прислуги с хозяевами.
А ведь страшно становится. Ведь наша жизнь переплетается с жизнью прислуги, как нитки в холсте. Вы думаете, вы воспитываете детей? Ошибаетесь. В значительной мере – прислуга. Как бы мать ни смотрела за детьми, устранить абсолютно влияние прислуги физически невозможно уже по одному тому, что она постоянно живет с вами в одном доме. Но ведь тогда, значит, постоянно живешь в доме с врагом? Отчего же это?
– Где помещается ваша горничная? – спрашивал я хозяйку, о которой выше говорил.
– Да с нами же.
– Ну да, а спит где?
– Спит? Спит вот тут же, в прихожей.
– Где же? Прихожая крохотная, и кровати негде поставить.
– Она спит на полу; постелет кофту, накроется платком и спит.
– А если у вас гости, иной раз же сидят и до двух и до трех ночи.
– Подремлет в детской… Да, впрочем, ей тогда и спать нельзя: кто же будет подавать?
– А встает когда?
– В половине седьмого.
– Когда же она спит?
– Так ведь не даром живет, плачу ей.
И это была интеллигентная женщина, обращавшаяся с прислугой «ласково и деликатно». Я уже не говорю о таких семьях, где развращают женскую прислугу, где не остановятся перед грубой бранью, перед пинком. Человеку негде приклонить голову, ни минуты нельзя побыть самим с собой.
Фабричный, чернорабочий, поденщик после двенадцати-, четырнадцати-, шестнадцатичасового труда, как бы он ни был тяжел, принадлежит только себе. Прислуга из двадцати четырех часов в сутки не имеет и получаса, о котором она могла бы сказать: это мой. Ее подымут в любой час ночи, оторвут от обеда, от отдыха. Ее труд не так напряжен и интенсивен, но зато все сутки разбиваются на бесчисленное множество кусочков, наполненных беготней, суетой, ожиданием, что туда-то пошлют, то-то заставят сделать. Фабричный, чернорабочий через шесть дней тяжелого труда имеют полный, всецело им принадлежащий день отдыха. Прислуга может только отпроситься на несколько часов, урывками, в редкие минуты.
Без угла, без определенного отдыха, в массе встречая к себе отношение, как к получеловеку, эти люди ведут странную жизнь.
А между тем более культурная среда, в которую они попадают, накладывает на них неизгладимый отпечаток. И, наблюдая жизнь «господ», они перенимают не только внешние привычки, не только научаются носить корсеты, кофточки, модные юбки, но и постепенно начинают сознавать свое человеческое достоинство.
В одну интеллигентную семью попала женщина из деревни.
Первое время ее поражала чисто внешняя сторона новой обстановки: чистота, посуда, величина комнат, но потом, когда привыкла, она стала присматриваться к внутренней стороне жизни и, когда уходила, говорила:
– Ишь, барыня, как у вас все по-господски: цельный год живу, ни разу барин вас за виски не дернул, а у нас-то…
И, глубоко подумав, добавила:
– Там уж как хочешь, а не дам теперь свому бить себя.
Но супруг, которому она по возвращении заявила об этом, возмущенный, избил ее. Еле оправившись, она заявила, что уйдет от него, если он посмеет ее хоть пальцем тронуть. Тот избил ее до полусмерти. На другой день ее нашли под сараем на веревке.
Этот рост сознания человеческого достоинства наталкивается на освященную, давностью закрепленную привычку относиться к прислуге, как к получеловеку. И отсюда постоянное озлобленное глухое недовольство, такое страшное внутри семьи.
Пока публика не привыкнет смотреть на выросший слой прислуги как на людей, в полной мере считаясь с этим, до тех пор семья внутри себя постоянно будет чувствовать молчаливого врага.
Бадмаевы*Случалось ли вам забредать в лесную глушь? Неподвижная тишина. Пахнет прелым листом и плесенью загнившего озера. По поверхности лежат лопухи и кувшинчики. Синее небо с белыми облаками сонно отражается в просветах. Неморгающими глазами смотрит жаба.
И вот рассеянная рука бросит ветку или упадет камешек. И побежит по заплесневшей поверхности, расходясь все больше и больше, морщина. Заколышутся лопухи и кувшинчики, заколеблется синее небо с белыми облаками, а потом снова все успокоится, опять сонная тишина, запах прелой плесени и неподвижно выпуклые жабьи глаза.
И русская общественная жизнь, по крайней мере своей внешней, видимой стороной, производит впечатление такого глухого уголка. Тот же загнивший запах плесени, та же сонная неподвижность, те же нагло выпученные жабьи глаза, и все то же изо дня в день. И вот уронит кто-нибудь слово, факт, сообщение, – и все заколеблются, подхватят и заговорят на тысячу манер.
Обронил кто-то письмом в редакцию жалобу на врачей, что те не допустили лечить больного порошками Бадмаева. И заколыхалось сонное царство и заговорило на все лады: Бадмаев, Бадмаев, Бадмаев.
Посыпались письма в редакции, статьи, одни ругали Бадмаева, другие в телячий восторг от него приходили, но все одинаково кричали: Бадмаев, Бадмаев, И обыватель настораживался:
– Бадмаев… Кто такой Бадмаев?
– Не знаете Бадмаева?! Помилуйте… да это тот… насчет тибетской медицины… удивительно; разрушенные легкие восстановляет заново, прогрессивный паралич, – понимаете ли, про-грес-сивный паралич излечивает… совершенно!!
Огромная безденежная реклама, помимо воли, создавалась для Бадмаева не только теми, кто кричал о чудесах исцеления, но и теми, кто ругал его. Ибо, когда говорили, что Бадмаев – знахарь, обыватель возмущался: знаем мы эту патентованную науку и ее представителей, сами ничего не знают и из зависти преследуют тех, у кого в руках верное средство.
Между тем господа Бадмаевы приносят обществу огромный вред, и не только тогда, когда отправляют своим лечением на тот свет, но и тогда, когда вылечивают.
Книга Вересаева показала, какая густая тьма невежества, суеверия затягивает наше так называемое общество. И в этом отношении по существу оно ничем не отличается от мужицкого общества. И тут и там вера в знахарство, в таинственность с примесью мистицизма. Только у мужика все это проще, незатейливее, а у барина – с известной внешней обстановкой. Не то страшно, что знахарь отправит на тот свет двадцать– тридцать человек, а то страшно, что среди сотни тысяч людей он культивирует мистическую веру в чудесное, что он засоряет головы.
И вот с этой-то стороны и нужно оценивать господ Бадмаевых.
– Но позвольте, – возразят мне, – а если действительно Бадмаев излечивает средствами, научной медицине неизвестными? За что же на него обрушиваться? За что его обвинять?
Бадмаева никто и не винит: он своему счастью кузнец и торопится ковать, пока железо горячо. Но вся тяжкая вина падает на врачей. Они обязаны или воспользоваться драгоценными средствами Бадмаева, или сорвать с него покров так привлекающей таинственности.
– Легко вам говорить, но ведь без содействия Бадмаева невозможно открыть употребляемые им средства, а ведь его за язык не потянешь.
Это увертка. В Петербурге существуют общества врачей, официальные учреждения. И вот такое общество и обязано было бы официально обратиться к Бадмаеву с тем, чтобы он дал возможность проверить на больных результаты его лечения. Если Бадмаев согласится – медицина, быть может, обогатится великим открытием; если не согласится, – для всех будет ясно, что это лечение – шарлатанство.
Так или иначе общество врачей должно освободить обывателя от удушливой атмосферы таинственности и суеверия, распространяемой господами Бадмаевыми.