Текст книги "Александр и Любовь"
Автор книги: Александр Сеничев
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
Первая любовь
В Дневнике М.А.Бекетовой есть запись, датированная 1896 годом: «Сашура росту очень большого, но дитя. Увлекается верховой ездой и театром, Жуковским, обожает Шахматово. Возмужал, но женщинами не интересуется».
Марья Андреевна Бекетова – родная сестра матери поэта и любимая тетка Александра Блока. В нашей истории -«тетя Маня» – типичная золушка, не дожившая до сказочного хэппи-энда. Слуга и жертва большого родственного клана, человек «без судьбы» (без личной судьбы и собственной семьи), она всегда была, что называется, на подхвате и летописала, летописала, летописала. Сначала Бектовых, потом и Блоков. И, как это бывает, ее самопожертвование воспринималось окружающими как разумеющееся. Классическая старая дева, в своих записях она, однако, ничуть не кажется таковой. Ни буквы язвительной предвзятости, ни слова домысла, за котором не стояло бы почти готовой разгадки тех или иных обстоятельств. При этом удивительное дело: толстенный биографический очерк М. А. Бекетовой «Александр Блок», написанный ею сразу же после кончины племянника с санкции вдовы и матери поэта, особого впечатления не производит. Изданный уже в 1922 году, он и по форме и наполнению мало, чем отличается от множества повторивших его впоследствии самостоятельных «исследований» советских блоковедов (выскажемся даже яснее: подавляющая их часть бессовестнейшим образом списана с этого труда Марьи Андреевны). Так вот: этот очерк – довольно осторожно написанный портрет первого советского поэта. Созданный человеком, успевшим пожить в социалистической России. И совсем, совсем не то – дневник Марьи Андреевны!.. Читая его, ловишь себя на совершенно естественном желании срочно наступить на горло собственной песне, попрощаться с вами и уступить слово тетушке, приведя здесь текст ее дневниковых записей в полном объеме. К тому же, отчеты ее изложены завидно доступным и недвусмысленным языком. Словно в противовес грузным, несколько нарочитым, манерным – очень писательским, а порой и просто каким-то даже мутным дневниковым записям самого Блока, равно как и эмоционально перегруженным строкам из мемуаров Любови Дмитриевны. Но – к делу.
Не знаем, что именно в поведении возмужавшего, но не интересующегося женщинами юного Блока встревожило наставницу, но определенно: появление в тетушкиных записках этой строки не случайно. А там, где есть тревога, всегда присутствует и поиск решения проблемы.
В современной Блоку России – России без телевидения, Интернета и улицы в нынешнем смысле этого слова – половое воспитание детей было исключительным долгом отцов. Их и только их почетной обязанностью. Но блоков папа жил в Варшаве, и действовать маме с тетей пришлось на свой страх и риск. И они не нашли ничего лучшего как взять парнишку с собой на заграничный курорт. В мае 1987 Сашу увезли в Бад-Наугейм. На минеральные как бы воды. Без объяснений истинных причин. Отчего первые дни неозадаченный должным образом юноша слонялся без дела и откровенно скучал. Таскался по парку вдоль прудов с лебедями, читал Достоевского, слушал вечерами музыку с мамой и тетей в местном курзале.
В один же из первых вечеров за ужином, протекавшим на террасе какого-то большого отеля, официант торжественно разрезал и подал семейству на удивление старую и жесткую курицу. «Это старшая супруга петуха» – мгновенно отреагировал 16-летний Блок по-немецки. И несколько минут спустя по-немецки же добавил: «Не всё, что старо, то хорошо» («Nicht alles was alltes ist gut» – по-немецки это еще и каламбур!)
Этот каламбур выстрелит спустя несколько дней – Саша влюбится. И объектом его первой страсти окажется яркая дама откровенно забальзаковского возраста – некая Ксения Михайловна Садовская (ударение на предпоследнем слоге). По собственному признанию ей 38, сверстница мамы. Фактически – на пару лет больше (не могла не скостить). У нее две взрослых дочери и сын. После третьих родов заработала сердечный недуг, и вот тоже на водах. Это высокая, весьма статная, до броского красивая и безумно элегантная брюнетка с тонким профилем (сохранились по крайней мере два фотопортрета К.М).
Позже биографы Блока будут ссылаться на ее необыкновенно синие глаза и вкрадчивый гортанный голос. Эти нюансы они смело позаимствуют из лирики Александра Александровича, где не перечесть восторгов по поводу и синести, и вкрадчивости, и гортанности.
Родом Ксения Михайловна была откуда-то с Херсонщины («хохлушка», если по-блоковски; и мы еще заметим, что особенно преданно любили поэта именно «хохлушки»). Невероятным усилием воли выдралась в столицу. Окончила консерваторию по классу пения, но внезапная тяжелая болезнь горла тут же сломала мечту о вокальной карьере. Пришлось поступить на скучнейшую службу в Статистический комитет.
Ее судьба вряд ли сложилась бы успешно, кабы не завидное замужество. Супруг на 18 лет старше. Дослужился до тайного советника, стал товарищем министра торговли и промышленности. Жизнь, стало быть, удалась.
Она достаточно богата, все еще чертовски привлекательна. Обожает Вагнера. И тут судьба подбрасывает ей юного нибелунга в образе златокудрого гимназиста восьмого класса.
Это был подарок судьбы. И Ксения Михайловна не могла им не воспользоваться. «Она первая заговорила со скромным мальчиком, который не смел поднять на нее глаз, но сразу был охвачен любовью. «Красавица всячески старалась завлечь неопытного мальчика, – комментировала Марья Андреевна, – Он, ухаживая, впервые пропадал, бросал нас, был неумолим и эгоистичен. Она помыкала им, кокетничала, вела себя дрянно, бездушно и недостойно». Дрянно, тетушка, еще как дрянно вела себя эта «ягодка опять»!.. Но не для этого ли и вывезли вы с сестрицей сюда своего «детку»? По вам что – было бы лучше, заставь она его безответно страдать? Лукавим, Марья Андреевна!.. Из письма матери домой: «Сашура у нас тут ухаживал с великим успехом, пленил барыню, мать троих детей и действительную статскую советницу. Не знаю, будет ли толк из этого ухаживания для Сашуры в смысле его взрослости и станет ли он после этого больше похож на молодого человека. Едва ли.» О! еще как станет, маман!
Банальный курортный роман развивается как и положено банальному курортному роману. С утра Блок бежит за цветами и билетом на ванны, следом – к ней. Приняв роль этакого грума, он всюду сопровождает даму своего сердца, неся на руке ее плед или накидку. Они гуляют, катаются на лодке, слушают музыку.
Любопытный момент. Именно в это лето Блок овладеет комплексом приемов ухаживания за барышнями и барынями – лодки, прогулки, рестораны, музыка. Он останется верным этому нехитрому и неизменному джентльменскому набору навыков всю жизнь. И наконец:
В такую ночь успел узнать я,
При звуках ночи и весны,
Прекрасной женщины объятья
В лучах безжизненной луны...
Все это продолжалось с месяц. Однако не обошлось и без конфуза.
Обеспокоенная чрезмерной пылкостью Сашуры Александра Андреевна вызвала сына на откровенный разговор, и тот не нашел ничего лучше, как свалить всё на свою многоопытную возлюбленную. И оказалось, что «любви у него никакой нет, и она-то завлекала его, на все сама была готова; только его чистота и неопытность спасли его от связи с замужней, плохой, да еще и несвежей женщиной» – записала тогда тетушка.
И вот уже в дневнике у Марьи Андреевны: «. та злится, не уезжает, но, бог даст, все скоро кончится ничем, и мы останемся одни. Худшее, что будет – это ссора с ней. Но не все ли равно? Главное же, чтобы он остался цел и не был против матери.». И деле: « Он наконец не выдержал. сказал, что попал в скверное положение, что сам готов бы отвязаться.»
До чего же неловко-то, Александр Александрович! Даже для шестнадцати с половиной лет. И на плохую тетю клеветать, и родным врать – всё нехорошо. Поневоле вспомнишь строчку из анкеты, которую Вы давеча заполнили тут же, в Наугейме: «Мои любимые качества – ум и хитрость»... Умный и хитрый мальчик направил переживания мамы с теткой в нужное русло. И сейчас же, через строку уже и в дневнике у Марии Андреевны спокойное: «Вот начало Сашуриного юношества. Первая победа, первые волненья. Тут была и доля поэзии. Она хороша. Он дарил ей цветы. Она ему пела». Расставаясь, Саша с Ксенией Михайловной условились писать друг другу, а осенью непременно встретиться в Петербурге. Удивительней прочего то, что зрелой женщине довелось зайти в своих чувствах много дальше, чем предполагалось. Позже это курортное увлечение принесло ей все прелести настоящего романа: ревность, слезы, тщетные попытки продлить отношения.
А встретились они лишь в феврале-марте следующего года. Почему не сразу – покрыто мраком тайны. Сохранилось всего двенадцать писем Блока к его первой любимой. Ее же письма нам неизвестны: часть их поэт вернул по требованию, остатки уничтожил на склоне жизни. Но о том, что в конце зимы 1898-го – за несколько месяцев до Бобловского эпизода – их отношения возобновились и протекали довольно активно, мы знаем наверняка.
Это был типичный ай-я-яй-адюльтер со всей стандартной для ай-я-яй-адюльтера атрибутикой. Роль связной выполняла младшая сестра Ксении Михайловны, которая всячески подбадривала и подстегивала юношу. Поскольку Сашурой вдруг овладело запоздалое стремление к благоразумию. Он принялся ссылаться на «массу уроков» на необходимость навещать родных и т.п.
Скорее всего, за этими корявыми отговорками стояло элементарное недовольство мамы. Одно дело курортная шалость, другое – серьезная интрижка с дамой света. И однажды Александра Андреевна не выдержала и поехала к К. М. С. И даже вытребовала с нее твердое обещание отстранить от себя потерявшего голову юнца. Стоит ли говорить, что слова этого Ксения Михайловна не сдержала? Напротив: она видится с молоденьким любовником все чаще. Блок поджидает ее с экипажем, бродит под окнами. Они гуляют по Елагину острову, тайно и наспех встречаются в меленьких гостиницах.
И теперь уже она взывает к благоразумию. Но вошедший во вкус поэт неудержим и неумолим. «Я не понимаю, чего ты можешь бояться, – пишет он ей, – когда мы с Тобою вдвоем, среди огромного города, где никто и подозревать не может, кто проезжает мимо в закрытой карете. Зачем понапрасну в сомнениях проводить всю жизнь, когда даны Тебе красота и сердце? Если Тебя беспокоит мысль о детях, забудь их хоть на время, и Ты имеешь на это даже полное нравственное право, раз посвятила им всю свою жизнь».
Автору этих строк, напомним, всего семнадцать.
Встречи с Садовской прекратились лишь к концу 1899-го -через полтора года после памятного нам бобловского во всех смыслах спектакля. И тут мы не можем еще раз не задаться вопросом: какого ляда в том вечернем саду – наедине с Офелией-Хлоей – Сашура Блок корчил из себя недотрогу? В 1918-м уже поэт признается дневнику, что тогда, в далеком 98-м, тоскуя по Менделеевой, «мыслью» он продолжал и продолжал возвращаться к своей К.М.С. И давайте закроем тему. Разве что кому-то покажется, будто мы снова чего-то недопоняли или не так истолковали.
Первая любовь – или любовница, если называть вещи своими именами – владеет «мыслями» и не впускает юную конкурентку на территорию блоковой чувственности. И если встречи их к концу 1899-го прекращаются, то переписка длится еще полтора года. Она, правда, больше похожа на выяснение отношений: Ксения Михайловна требует назад свои фотографии и письма. Вместо этого Блок шлет ей стихи. Она не хочет стихов, она не любит стихи, она не верит им. Весной 1900-го она во Франции и оттуда уже зовет его в Бад-Наугейм. Но он не может – нет денег. Да и желания уже тоже. Именно в это время Блок переходит с «Ты» и «дорогая Оксана» на «Вы» и «Ксения Михайловна» соответственно. Июльское письмо – прощальное. «Судьба и время неумолимы даже для самых горячих порывов, они оставляют от них в лучшем случае жгучее воспоминание и гнет разлуки». Поэт готовит возлюбленную к непреодолимому, но еще не говорит последнего «прощай». К «прощай» ему придется идти целый год. Лишь 13 августа 1901-го Блок отправит ей последнее письмо. В нем он повинится, что не ответил на три последних призывных послания. «Впрочем, и оправдываться теперь как-то поздно и странно, – напишет необыкновенно взросло этот все еще мальчик, – Слишком много воды утекло, слишком много жизни ушло вперед и очень уж много переменилось и во мне самом и в окружающем. Мне приятно все прошедшее; я благодарю Вас за него так, как Вы и представить не можете.».
Извиняться, в общем-то, не в чем. Это слишком стандартная ситуация. Старых любовниц неизменно оставляют. Годившаяся двадцатилетнему Блоку в мамы, Ксения Михайловна должна была смириться со своей отставкой.
Больше они не виделись и не обменялись ни единым словом.
Ксения Михайловна Садовская переживет Блока на четыре года. О чем мы вряд ли узнали бы, но далее в нашей повести следует еще один поразительный эпизод. Неспокойной осенью 1919-го в Одесскую психушку доставили грязную старушку-оборванку. Худая, голодная, она добралась туда через всю Россию в надежде встретиться с дочерью. Питалась по дороге зерном из колосьев, которые подбирала по полям. Дочери своей в Одессе она не нашла, и скорее всего, мы никогда бы и не услышали об этой жалкой нищенке. Но доктор – из «бывших» – оказался человеком просвещенным. К тому же большим любителем поэзии вообще и Блока в частности. Делая запись в больничной книге, он якобы обратил внимание на странное совпадение не только инициалов – К. М. С., но и полных имени, отчества и фамилии. И как мог разговорил пациентку. Врач был потрясен ее рассказом. Но еще более его ошеломил сверток старых бумаг, обнаруженных зашитыми в подкладку ее ветхого польтугана. Это были двенадцать писем Блока. Та, в которой теперь невозможно было угадать действительную статскую советницу, потеряв всё, берегла их как главную реликвию своей жизни.
Велеречивые мемуаристы не преминут подсусалить эту и без того разве что не рождественскую сказку: они попытаются добавить в нее сантимента – напишут об алой ленточке, перетягивающей сверток. Эту деталь они, конечно же, выдумают тоже вослед блоковским строкам:
Жизнь давно сожжена и рассказана,
Только первая снится любовь,
Как бесценный ларец перевязана
Накрест лентою алой, как кровь.
Ксения Михайловна не знала этих стихов. Начисто равнодушная к поэзии, она не следила и за творчеством Блока. Когда доктор прочтет вслух шесть страничек посвященного ей цикла, она расплачется...
Любовь вторая
Мы бы, например, нисколько не удивились, узнав, что именно наутро после невстретившихся рук Люба записала в свой тайный дневник: «Мне стыдно вспоминать свою влюбленность в этого фата с рыбьим темпераментом и глазами...» – увы: дневник этот сгорит в Шахматове в 1917-м, и Любовь Дмитриевна процитирует эту запись в «Былях» по памяти, а даты не укажет.
Вообще с происходившем между Блоком и Менделеевой в последующие три года всё как бы предельно ясно. Кусок «Былей-небылиц», относящийся к этой поре – самый у блоковедов ходовой. Надо думать, исключительно благодаря целомудренности его содержания. Располагая этим подробнейшим многолистовым отчетом самой фигурантки, мы видим задачу лишь в том, чтобы изложить события по возможности кратко, не упустив при этом важного.
Осенью 1898-го Блок поступает на юридический факультет университета. «Я шил франтоватый сюртук» – его главное воспоминание об этом событии. Зимой он начинает бывать у Менделеевых – в громадной казенной квартире, отведенной Дмитрию Ивановичу непосредственно в Палате Мер и Весов на Забалканском проспекте. Но визиты его всё более редки: в ту пору любовь Дмитриевна «стала от Блока отчуждаться». Чему он особенно-то и не препятствовал – «увлекся декламацией и сценой». А заодно переключился на какое-то время на кузин Качаловых – дочерей тетки Ольги Львовны. Те относились к нему с невероятной симпатией, да и Блок их очень даже жаловал. Хотя и недолго.
Плюс, напомним, К.М.С. ... Год следующий – 1899-й – был отмечен празднованием столетия Пушкина. Слоганов типа «До юбилея поэта осталось 17 дней 3 часа и 26 минут!» на транспарантах, конечно, не писали и поперек Невского не развешивали. Но это была очень серьезная дата.
Откликнулись на нее и в Бобловском народном театре -сценами из «Бориса Годунова», «Скупого рыцаря» и «Каменного гостя». Но на следующее лето бобловская антреприза уже переживала кризис: Блок понемногу охладевал к актерству. Репетировал, правда, Мизгиря в «Снегурочке» Островского, которая так и не состоялась, да проформы ради участвовал в водевиле «Художник-мазилка».
Любопытное замечание находи мы у тетушки Марьи Андреевны: «Блок до того смешил не только публику, но и товарищей актеров, что они прямо не могли играть». На актерском языке такое умение смешить товарищей имеет четкое определение: «колоть» – дар особый, отпущенный, между прочим, далеко не всякому артисту. Запомним этот нюанс – авось пригодится.
Не слишком отличалось от этого лета и следующее.
«Я стал ездить в Боблово как-то реже, – пишет Блок, -И притом должен был ездить в телеге (верхом было не позволено после болезни). Помню ночные возвращения шагом, обсыпанные светлячками кусты, темень непроглядную и суровость ко мне Любови Дмитриевны. К осени я, по-видимому, перестал ездить в Боблово». Любочка к разрыву отношений отнеслась весьма равнодушно. Она только что окончила VIII класс гимназии, была принята на Высшие курсы, «куда поступила очень пассивно, по совету мамы, и в надежде, что звание «курсистки» даст. большую свободу, чем положение барышни, просто живущей дома и изучающей что-нибудь вроде языков, как тогда это было принято». Тепло вспоминает она поездку на первую Всемирную выставку, которой мама развлекла ее перед началом занятий. Вернулась «влюбленной в Париж, напоенная впечатлениями искусства». Пребывание на Курсах сразу же захватило ее, вопреки ожиданиям. И лекции она посещала «не только свои – первого курса, но и старших»: увлеклась философией, с удовольствием занималась психологией. Завела множество новых знакомств с однокашницами. Пропадала на студенческих концертах, балах и маленьких вечеринках, флиртуя с горняками и технологами (такой почему-то был альянс у этих курсисток).
О Блоке если и вспоминала, то лишь «с досадой». Блок же, скорее всего, не вспоминал о Любочке вообще. Для полноты картины пара строк из тетушкиного дневника: «Сашура уже второй год в университете, думает о сцене и давно уже мужчина. В противоположность моим опасениям, он имеет большой успех и совсем не бесцветен. Блестящ».
Всё это текло своим чередом до самого марта 1901-го, когда они снова встречаются – на сей раз уже совершенно случайно. Л. Д.: «Около Курсов промелькнул где-то его профиль, – он думал, я не видела его». Блок действительно решил, что его не заметили, и шел следом – «запечатленный своей тайной». Об этом его преследовании знаменитые «Пять изгибов сокровенных» -стихотворение состоящие из каких-то чисел с восторгами -полнейшая абракадабра, если не знать, что «пять изгибов» -всего лишь улицы Васильевского острова, по которым брела тем мартовским днем преследуемая им Люба. В рукописи стихотворения имеется даже соответствующий чертеж.
«Эта встреча меня перебудоражила», – призналась по прошествии десятилетий Л. Д. И вскоре, когда Блок случайно оказался рядом с ней на балконе Малого театра (хороша случайность – билет на соседнее кресло!), она «почувствовала, что это уже совсем другой Блок». Посещения Забалканского возобновились автоматически. «И тут же сложился их тип на два года» (Л. Д.)
Тип следующий: Блок приходит и воркует с Анной Ивановной, известной еще с молодости в качестве незаменимой собеседницы на любую тему. Он рассказывает о своих чтениях, делится взглядами на искусство, на новое в живописи, литературе. Салонные дела, короче. Люба же сидит, молчит, кивает и понимает, что балаболится это всё исключительно для нее.
Но чудо – теперь ей нравится в нем так многое: «наружность, отсутствие напряженности, надуманности в лице. глаза темнели от сосредоточенности и мысли. Прекрасно сшитый военным портным студенческий сюртук. Блок читал, положив одну руку на золотой стул, заваленный нотами, другую – за борт сюртука.».
Читал Блок тогда, разумеется, еще не из себя... Прекрасные, что и говорить, вечера. Но Любе – чему-то об ту пору усредненному между сестрицами Лариными – некой изюминки в этих вечерах уже определенно не достаёт: «Я стала с нетерпением ждать прихода жизни. У всех моих подруг были серьезные флирты, с поцелуями, с мольбами о гораздо большем. Я одна ходила «дура дурой», никто мне и руки никогда не поцеловал, никто не ухаживал». Вот оно: обычное-преобычное надоело быть дурой. И однажды (по крайней мере, однажды), познакомившись на какой-то из вечеринок с робким студентом-технологом, Люба сделала так, чтобы тот отвез ее до дому. Предложила «как-нибудь зайти». Тот как-нибудь зашел, просидел вечер, что в воду опущенный, и больше не объявлялся: казенная квартира потрясла юношу, и он решил, что сюда больше не ходок. А вообще – «знакомств с молодежью у меня было мало, -пишет Л. Д., – Среди людей нашего круга было мало семей со взрослыми молодыми людьми, разве – гимназисты». Многочисленных же троюродных братьев всерьез она не принимает: «милые, умные, но какие-то все бородатые «старые студенты».
В общем, получалось, что Блок – самая подходящая партия. А хочет с мамой толковать – пусть толкует, лишь бы бывал.
Тут и лето подоспело – «мистическое» лето 1901-го. Люба в Боблове, Блок в Шахматове. И со всей уже охотой навещает ее как минимум через день. Они сиживают в беседке, прогуливаются по памятной аллее, но по-прежнему -никаких «поцелуев и мольбы о гораздо большем». Юноша лопочет и лопочет, и раз Люба не выдерживает: «Но ведь вы же, наверное, пишете? Вы пишете стихи?»
(заметим: они четвертый год на Вы).
Блок розовеет и сознается. Но читать отказывается наотрез и сейчас же уезжает. А в другой раз возвращается с четырьмя стишками на четырех листочках почтовой бумаги.
От второго Любочкины «щеки загорелись пожаром. Что же – он говорит? Или еще не говорит? Должна я понять или не понять?»
А вы как думаете – должна была или нет? -
Не призывай. И без призыва
Приду во храм.
Склонюсь главою молчаливо
К твоим ногам.
И буду слушать приказанья
И робко ждать
Ловить мгновенные свиданья
И вновь желать.
Твоих страстей повержен силой,
Под игом слаб.
Порой – слуга; порою – милый;
И вечный раб.
Чувствуете? Это уже не давешний гамлетов лепет про «пернатых соловьев»! Это уже готовый Блок. И по-нашему выходит, понять Люба была должна. И поняла. И «понемногу вошла в этот мир, где не то я, не то не я, но где все певуче, все недосказано, где эти прекрасные стихи так или иначе все же идут от меня». Но стихи – это, конечно, хорошо, очень даже хорошо, а – дальше? Дальше-то что? А дальше пришел «самый значительный день всего лета». Домашние собрались на пикничок – в бор за грибами. Люба отговорилась вздорными предлогами, на нее надулись и махнули рукой: да и оставайся, пожалуйста! Дома никого, кроме папы – даже прислуги нет. Папа – в кабинете, делами занят. Люба села в столовой, настроилась и «всеми силами души перенеслась за те семь верст, которые нас разделяли, и сказала ему, чтобы он приехал». И он приехал.
И она не удивилась («Это было неизбежно»).
Они снова отправились в любимую липовую аллею. Блок заговорил о том, что его-де зовут погостить в Сибирь к тетке. Люба ответила, что и сама страсть как любит путешествия, но отъезда его теперь не желала бы. Ну, так и не поеду никуда, выдохнул Блок. И они гуляли и гуляли, понимая, что «двумя фразами расстояние стремительно сократилось, пали многие преграды». Этот вечер был их лучшим вечером того лета.
А потом была еще одна осень. Снова Петербург. К третьему курсу юридического факультета, Блок сообразил, что занимается правом впустую. Александра Андреевна тут же предложила перейти на филологический. Блок засомневался: а ну как отец осерчает да и прекратит его спонсировать? Но поставленный перед фактом Александр Львович переход одобрил, и переход свершился. Однако и на филолога будущий великий поэт учился с трудом. Экзамены давались туго, хотя готовился вроде бы «с напряжением». И, скорее всего, Блок не закончил бы вуза, если бы добрый профессор Шляпников любезно не «затерял» его зачетное сочинение.
Из автобиографии: «Университет не сыграл в моей жизни особенно важной роли, но высшее образование дало, во всяком случае, некоторую умственную дисциплину». Баста. Зато именно в университетские годы окончательно сложился индивидуалистский характер Блока. Тетушка, в частности, вспоминала, что поэта не коснулись ни товарищеская жизнь, ни общественная, ни политика – «Всего он чуждался. Природа была ему ближе».
Припомнился ей и вот какой премилый случай.
В марте 1899-го, во время первой всероссийской забастовки студентов полиция принялась избивать и арестовывать демонстрантов. Следствием чего стали волнения в университете. Студенты бойкотировали лекции и экзамены, следили за тем, чтобы их не посещали не только товарищи, но и профессора. Часть преподавательского состава отнеслась к бойкоту с пониманием. Но были и те, кто не видел смысла прерывать учебных занятий. Так не отменил экзамена по политэкономии некто профессор Георгиевский. И одним из немногих, пришедших сдаваться ему, оказался Александр Блок. За что «был оскорблен каким-то студентом, принявшим его за изменника и бросившим ему в лицо ругательство». Разумеется, Марья Андреевна объяснила сей конфуз обыкновенной далёкостью племянника от происходившего.
Спору нет: никакой Блок был не штрейкбрехер, а просто практичный молодой человек.
А бунтовщиков вскоре наказали. Но что удивительно – через восемнадцать с половиной лет именно наш далекий от политики герой окажется одним из шести «творческих интеллигентов», которые явятся на первый зов наркома Луначарского – потолковать за круглым столом о том, как им теперь обустраивать Россию. Стоп. Заносит... Немедленно возвращаемся в осень 1901-го.
Той осенью Люба поступила на драматические курсы Марии Михайловны Читау. И с каким бы скепсисом ни относился Блок спустя годы к актерским амбициям Любови Дмитриевны, на этих курсах она была успешна. Наставница вскоре начала даже готовить ее к дебюту в Александринском театре «на свое прежнее амплуа – молодых бытовых». Амплуа, конечно, не бог весть, но Александринка, дорогие друзья, – это Александринка!
«Если бы я послушалась Марию Михайловну и пошла указанным ею путем, – разъясняла Любовь Дмитриевна в своих воспоминаниях, – меня ждал бы верный успех на пути молодых бытовых. Но этот путь меня не прельщал». Короче говоря, на следующую осень Любочка к Читау не вернулась. И, вернее всего, вот почему. Окончательно порвавший незадолго до этого со своей Оксаной и теперь откровенно влюбленный в Любу Блок взял за правило бродить возле курсов, дожидаясь конца занятий. Встречал. Слонялись по Петербургу (Л.Д. вспоминала эти прогулки как «самую насыщенную часть дня»). Почему-то их несло в соборы. Зачастили в Казанский. Потом в Исаакиевский. Встречи на улице стали правилом, хотя они и продолжали
делать вид, что встречи эти случайны. Блок тогда уже много писал. Много и читал Любе. Раз спросил, что она думает о его стихах. Люба ответила, что он поэт не меньше Фета. «Это было для нас громадно: Фет был через каждые два слова» (Л.Д.).
Но флер случайности происходящего, налет вежливости уже начинают доставать ее. Судите сами: время от времени они обмениваются письмами в духе «Александр Александрович, m-me Боткина опять поручила мне...» и т.д. Он – в ответ: «Многоуважаемая Любовь Дмитриевна. Благодарю Вас очень за Ваше сообщение. Глубоко преданный.».
А барышня созрела! И нервничает. Ей приходится довольствоваться ну просто до обидного околичностными знаками расположенности ухажера. Типа, едут они на извозчике, мороз, она в меховой ротонде, он в студенческой шинелке. «Блок, как полагалось, придерживал меня правой рукой за талию. Я попросила его взять и спрятать руку. «Я боюсь, что она замерзнет». – «Она не замерзнет психологически». Вот «какими крохами я тешила свои женские претензии», пишет Л.Д. и видит бог – мы понимаем ее всею душой.
В общем, в конце января 1902-го Люба с Блоком порвала. Просто встретила его раз с холодным и отчужденным лицом, сказала, что боится, как бы их не увидели вместе, а ей это неудобно. «Прощайте!» – и ушла.
Правда, при этом она еще и заготовила письмо, а в нем: «. Я не могу больше оставаться с Вами в тех же дружеских отношениях. до чего мы чужды друг другу. Вы смотрите на меня, как на какую-то отвлеченную идею. Что Вы не будете слишком жалеть о прекращении нашей «дружбы», что ли, я уверена; у Вас всегда найдется утешение и в ссылке на судьбу, и в поэзии, и в науке. А у меня на душе еще невольная грусть, как после разочарования, но, надеюсь, и я сумею все поскорее забыть, так забыть, чтобы не осталось ни обиды, ни сожаления».
На наш вкус – очень качественное письмо. И по делу, и ко времени. Сколько потому что можно уже мурыжить? Другое дело – оно не было предъявлено, объяснения как такового не случилось, и Блок продолжал бывать у них в гостиной.
Тогда же он передал любимой черновики своих писем. Уверяем вас в том, что никогда еще мы не читали ничего более сумбурного и пустословного. В доказательство приведем лишь один – самый, кстати говоря, внятный кусочек этих эпистол: «.. .Я же должен передать Вам ту тайну, которой владею, пленительную, но ужасную, совсем не понятную людям, потому что об этой тайне я понял давно уже главное, – что понять ее можете только Вы одна, и в ее торжестве только Вы можете принять участие.» Да какая еще тайна? Кто, мил человек, с тебя тайн просит? Ну что это, честно слово, за словоблудие, что за тенета: «. в том, что я говорю, нет выдумки, потому что так именно устроена жизнь, здесь корень ее добра и зла. И от участников этой жизни зависит принять добро и принять зло.».
Ох, участник жизни, чтоб тебя!.. И так – до лета. Он – тут, он мнется, грозит жуткой тайной, исчезает, снова появляется, пропадает опять.
Летом – традиционное Боблово. Л. Д. утверждает, что провела те месяцы отчужденно от Блока, хоть тот и навещал. Все поведение его говорило за то, что он ничего не считал ни потерянным, ни изменившимся.
Потом снова осень. Снова Петербург. Объяснения все нет и нет. «Это меня злило, я досадовала: пусть мне будет хоть интересно, если уж теперь и не затронуло бы глубоко. От всякого чувства к Блоку я была в ту осень свободна».
Меж тем близилось 7 ноября. Тогда оно не было еще всенародным праздником. Это был всего лишь курсовой журфикс в Дворянском собрании. Любительница театральных эффектов, Любовь Дмитриевна в своих воспоминаниях настаивает на том, что заранее знала: все случится именно в этот вечер. Ну да хоть бы и так. Короче: она сидит с подругами на хорах в последних рядах. Она глядит на лестницы: сейчас, мол, покажется Блок. Тот действительно появляется и влекомый каким-то необъяснимым наитием следует прямиком к ним, садится рядышком и по его лицу видно: щас!