412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Серафимович » Том 2. Произведения 1902–1906 » Текст книги (страница 33)
Том 2. Произведения 1902–1906
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:42

Текст книги "Том 2. Произведения 1902–1906"


Автор книги: Александр Серафимович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 41 страниц)

Литературные картежники*

Наш сугубо карточный и якобы литературно-художественный кружок, набивший оскомину своей страстью нежной к зеленому полю и неудержимым отвращением к искусству и литературе, оказывается не случайным явлением, это – тип, это – определенная общественная форма, выплавленная русской жизнью.

Уважаемый председатель кружка употребил все усилия, чтобы создать такую комиссию по организации литературных вторников, которая бы собственноручно убила их. И надо отдать ему справедливость, – как человек крупного ума, он преуспел совершенно: вторники представляли всемосковское торжище и посмешище.

Быть может, они и никому не нужны, эти вторники? Так нет. Год тому назад, когда к ним относились серьезно, когда правление с председателем во главе намеренно не придавало им вида торжища, они пользовались популярностью, публика охотно шла туда, чтобы обменяться мыслями, чтобы выслушать доклад.

В чем же дело? И какая цель превращения вторников в зрелище? Ведь и председатель и правление отлично понимают и оценивают дело рук своих.

О, понимают, превосходно оценивают?.. Так в чем же дело?

Точь-в-точь такой же случай произошел в Одессе. Там тоже имеется литературно-артистическое общество.

Точно так же бьются в карты даже до членовредительства и покушений на взаимное истребление наиболее умным способом на земле, – именно на дуэли; имеется и литературная комиссия, организующая литературные вечера, – словом, все, как в Москве, но и дальше все, как в Москве; вся история и деятельность общества таковы же, как и в Москве.

Устраивались литературные собрания, читались и разбирались доклады; происходил живой обмен мыслей и мнений, публика шла сюда очень охотно и относилась к делу очень серьезно, – словом, успех литературных собраний полный.

И вдруг хлоп!.. Правление разогнало комиссию – грубо, бесцеремонно, возмутительно. Никаких литературных собраний! В карты можно, а собраний никаких. В этом пункте различия: в Москве вторники были преобразованы в торжища утонченно-вежливо, предупредительно, джентльменски, с шапо-кляк под мышкой, с обворожительной улыбкой на устах.

Но почему это? зачем? какой смысл?

Как бы правления обоих кружков ни были страстно привязаны к картам, нельзя объяснить дело исключительно этой привязанностью. Есть еще что-то.

Что же?

Несомненно правления обоих обществ, с председателями во главе, торопливо и предупредительно идут по течению. Карты, и больше ничего. Легко, свободно и безопасно. Что ж, быть может, и это заслуга. О, жизнь!..

Человек во фраке*

Трудно представить себе что-нибудь более обманчивое и полное самых вопиющих противоречий, чем некоторые формы труда. Когда вы глядите на заводского рабочего, черного от копоти и дыма, точно обугленного, с измученным лицом, ввалившимися щеками, с глазами, горящими лихорадочно, сжигаемого день и ночь неугасающим огнем, вы видите, что человеку трудно, тяжело, подчас – нестерпимо, так и понимаете это.

Когда вы видите извозчика, мерзнущего на козлах, три четверти своей жизни проводящего под открытым небом, рабочих, мостящих улицу, спящих под дождем на холодных булыжниках, прачку в облаках пара в подземелье, – вы чувствуете, что это тяжко, что люди бьются из-за нищенской платы, из-за черствого куска, так и понимаете это.

Но вот перед вами джентльмен чистой воды, во фраке, чисто выбритый, в белом жилете, в крахмалах, джентльмен, легко и свободно скользящий по паркету или бесшумно ступающий по ковру. Джентльмен окружен «обстановкой»: люстры, мягкая мебель, белоснежные скатерти, серебро, хрусталь. И публика вокруг джентльмена отборная: рантье, крупное чиновничество, миллионеры, купцы, все первогильдейские, – публика, умеющая и слово сказать, и трюфели покушать, и шампанским небрежно зубы пополоскать. И труд джентльмена – не то что камни ворочать или на козлах под дождем сидеть, а легкий и приятный – подать, принять и в рот смотреть, когда пережевывают трюфели. И заработок у джентльмена не то что тридцать, сорок копеек в день, а два, три, а то и четыре и пять рублей в вечер.

Чем не жизнь!

Но вот вы ловите характерное: «Человек!» – слышите столь же характерное: «Чего изволите-с?» Видите это чистовыбритое лицо, то наглое, то льстивое, в зависимости от того, кто к нему обращается, чувствуете под этим фраком, белым жилетом, блестящей манишкой грязное белье, давно не мытое, измученное, испитое тело, чувствуете в этом теле такую же испитую, измученную, пропитанную рабскими чувствами душу. Эти рубли, трехрублевки достаются дорогой ценой попрания человеческой личности и достоинства. За эти рубли надо вести бессмысленную жизнь, ночь превращать в день, день – в ночь, надо готовиться к бесприютной, одинокой, разбитой старости в такие годы, когда другие работают в цвете лет, и неизгладимая печать ложится на ни в чем не повинного «человека».

Все это мы знаем, но ко всему этому мы привыкли, как привыкли в жизни ко всему острому, жесткому и несправедливому, и нужен какой-нибудь экстраординарный случай, чтобы выбить нас из спокойно-равнодушной привычки и чтоб мы вспомнили о «человеке».

Ресторатор Милль сбежал, забрав залоги всех своих «человеков». Просто ресторатор Милль ограбил, пустил по миру несколько десятков работников, слишком дорогой ценой, ценой своего здоровья, ценой своей личности сколотивших себе гроши про черный день. Ресторатор Милль сделал то, что делают всегда и везде разные рестораторы, содержатели гостиниц и т. п. Сплошь и рядом аферисты приступают к делу, не имея за душой ни гроша. Они набирают возможно больше служащих, берут возможно крупные залоги – составляется кругленькая сумма. На эти деньги накупается посуда, мебель, нанимается помещение, – а это в свою очередь открывает кредит, и ресторан готов. Конечно, «человеки» постоянно под обухом: ежеминутно предприятие может лопнуть, и они теряют последние гроши.

С этим, конечно, необходимо бороться, и московское общество взаимопомощи официантов намерено ходатайствовать перед кем полагается о том, чтоб залоги служащих ни в коем случае не пускались хозяевами в оборот, а сдавались на хранение в казначейство.

Правильно. Но думается, что залоги-то наименее значительная часть тяжести официантской жизни. Ведь если залоги и не будут разворовываться, тягость этой жизни и унизительность обстановки труда по-прежнему останутся. По-прежнему надо с рабским, льстивым лицом глядеть в рот жующему гурману в ожидании подачки, по-прежнему, раздраженные атмосферой, насыщенной спиртом, будут по углам допивать остатки в рюмках, а по закрытии ресторана – пропивать по трущобным трактирам трудовые гроши. Весь трагизм официанта в том, что он – «человек», а не просто – человек, и вот сюда-то и должны быть направлены все усилия молодого общества. Поднять личность, внушить официанту уважение к себе, заставить его уважать человеческое достоинство и в себе и в других людях – вот задача.

Малолетние бродяги*

По Театральной площади, тяжело ступая, равнодушно шли спереди и сзади конвойные солдаты, поблескивая на солнце сталью обнаженных шашек. Между ними, в серых арестантских халатах, с отпечатком на серых лицах пребывания в тюрьме, шли две женщины. Крепко держась за них ручонками, торопливо семенил крохотными скользящими и выворачивающимися на неровном булыжнике мостовой ножонками крохотный мальчуган с прелестным, но очень бледным личиком, с ясными большими наивными глазками, которые он то подымал и глядел на сверкающую колеблющуюся сталь, то опускал и напряженно следил за маленькими измучившимися ножонками. Конвойные шли крупным солдатским шагом, женщины торопливо поспевали, и мальчуган напрягал все свои детские силы, крепко держась за руки женщины. Ему было очень трудно. Ему не было и шести лет.

Это была до того необычайная группа, что прохожие останавливались, и у многих при виде этой изнемогающей крошки невольно выступали на глазах слезы. Отчего его не везут или не несут? Какое тяжкое, не прощаемое людьми преступление он совершил? Очевидно, они шли в Кремль, в окружной суд. Если это из Бутырок, так ведь несчастному мальчугану пришлось сделать немалый конец.

Эти вопросы шевелились в голове у всех, встречавших мальчугана, и их легко было разрешить, дойдя до окружного суда, наведя справки, и, быть может, можно было бы что-нибудь сделать для мальчика. Может быть, возможно было поместить в приют для детей заключенных, да мало ли что можно было сделать для ребенка!

Но… у каждого было свое дело, свой дом, свои собственные дети, прислуга, заботы, нужда, горе. Было тепло, слезы высохли, а конвойные с арестантками и с арестантом потерялись за углом, и опять на Театральной площади ехали извозчики, звонили конки, и каждый шел по своему делу, не останавливаясь, не отвлекаясь посторонним.

Обывателя хватает только на то, чтобы прослезиться, но от этих быстро высыхающих слез множеству заброшенных детишек ни капли не легче. Хитров рынок является центральным пунктом, куда стекаются дети-бродяги. Десяти-тринадцатилетние дети бегут сюда из мастерских, из лавок, из трактиров, куда они запроданы из деревни родителями, где их нещадно бьют и истязают. Встречаются и восьмилетние. На Хитровке дети ведут совершенно самостоятельную жизнь, пьянствуют, играют в карты, развратничают.

Делается ли что-нибудь для них? Обыватель при случае умеет горько прослезиться. Впрочем, нет. Он вовсе не так черств: хитровские дети зарабатывают нищенством от шестидесяти копеек до полутора рублей в день. Стало быть, им подают, – стало быть, средства находятся. Но если бы сердобольный обыватель заглянул на Хитровку, если бы он видел, какое чудесное употребление делают из его денежной помощи, как валяются мальчуганы пьяными на его деньги, как они отлично проводят время по трущобам с женщинами известного сорта, – стыд, жгучий стыд охватил бы его за его бессмысленную, ненужную и жестокую сердобольность.

На эти шесть гривен – полтора рубля в день кое-что можно сделать для ребенка. Только для этого нужно приложить усилия, нужно потратить труд, время, нужно создать известную обстановку для ребенка, нужно заботиться о нем, нужно вывести его в жизнь. Это возможно только при широкой организации деятельных обществ.

Все это так, но все это – волокита, беспокойство. А то – прослезился, сунул полтора целковых в руку ребенка, и пусть себе идет в кабак. Ясно, просто, без хлопот – и… душеспасительно.

Золотушные, малокровные*

Весна обманула. Поражающе рано сбежал снег, пришли теплые южные дни, развернулась зелень, временами стоял почти летний зной, и изумленный обыватель опасливо себя ощупывал: не пред добром это. Но природа не терпит нарушения равновесия, и холода и дожди торопливо и с успехом стали нагонять потеряное.

Впрочем, так или иначе равновесие будет восстановлено, время возьмет свое, и, как птицы в перелет, «вся Москва» потянется из душных, пыльных улиц на курорты ли, в деревню ли, на дачи ли, только вон из этих душных, горячих стен.

Правда, некоторая толика останется в городе, примерно так около миллиона останется, но это не в счет, ибо не включается во «всю Москву».

И среди этого миллиона останется много десятков тысяч учащейся детворы. Будут они с пользой для себя щебетать в подвалах, в тесных, грязных каморках, на вонючих бульварах. Все лето они проведут в удушливом городе, малокровные, золотушные, испитые городские дети, ибо они не принадлежат ко «всей Москве». Беспокоиться, впрочем, нечего: мозолить глаза они не будут, ибо скрыты по дворам и квартирам.

За границей, как известно, любят мотать деньги. Там, изволите ли видеть, понастроили множество детских санаторий, куда на лето и свозится это щебечущее, прыгающее, поющее, скачущее царство. Ребятишки там отдыхают, набираются сил, запасаются всем, чтобы дать здоровых, сильных, бодрых граждан. Ну, у нас это дело гораздо проще, разумнее, дешевле и без хлопот. Живут себе круглый год в городе – и все. Не привередничают. Если положено мальчишке быть золотушным или худосочным, так он так это и понимает и растет себе потихоньку и вырастает в тихого, смирного, золотушного обывателя. Водку же он и без всяких санаторий научается пить, и пьет отлично и безубыточно.

К сожалению, искривленные и неправильные понятия проникают и в Москву; стали у нас совершенно зря и на ветер бросать деньги, стали и у нас таскать ребят по санаториям и летним колониям.

Одним разве можно только утешиться, что тут только «одна видимость», как выражается один из персонажей Успенского.

В Москве около восьмидесяти тысяч учащихся, и большинство из них падает на всевозможнейшие низшие школы. Из этой массы попадают в колонии и санатории человек полтораста – двести. Согласитесь, что это безопасно для золотухи, малокровия, детского истощения.

Эти двести детских сердец, радостно бьющихся среди деревенской обстановки, среди зелени, полей, лесов, с горячей признательностью запечатлеют имена лиц, положивших начало детским колониям, но еще десятки тысяч таких же маленьких бьющихся сердец жаждут проникнуться этой признательностью.

И общество должно им помочь в этом. Этому обществу на минутку только нужно представить себе, что это его дети задыхаются в пыли и миазмах наступающего лета в громадном городе, надо на минутку представить себе эти золотушные, испитые личики.

Разумные развлечения*

Удивительно, как лицемерие пронизывает всю нашу жизнь, пронизывает, так сказать, органически сливаясь с ней, настолько сливаясь, что мы перестаем признавать лицемерие как таковое, совершенно искренне полагая, что это просто кусочек нашей жизни, кусочек правды.

Никто никогда не осмелится сказать: ни под каким видом не нужно давать народу образование; не осмеливаются сказать даже те, кто борется против освобождения народа от тьмы и невежества, не осмеливается этого вслух сказать даже мрачная толпа разных «Граждан», «Ведомостей» и пр.

Что народу нужно дать разумные развлечения, что ему нужно сделать доступным театр, стало стереотипом.

Это до того въелось в сознание, что сказать противное – все равно что явиться в вполне «приличное общество» в халате и туфлях. Но как только доходит до практического осуществления этой мысли, так сейчас же обнаруживается, что мы – лицемеры.

И не то чтобы мы отказывались от своей мысли, – нет, но у нас являются тысячи доводов, которые ослабляют ее, сводят ее на нет. Присмотритесь.

Во многих городах строят городские театры, и для этого находятся средства. Но как только подымается вопрос об организации какого-либо учреждения, в котором бы пользовался разумными развлечениями рабочий люд, сейчас же является действительно непреодолимый довод – денег нет. Ну, если их нет, что же делать? И так всегда.

И если даже что-нибудь и устраивается в пользу рабочего люда, так это всегда до смешного ничтожно, в гомеопатических дозах.

Характерной иллюстрацией является проект второго городского народного дома в Москве.

На постройку этого дома имеется пожертвование в восемнадцать тысяч рублей. Вопрос за участком земли, который город должен отвести под здание. И вот тут-то начинается сказка про белого бычка.

Город отказывается давать землю в наиболее подходящих местах, то есть в центре рабочих кварталов, а дает где-нибудь на Конной площади, где народный дом будет пустовать. Так до сих пор проект народного дома ждет своего осуществления.

Наконец фирма Циндель предлагает участок земли под народный дом в Кожевниках с тем, чтобы город дал за этот участок в обмен соответственное количество береговой земли по Москва-реке, находящейся в аренде у этой фирмы.

Но неожиданно оказывается, что у некоторых влиятельных членов финансовой комиссии является тьма доводов за то, чтобы не отдавать землю, даже не решая вопроса о выгодности обмена, что-де у города земельный фонд и без того истощился и пр. Словом, под фраком оказался самый настоящий домашний халат, и московские рабочие еще не скоро дождутся второго народного дома, если еще дождутся.

В мутной воде*

Лавры Мильтиада не дают спать обывателю, жаждущему половить рыбки в мутной воде. Грянул оглушительным проектом полуторастамиллионного метрополитена предприниматель Балинский.

Уже и глаза прищурил, и слюнки потекли, и вдруг… И долго изумленными глазами смотрел он, как, тяжело переворачиваясь и сверкая миллионами, гремел и катился сорвавшийся метрополитен.

Но неудачи не пугают обывателя: у Мильтиада все-таки были лавры. Да что Мильтиад – старье, а вот ближе. Есть лавры у предсказателя погоды Демчинского, и преотличные лавры, весьма осязательные, так сказать, увесистые, материализованные.

Слава, думаете? Что слава – звук пустой. Ею сыт не будешь и шубы из нее не сошьешь. И хотя слава его растет с каждым новым двойным предсказанием, которое, как предсказания пифии, можно повернуть и так и эдак и которые по этому самому не особенно редко оправдываются, – повторяю, не в славе дело, хотя, несомненно, и она доставляет приятные эмоции.

Демчинский выписывает свои кривые, и весьма безубыточно для себя. Но ведь это же вовсе не остроумно, от этих кривых никому ни тепло, ни холодно, и пользы от них столько же, сколько от козла молока. И все-таки весьма безубыточно. И не только безубыточно, но это еще дает Демчинскому смелость уширить свою метеорологическую мощь и приняться за… разрушение университетов.

Что-то тут неспроста, думает обыватель, и если что-нибудь тут и зарыто, так это, несомненно, не просто собака, а преогромный пес. Стало быть, если придумать что-нибудь действительно остроумное и на пользу народную, результаты будут еще безубыточнее, и от университетов можно и следов не оставить.

Придумал. Обыватель придумал изменить отвратительную погоду Петербурга на ниццскую. Подумайте только: над Петербургом голубое ясное небо, теплые солнечные дни, ласкающий ветерок. Пропадет серый, сырой, угрюмый туман, мелкий, въедливый, злой дождь, пропадет слякоть, промозглая, въедающаяся в кости сырость.

Но как это? Очень просто, как просты все великие открытия. Обыватель, как извещает телеграф, просит выдать ему привилегию на изменение, на улучшение петербургской погоды. Он поставит триста громадных мортир и начнет оглушительно палить в небо.

Вы улыбаетесь? А я говорю, что это имеет интерес вовсе не мелочного курьеза, а служит одним из тех тысячей мелких признаков, которые характеризуют время.

Не забывайте, что жизнь складывается из мелочей, в каждую эпоху окрашенных в определенный цвет. Демчинский, Балинский, неизвестный мортирный артиллерист – это характерные кусочки современной жизни.

И вот такие мелкие – я говорю только о мелких – мелкие, характерные, однотонно окрашенные факты, характеризующие время, лезут в глаза со всех сторон. И это везде – в печати, в обывательском обиходе и в прочих сферах жизни.

Вот не угодно ли, что рассказывает одна петербургская газета, отнюдь не бульварная. Рассказывает с самым серьезным видом, слегка нахмурившись, чтоб не вздумали смеяться.

Почтенный сотрудник газеты был на сеансе медиумическом. Были дамы, были штатские, были военные – и все люди почтенные.

Приняты были все меры, чтобы не допустить обмана; впрочем, дело было поставлено так солидно, что об обмане не могло быть и речи.

Посреди комнаты, на стуле, тесно окруженная толпой присутствующих, сидела дама-медиум. Она была загипнотизирована. И вот… вдруг… нижняя часть ее тела пропала. Да, да: над стулом была голова, руки, торс, а на стуле одно платье, пустое платье.

Что платье было пустое – в этом почтенный сотрудник, и все штатские, и все военные убедились непосредственно, ощупав рукой. Тело г-жи Н. превратилось в парообразное состояние, – с набежавшей на лбу складкой говорит почтенная газета.

Такое же парообразное состояние тела сотруднику почтенной газеты пришлось наблюдать в Ростове-на-Дону, где факир на глазах у всех огромным кинжалом проткнул на сцене театра (обман и фокус здесь абсолютно исключаются) горло полицейского пристава, так что тот глаза выпучил.

Потом вытянул кинжал, вытер, потер рану, и пристав отправился себе как ни в чем не бывало.

Мало ли какие глупости рассказывают газеты. Что тут особенного?

Извините. Это рассказывается не в «Ребусе», не в бульварном листке. Это рассказывается в органе, умеющем говорить серьезным языком!.. Почему же он не говорит этим серьезным языком?

Разве мало кругом жгучих, волнующих, пенящихся, как в клокочущем котле, вопросов, которые всех захватывают? То-то и есть, почему. Не чувствуете ли эдакой общественной мути, в которой выплывают фигуры и лица Балинских, Демчинских, мортиробойцев и сверхъестественных газетных сотрудников. И как бы каждый из них в отдельности мал и ничтожен ни был, как общественный факт, суммируясь, большой массой, они дают определенную картину общественной мути.

В глухой полночный час, когда черное небо низко припадает к черной земле, когда и люди спят, и звери спят, когда глухо, – вылезает всякая нечисть: хвостатые, лохматые, с птичьими носами, с козьими ногами, с совиными ушами, они скалят зубы, грегочут, и несутся странные и дикие звуки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю