Текст книги "Александр и Любовь"
Автор книги: Александр Сеничев
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
Галопом по Европам
«Галопом по Европам» – срифмует совсем по иному поводу уже в середине века другой советский поэт, автор заклинания «мы пионеры – дети рабочих» и провозвестник близящейся, да все никак не наступающей эры светлых годов. А каламбур-то и впрямь хорош. И как нельзя более точно характеризует оздоровительную прогулку Саши с Любой по Италии с Германией.
Эту двухмесячную вылазку Блоков за границу смело можно назвать настоящим турне. Судите сами: Венеция, Равенна, Флоренция, Сеттиньяно, Перуджа, Ассизи, Фолиньо, Сполетто, Орвьетто, Сиена, Пиза, Марина ди Пиза, Милан, Франкфурт-на-Майне, Бад Наугейм (!), Рейн, Кельн, Берлин. Впечатляет уже один только перечень мест пребывания. Возможно, решение развеять печаль именно в Италии было лучшим из доступных им в ту пору лекарств. Именно в Италию собирались они еще три с половиной года назад. Туда же звал тогда Любу и неугомонный Белый. Да и на Сашуру там могло повеять чем-то далеким и теплым – из самого детства. То есть, если вы спрашиваете нас – мы такой выбор Блоков очень даже одобряем.
Покинув отнявший у них Митю город, они уже через пару дней обосновались в уютной венецианской гостинице неподалеку от Сан-Марко – любимой площади многих русских поэтов. Собственно говоря, одной только Венеции им могло бы хватить на оба месяца.
С первого же дня начались хождения по ста восемнадцати островам, разделенным сто шестнадцатью каналами. Бродили вместе, бродили поодиночке. Веригина утверждала, что «великое искусство эпохи Возрождения исцелило – возродило Любу, что «Блок свидетельствует об этом. Обоим было хорошо в Италии. Там они снова – Жених и Невеста». Действительно, в записной книжке Блока значится: «Люба опять помолодела и похорошела. Бегает. Ее называют синьориной (барышней), говорят – какая красивая, за обедом мы говорим как-то тихо («шепчутся как влюбленные»)».
Она – в парижском фраке, он – в венском белом костюме и венецианской панаме. Но боимся, Валентина Петровна снова слишком уж поспешно выдает желаемое за действительное. Иначе чем объяснить, что влюбленные голубки всё чаще расходятся по утрам в разные стороны?
Первое время Блок исправно осматривает картинные галереи, археологические музеи, бесчисленные церкви. Сотни полотен, фресок, скульптур, строений.
Из занятного: «Очень многие мои мысли об искусстве здесь разъяснились и подтвердились, – сообщает он в том же письме, – Я очень много понял в живописи и полюбил ее не меньше поэзии за Беллини и Боккачио Боккачино, окончательно отвергнув Тициана, Тинторетто, Веронеза и им подобных (за исключением некоторых деталей)». Имеющим какое-то представление о произведших на него впечатление мастерах, становится ясно, что перед нами откровенный поклонник прозрачной прямолинейности и незатейливой красочности. Спорить о вкусах – дело, конечно, неблагодарное. Но, живи Блок сегодня, это был бы большой поклонник сентиментальных телесериалов, начисто отвергающий Бергмана, Феллини, Тарковского «и им подобных». Конечно, это не принципиально. Это всего лишь один из ракурсов Блока, оставленных нам им самим. Но понемногу изобилие шедевров начинает утомлять поэта. И вскоре он уже пишет матери: «Рассматриваю людей и дома, играю с крабами и собираю раковины.».
Счастливый «жених» не станет уединяться в Венеции на побережье. Блоку хочется жизни, живого, и он находит их ... в крабах на солнечном взморье, а не в тенях великих венецианцев.
Блок самым откровенным образом коротает время.
Следом была Равенна – захолустный городок, ставший некогда волею судеб столицей Западной Римской империи. Здесь они мимоходом. Так – прогулка по Дантевским местам по пути во Флоренцию. И, между прочим, впечатления от этого сонного городишки у Блока весьма лестные. У саркофагов и гробниц мало общего с так возлюбленной им жизнью (крабами, скажем), но Равенну он хвалит. И в этом весь Блок: ему необходим определенный ритм смены очарований. Долгое пребывание перед глазами одного и того же, будь это даже Венеция, поэта утомляет, разохочивает. Чего уже говорить о женщинах.
Флоренция.
Ну, что Флоренция! – «трамваи, толпа народу, свет, бичи щелкают. нестерпимо жарко и москиты кусают беспощадно...».
Но не из-за москитов с жарой проклинает Блок Флоренцию (да-да, именно так: «проклинаю»), а за то, что «сама себя продала европейской гнили».
И о жене: «Я покупаю картинки, а Люба – древности». Невольная ассоциация: Флоренция «сама себя продала», а Люба ее «покупает».
Его, конечно, тянет пройтись по местам, где жил с мамой и бабушкой в раннем детстве, но это не спасает:
Флоренция, изменница
В венке спаленных роз!..
И даже более того:
Ты, словно девка площадная,
Вся обнажилась без стыда!
(а отель – чуть ниже – «публичный дом»). Извините, конечно. Но вся тутошняя риторика Блока почему-то пестрит исключительно девками да публичными домами. Не говоря уже о лобовом:
Умри, Флоренция, Иуда,
Исчезни в сумрак вековой!
Я в час любви тебя забуду,
В час смерти буду не с тобой!
Просто обратим внимание: некий «час любви» где-то в далеком будущем; сейчас у поэта какой-то совсем другой «час» жизни. И это – о городе, признанном мировой сокровищницей искусств. О Флоренции, которую испокон веков не звали иначе, чем просто Bella!.. Тошно Блоку.
Молчи, душа. Не мучь, не трогай,
Не понуждай и не зови:
когда-нибудь придет он, строгий,
Кристально-ясный час любви.
Вы слышите? – снова час любви, затерявшийся в далеком грядущем. Как будто это строки солдата срочной службы, запертого в казарме на долгие два года, а не благополучного дворянина, разъезжающего по эксклюзивной Европе с любимой женой. Откуда в Блоке, отправившемся за покоем и умиротворением, эти выстраданность и остервенение?
Предполагавшийся планом поездки Рим отменен: из-за жары и утомления. Сиена – одиннадцатый город маршрута, но Блок уже неумолим: «Воображение устало».
Так ли уж вправду плоха эта страна, чтобы, стоя перед «Тайной вечерей» да Винчи, вцарапывать в блокнот: «Завтра утром покидаем Италию. Слава Богу!»? «В Италии нельзя жить. Это самая нелирическая страна – жизни нет, есть только искусство и древность», – заключает Блок, как бы напрямую опровергая знаменитое гоголевское «вся Европа для того, чтобы смотреть, а Италия для того, чтобы жить».
И вовсе уж приговорное: «Италии обязан я, по крайней мере, тем, что разучился смеяться».
И мы задаем себе самый дурацкий из вопросов: так же ли бесновался бы поэт, сопровождай его в этой поездке, скажем, Н. Н.? И «да» у нас не выговаривается ни тотчас же, ни даже после некоторого раздумья. Известно же и многократно проверено: главное – не что, главное – с кем.
Рядом с ним дорогой, но дорогой каким-то очень уж особым образом человек. Не женщина, а вот именно человек. Люба. Италия не стала для Блока фоном для нее – Люба стала фоном для Италии.
Они продолжают свое недекларированно партнерское сосуществование. Измени Европа хоть что-то в их отношениях к лучшему – Блок не преминул бы написать об этом маме. Да еще и самыми крупными буквами, на которые был способен. Вместо же он злоключает: «Утешает меня (и Любу) только несколько то, что всем (кого мы ценим) отвратительно – всё хуже и хуже».
И снова делайте с нами что хотите, а именно здесь, в Европе – в стихах и письмах (а по чему еще мы его можем знать?) нам является новый Блок. Это уже не флегматичный меланхолик с вечной лирой подмышкой, но вполне готовый мрачный мизантроп. Ему немного легче лишь от осознания того, что всем вокруг невмоготу.
И этого Блока мы еще не знали. По крайней мере, упрямо не хотели замечать: «Люди мне отвратительны, вся жизнь -ужасна. Европейская жизнь также мерзка, как и русская, вообще – вся жизнь людей во всем мире есть, по-моему, какая-то чудовищно грязная лужа».
Всё верно. Жизнь целого мира столь неприглядна только потому, что омерзительна его, Блокова жизнь.
Далее – Германия. И здесь Блоку уже «необыкновенно хорошо, тихо и отдохновительно». Его поражают «красота и родственность Германии». А чего вы хотите – кровь! Великий русский поэт Блок был все-таки немец.
К тому же на подъезде Наугейм. Воспоминания разом растворят в себе остервенелость последних недель. Парк, озеро, музыка Вагнера, окрестные леса и бродящий по ним призрак милой Оксаны вытеснят все – и Венецию с некстати нагрянувшей тещей, и флорентийскую продажность, и Любу в ее парижском фраке.
Блок пройдет мимо тех же прудов, увидит таких же лебедей, и ностальгия надиктует ему первые стихи цикла, который он назовет предельно незамысловато – «Через двенадцать лет». И поставит под этим названием посвящение – К.М.С.
Это будут едва ли не самые пронзительные строки из лирического наследия поэта.
Литературоведы, не сговариваясь, окрестят цикл «жемчужиной». При этом все они будут толковать об этой вспышке чувств Блока именно как о вспышке. Мы же в свою очередь смиренно заметим, что те одиннадцать коротеньких стихотворений писались поэтом не наспех. Взглянем на даты под ними. «Дорогая Оксана» не идет из головы Блока всё лето. Она полнит его разум и в сентябре. Три же самых ярких стихотворения родятся лишь в марте следующего года. Память о первой любви к той, кому теперь далеко за пятьдесят, неотступно владеет поэтом на протяжении десяти долгих месяцев. Эта память перманентно преследует его всю жизнь.
Здесь же, в посвященном К.М.С. одиннадцатистишии, Блок делает предельно смелое заявление, позволяющее подвергнуть сомнению все бытующие ныне аксиомы об исключительных претензиях Любови Дмитриевны на роль музы поэта:
Эта юность, эта нежность, -
Что для нас она была?
Всех стихов моих мятежность
не она ли создала?
Поглядите: не ЭТИХ – ВСЕХ стихов.
С языка сорвалось? Как и весь цикл?
А что тогда вообще не сорвалось у него с языка за два десятилетия первенства в русской поэзии? Последнее же стихотворение цикла начинается вообще немыслимым для Блока посылом:
Всё на земле умрет – и мать, и младость,
Жена изменит, и покинет друг...
Вдумаемся-ка: мать – самое святое и нерушимое в его жизни – умрет лишь затем,
чтоб было здесь ей ничего не надо,
Когда оттуда ринутся лучи
– это ведь о душе своей первой возлюбленной.
Жене таких реверансов он не делал и не сделает никогда. Давным-давно, весной 1898-го оп писал Садовской: «Знай, что мне прежде всего нужна жизнь. потому я и стремлюсь к Тебе и беру от Тебя все источники жизни, света и тепла». За этими источниками он и приехал теперь – к ней – в Бад-Наугем. И – оспорьте-ка – обрел их!
И этого света с теплом ему хватит еще минимум на полгода.
21 июня Блоки вернулись в Петербург. 30-го уехали в Шахматово, которым он грезил чуть не с первых дней заграницы. Они пробудут там целый месяц. В Шахматово Блоку хорошо, там – мама. В саду у них громадный куст белых роз, весь обсыпан цветами. Цветут георгины и желтые лилии. Саша ходит в белых шитых рубашках – кудрявый, загорелый. Люба – в синем сарафане и узорчатой рубашке. Вдвоем работают в саду. Несколько дней спустя у Любы обнаруживается не то свинка, не то жаба. Температура под 39. Невозможность открыть рот, есть. Только – молоко, и то идет обратно через нос. Блок везет жену в Москву, к врачу. Надрыв прорезали («К счастью – извнутри», – запишет Блок). Жизнь вернулась на круги своя. Пестрая рубаха, топор, лопата, хозяйственные дела – иначе говоря, излюбленное блоковское безделье. Разумеющиеся постоянные ссоры. В то лето они проистекали меж трех сестер Бекетовых. Усадьба принадлежала всем троим, и вот встал ребром давний «шахматовский вопрос». Блок совершенно в своей тарелке. Ему хорошо. Ему же хорошо, когда тем, кто рядом, «отвратительно» ? А – Любе?
А она просто притихла, пытается воссоздать семейную жизнь. Разумеется, тщетно. До такой степени тщетно, что дальнейшие два года, проведенные рядом с мужем, она уместит в своих «Былях-небылицах» в два коротеньких слова – «Без жизни».
Часть четвертая. Хождение по кругу.
Без жизни
В Петербург они вернулись к октябрю. А дома и Блок захворал.
Его навещает милый Чулков. Он подарил Саше шахматы и шашки, и теперь они играют целыми днями. Заботливая жена нанимает прислугу, хотя диетические вкусности больному готовит сама. Саша наклеивает в альбом итальянские фотографии. Люба занята нарядами. Теперь муж принуждает ее покупать только дорогие вещи. «Шляпа и муфта скунсовая. заслужили похвалу». А тетушка еще чего-то брюзжала о полном отсутствии у Блоков буржуазных наклонностей.
Тою же осенью поэт получил от издательства А.Ф.Маркса заказ для «Нивы» на перевод нескольких рассказов Гамсуна (хвастает матери – обещают 50 рублей за лист). Люба с удовольствием берется за черновой перевод. Внезапно Блока известили о безнадежном состоянии отца. Как известно, Александр Львович поддерживал отношения с сыном и после распада семьи. Раз примерно в год он приезжал, подолгу молча сидел в комнате у Саши. Аккуратно помогал деньгами. И дельным советом – в университетские уже годы. С учетом своей удаленности он был скорее хорошим отцом, нежели плохим.
В последний раз они виделись весной 1909-го, незадолго до заграницы. Александр Львович пришел к ним на Галерную и, кажется, впервые произвел неожиданно приятное впечатление. Лишь за год до того Блок писал матери: «Господи, как с ним скучно и ничего нет общего», теперь -«У нас был Александр Львович, который обоим нам
понравился своим умом, остроумием и наружностью Нибелунга». И вот Нибелунг умирал.
Сын немедленно едет в Варшаву.
1 декабря он был уже на месте, но опоздал: старый Блок простился с миром, не дождавшись сына. Здесь, у отцова гроба Блок близко познакомился с его второй женой и своей сводной сестрой Ангелиной – семнадцатилетней худенькой и очень застенчивой черноглазой девушкой. Нашел ее «интересной и оригинальной». Позже Блок будет даже принимать посильное участие в ее судьбе. С посвящением ей будет закончена первая редакция поэмы «Возмездие».
Ангелина Александровна умрет в Гражданскую, в 1919-м, -будучи сестрой милосердия, подхватит воспаление спинного мозга. Блок посвятит ее памяти сборник «Ямбы».
Встречи с прочими приехавшими на похороны родственниками Блока скорее тяготили. Как и визиты вежливости к варшавским профессорам – коллегам покойного. Он занят укладкой и отправкой в Петербург завещанных имущества, книг и переписки Александра Львовича. В свободное время, естественно, слоняется по зимней Варшаве. В коротеньком варшавском дневничке Блока записи: «Напился», «Пьянство», «Не пошел к обедне на кладбище из-за пьянства. Бродил один», «Смертельная тоска», «Пил, «Аквариум» (название ресторанчика), «Шампанское», опять «Аквариум», «Delirium». Согласитесь, было бы даже обидно не отыщись там и еще одна лапидарная запись: «У польки».
9 декабря он пишет жене: «Денег у меня больше, чем у тебя, но ты этого пока не рассказывай».
Вот и он дождался своего наследства. Профессор скопил не так чтобы очень уж много, но восемьдесят тысяч Александр с Ангелиной на двоих получили. Половину своей доли Блок истратит на урегулирование «шахматовского вопроса» – выкупит имение и передаст его в безраздельное владение матери и тете Маше. Остальных денег хватит на вполне безбедное их с Любой существование до самого 1917-го.
Люба тем временем закончила Гамсуна. Блок пишет издателю, просит пустить переводы за подписью жены, согласен на формулировку «под редакцией А.Блока» (имени Любы под переводами так и не состоялось). Внезапно разбогатевший, он присоединяет к своей квартире еще две комнаты, и одну из них обустраивает под маму, здоровье которой снова ухудшилось. Наводит справки о подходящем для нее санатории. Новый год они с Любой встречают в Ревеле.
По возвращении он отчитывает маму в письме, уговаривает уклоняться от визитов и прочих светских формальностей, входящих в обязанности супруги комполка: «Всякому человеку нужно быть, хотя бы до minimum'a таким, каков он есть, существуют черты, которых не п р е одолеешь. Таковы для нас с тобой (обоих соверш. одинаково) – отношения к "обыкновенным", посторонним "ближним". Я знаю твердо, что если я начну "исполнять обязанности", вроде твоих, то я долго не выдержу. Потому я поневоле (по обязанности перед самим собой) должен экономить себя – и ни за что не отдам ни одной части своей души (или "досуга", или времени) таким посторонним людям. В противном случае – я могу сойти с ума без всяких преувеличений. (Ни о карьере, ни о спасении приличий уже не может быть и речи, при условии твоих припадков)". Выделения самого Блока...
Сыновья забота, несомненно, очень похвальна. Но признания довольно недвусмысленны. Это не нездоровый, не выходящий за какие-то принципиальные для нас рамки эгоизм, но это эгоизм, которого Блок прежде не декларировал так демонстративно. Будем просто иметь в виду его готовность разделять «ближних» на действительно ближних и «обыкновенных». Интересно, к какой категории в этой иерархии должна относиться Люба?
В начале февраля Александра Андреевна перебирается жить к Блокам. В марте Франц Феликсович увозит ее в санаторий («санаторию», если уж по-тогдашнему) доктора Соловьева в подмосковных тогда еще Сокольниках. 1910-й для Блока, по его же признанию, был окрашен четырьмя событиями: смертями – Комиссаржевской, Врубеля и Толстого, и кризисом русского символизма – четвертой своего рода гибелью. Вот уже второй год подряд судьба подбрасывает ему смерть за смертью.
Нелепо умершая в Ташкенте (подхватила черную оспу) Вера Федоровна была для Блока «развернутым ветром знаменем». Он был среди тех, кто шел за наглухо запаянным гробом в Александро-Невскую Лавру. Читал тяжелые стихи об этом на многолюдном траурном вечере в зале Городской думы. Месяца не прошло – не стало Врубеля, живописца, с которым Блок был «связан жизнью», хотя и увидел он его впервые лишь лежащим в гробу. Родственники покойного просили поэта сказать речь над могилой, и это была единственная в тот день речь. Уход Льва Толстого из Ясной Поляны и последовавшие за этим события подвигли Блока и вовсе на неслыханное: тетушка Марья Андреевна констатирует, что «он даже читал газеты, что вообще не входило в обиход его жизни и случалось лишь периодически». Вот любопытные строчки того периода:
Где память вечную Толстого
Стремится омрачить жена
Жена в его толковании все-таки что-то злодейское, «омрачающее». Блок ведь здесь не столько непосредственно о Софье Андреевне, сколько о породе «жён» Толстых вообще.
1 мая они с Любой перебираются в Шахматово.
На сей раз им предстоит задержатся там более чем на полгода – аж до ноября. Новый хозяин, он решил капитально перестроить дом и взялся за дело со всем энтузиазмом и душой. Набрал целую артель (душ тридцать) мастеровых -местных плотников, тверских каменщиков с печниками, московских маляров. Вскоре Шахматово преобразилось. Крыша из красной стала зеленой (как при дедушке), стены -свежевыкрашенные, серо-белые, нижние стекла окон цветные. Внутри бревенчатые стены заклеили обоями. Новую мебель завезли. В мезонине была устроена библиотека, между полками развесили портреты Леонардо, Пушкина, Толстого и Достоевского, любимую «Джоконду» и врубелевскую «Царевну-Лебедь».
Семь лет спустя внезапно ставшие из ничего всем крестьяне разграбят дом. Опустошат стол поэта – еще крепостной работы, доставшийся ему от отца. Из секретных ящиков, в которых Блок хранил письма жены, ее портреты, личный дневник, что-то из рукописей, пропадет всё. Нас будут уверять, что Александр Александрович обрадуется такому повороту. Зоргенфрей расскажет, что поэт ликовал, узнав о разорении революционными массами его родового гнезда:
– Хорошо, – сказал якобы Блок, и лицо его якобы озарила счастливая улыбка.
Эта дурь кочевала и, кажется, всё еще кочует из учебника в учебник. И мы напомнили о ней снова лишь затем, чтобы еще раз оправдать наши поиски настоящего, неотретушированного Блока – это «хорошо» чертовски смахивает на приснодавнее «я рад» в ответ на признания Белого о намерениях забрать у него Любу.
Блоки задержались в Шахматове неспроста: явилась идея перезимовать в усадьбе. И это был не минутный порыв. Мысль о деревенском уединении показалась им настолько привлекательной, что были закуплены валенки для прогулок по лесу, заказаны санки. Но надолго запала не хватило. Уже в середине октября – метель. В лесу ложится снег. Блоки перебираются из большого дома в родной флигелек. Через пару дней – оттепель. Они лепят на берегу пруда «болвана из снега» («он стоит на коленях и молится»). Однако становится очевидным, что затея с зимовкой бесплодна – «мертвая тоска», как напишет Блок матери.
Опять же, напомнил о себе раскаявшийся во всем и снова влюбленный в Сашу (теперь уже только в Сашу – за «поле Куликово») Белый. Он снова зовет Блока в свои братские объятья. А не в объятья – так хотя бы на свою лекцию о Достоевском. А заодно уж и потолковать о перспективах созданного при его участии многообещающего издательства «Мусагет». И 31-го октября Блок уезжает в Москву.
На другой день отбыла в Петербург Люба. Которую уже страницу она отсутствует, не отлучаясь.
Диагноз «без жизни» предельно точен. Они неразлучны почти год, но это ничего не дает. Они, как и прежде, нужны друг другу, но ни один из них не может ответить на вопрос -зачем. Они прикладывают все усилия к тому, чтобы казаться себе семьей, но результаты всех усилий – «внешнее». А «внешнее» – едва ли не самое ругательное в лексиконе Блоков слово. Жизни нет.
Нет ее и в стихах Блока той поры. Она улетучилась вместе с его ароматной непонятностью. О его стихах тех лет Чуковский скажет: «поэт для немногих стал постепенно превращаться в поэта для всех». И этот поэт грузит теперь Россию своим бывшим, прошлым, ощущением доживания. Теперь он «старик», «стареющий юноша», просто «старый» (ему только что грянуло тридцать!). В стихах его теперь так много ночи...
Ее было достаточно и прежде, но теперь это черная, страшная ночь: «Ночь – как ночь, и улица пустынна», «Ночь – как века» и т.д., т.д., т.д...
И эта его ночь страшна, как страшен и весь мир. «И мир – он страшен для меня», «Забудь, забудь о страшном мире», «Страшный мир! Он для сердца тесен.» – Блок не стесняется повторов, он задалбливает одно и то же. Ему страшно всё – даже творчество. Даже женские объятья. Наслоившиеся смерти и неспособность отыскать спасение от них в Любином тепле сделали свое дело – жизнь кончилась насовсем. «Жизнь пуста.», «Жизнь пуста, безумна и бездонна.», «Жизнь пустынна, бездомна, бездонна.» -твердит поэт.
Перечитайте «Ночь, улицу, фонарь, аптеку». Это, между прочим, вторая из «Плясок смерти», – что-то ведь таким названием он хотел сказать?
Все восемь лет – с 1908-го по 1916-й (когда он практически перестанет писать стихи) Блок будет неустанно повторять одно и то же: он мертвец:
Верни мне, жизнь, хоть смех беззубый,
Чтоб в тишине не изнемочь.
Умерщвлена даже любовь. Даже любовь не может уже поднять его из этого прижизненного гроба. Если женщина не соединяет с Иными Мирами, она всего-то – постылый автомат для тягостных и скоро приедающихся удовольствий:
И те же ласки, те же речи,
Постылый трепет жадных уст,
И примелькавшиеся плечи.
И та, что живет все это время рядом с мертвецом, не может не слышать его остерегов:
С мирным счастьем покончены счеты,
Не дразни, запоздалый уют...
Очень хочется, но очень трудно что-то добавить. Блок остался без любви. Без даже тени её.
Даже имя твое мне презренно -
это споется позже, как и
Подойди. Подползи. Я ударю!
От бога Блок отрекся еще в стихотворении на смерть младенца. Позже, в «Итальянских стихах» он подтвердит и даже усилит факт этого демонстративного отступничества: расскажет о деве Марии, растленной монахами, а в любовники ей запишет собственной персоной архангела Гавриила. А затворничество в Шахматово – что это если не попытка отречения от всех вообще?
Нас будут уверять, что весь август с сентябрем он работает над «Возмездием» – поэмой о смерти отца и судьбе сына, затеянной еще в Варшаве.
Да он будет работать над ней практически до самой смерти. И в результате – четыре с половиной сотни строк, никак не попадающие в золотой фонд русской поэмы. Работал, извините, – Пушкин, Блок – прикрывался работой. В то, по крайней мере, лето.
Без людей, без бога, без любви, без любимой – с одними страхом и смехом, Блок ищет и ищет новые мосты – те, которых еще не успел поджечь.
Любовь Дмитриевна сказала об этом много проще нас: без жизни.