355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Сеничев » Александр и Любовь » Текст книги (страница 4)
Александр и Любовь
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:32

Текст книги "Александр и Любовь"


Автор книги: Александр Сеничев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)

Они шепчутся о чем-то, вдруг он спрашивает, не устала ли она, она отвечает, что еще как, он: провожу? она: непременно!

«Когда я надевала свою красную ротонду, меня била лихорадка.   Блок был взволнован не меньше меня.   Мы вышли молча и молча, не сговариваясь, пошли.   по нашим местам».

Ночь, морозец, снегопад. Блок заговорил. Он любит, его судьба в ее ответе. Она отвечала: поздно, я уже не люблю, долго ждала этих слов, и если даже простит его долгое молчание, это вряд ли чему поможет. Блок не слышит, твердит свое: вопрос жизни в том, как она примет его слова. «Помню, что я в душе не оттаивала, но действовала как-то помимо воли этой минуты... автоматически. В каких словах я приняла его любовь, что сказала – не помню, но только Блок вынул из кармана сложенный листок, отдал мне, говоря, что если б не мой ответ, утром его уже не было бы в живых».

Этот скомканный ею тогда листок цел.

7 ноября 1902 года Город Петербург

В моей смерти прошу никого не винить. Причины ее вполне «отвлечены» и ничего общего с «человеческими» отношениями не имеют. Верую во Единую Святую Соборную и Апостольскую Церковь. Чаю Воскресения мертвых. И Жизни Будущего Века. Аминь. Поэт Александр Блок

И он повез ее на санях. Склонился к ней, всё что-то выспрашивая. Она (уверяя после, что вычитала такое где-то в романе) повернулась к нему и приблизила губы к губам. «Тут было пустое мое любопытство, но морозные поцелуи, ничему не научив, сковали наши жизни».

Вот! – вот чего не хватило в тот далекий августовский вечер после первого спектакля. Четырех-с-половиной-летнее любопытство барышни было-таки удовлетворено.

Убился бы он или нет?

Откуда нам знать! Матушка его трижды пыталась руки на себя наложить – это факт. Правда, все три ее самоубийства больше походили на фарс. Со стороны. Для нее-то наверняка всё было более чем реально.

Судя по продолжительным ритуальным заклинаниям в записке, тем вечером поэт собирался на тот свет вполне всерьез. Слава Любе и все тому же богу, что до этого не дошло (небескорыстно напомним, что до выхода первой книжки его стихов еще добрые полгода). Для нас вся эта сцена ценна исключительно как доказательство факта огромной любви того Блока к той Любе. Любви, которая была в сей момент смыслом всей его жизни. Но поменяем слегка вектор вопроса: а хватило бы Блоку духу так и не вынуть из кармана записки, окажись Люба чуть тверже в своем «поздно»?..

Мнимый больной

Они условились встретиться послезавтра (почему не завтра-то?). Проснувшись утром этого самого завтра, Люба сделала первое, что пришло в голову – оделась, пошла и рассказала все подружке Шуре Никитиной: «Знаешь, чем кончился вечер? Я целовалась с Блоком!». Ну вот. Теперь она была как все – уже целованная. Полноценная, то есть.

На другой день они встретились. В Казанском, как и было договорено. Оттуда направились в Исаакиевский, затерялись там на боковой угловой скамье – «в полном мраке, были более отделены от мира, чем где-нибудь»... «Мне не трудно было отдаться волнению и «жару» этой «встречи», а невидимая тайна долгих поцелуев стремительно пробуждала к жизни, подчиняла, превращала властно гордую девичью независимость в рабскую женскую покорность», -будет вспоминать Л.Д. треть века спустя... И если отмести пафос, получается, что, не знаем уж как ему, но ей, Любе, на той угловой скамье было ой как хорошо. Это было как раз то, чего ей так не хватало в последние полсотни месяцев. И расставалась она с Блоком в тот вечер «завороженная, взбудораженная, покоренная».

Удовлетворенные найденным темным уголком, они сговорились встретиться и на другой день здесь же, в Исаакиевском. Правильное решение. Это позже молодые люди примутся водить девушек в темные залы кинотеатров. А пока места лучше церкви не найти.

Однако явившись назавтра, Блок сообщил, что ему запрещено выходить. Что надо даже лежать. Что у него, видишь ли, жар. Попросил не беспокоиться, предложил пока переписываться и – откланялся.

Господа присяжные заседатели! Вы понимаете что-нибудь в этой милой мизансцене? Мы – нет. Если ты так болен, что должен лежать – лежи, куда ж ты прешься объясняться? Или ты завтра, скажем, планируешь слечь? Тогда – конечно, вежливее прийти и предупредить. Но если ты УЖЕ хвор, но тебе хватило-таки сил дойти, может не так уж и обязательно испаряться сию же минуту? И вообще: кем это «запрещено»? Совершенно, в общем, дурацкая сцена. Удивительно даже, что Люба не задала ему хотя бы половины этих вопросов. Очевидно, сработала та самая только что обретенная «рабская женская покорность».   К тому же именно на этом месте обрываются доступные широкому читателю «Были-небылицы». Кто-то вечно решающий всё за нас счел нецелесообразным разрешать Любови Дмитриевне распространяться о дальнейшем. Рукопись благополучно хранится в РГАЛИ (Ф.55, Оп.1. Ед.хр.519). По который год циркулирующим слухам, каким-то из издательств готовится публикация ее полного текста. Очевидно, до сей поры она была опасней «Мастера и Маргариты», «Доктора Живаго», «Архипелага ГУЛАГа» и всего самиздата, благополучно изданного добрых двадцать лет назад.

Ну да нам ждать недосуг. Пойдем дальше, пользуясь перепиской Саши с Любой. Благо, она изобильна – они же договорились переписываться.

Прежде всего, условимся исходить из того, что Блок и впрямь чувствовал себя хуже некуда и, добравшись до дому, тут же свалился в постель. Иначе, если верить его письмам, и быть не могло. Настаивать на этом не беремся, но из чего-то же исходить надо.

Итак – Блок лежит. И вечером того же дня пишет возлюбленной: «Ты Первая моя Тайна и Последняя Моя Надежда. Вся жизнь моя без изъятий принадлежит Тебе.». Ну, наконец-то с «Вы» покончено.

Отныне – Ты – фирменное блоковское Ты – с прописной.

Люба – больному: «Долго ли мы еще не увидимся? Боже мой, как это тяжело, грустно! Я не в состоянии что-нибудь делать, всё думаю, думаю без конца о тебе, всё перечитываю твое письмо, твои стихи, я вся окружена ими, они мне поют про твою любовь.   Только бы не эта неизвестность!». В ответ: «Я не знаю, когда это, наконец, возможно, клянусь Тебе, что сделаю всё, что в моих силах. Я хочу быть перед Тобой полным бодрости и духовной силы, а любовь не измерится и не погаснет ни теперь, ни после, никогда». Сразу же просим извинения: из писем Блока мы будем выбирать лишь что-то действительно наполненное содержанием. В массе своей они столь ужасно прекрасны, что цитированию не подлежат. Мысль, растянутая на страницу-другую, как правило, одна: Ты – Мое Всё и Как Это Здорово! Она: «Мой бесконечно дорогой, милый, единственный! .  как мне хочется скорей, скорей опять быть с тобой.».

Ей хочется быть с ним, и тут всё понятно. Тут всё по-людски.

Но встреча за черт те какими горами: «Моя дорогая, я могу написать тебе только несколько слов, прости меня, у меня 40 градусов жару. Это пустяки, но писать трудно.   Прости, до свиданья, люби меня. Твой до конца».

Это уже 13 ноября. И 14-го: «.. .нужно выздороветь и «исполнить всякую правду», чтобы жить и дышать около Тебя, если Ты позволишь, и умереть, если Ты потребуешь». Пардон, пардон, пардон!.. Она, вообще-то, не настаивает ни на какой смерти – напротив: требует, чтобы поскорее выздоровел. Она ходит в Казанский молиться за него – «со всей любовью и бесконечной верой».

Узнав о чем, он пытается несколько успокоить: «Ты напрасно думаешь, что мне так плохо и тяжело. Всё мое несчастье в том, что я не могу раньше срока выходить из дому, а жар и всё прочее бывает при всех болезнях.» Опять пардон, Александр Александрович! Что значит напрасно, если вы же и жалуетесь на 40 градусов жару? И какой это такой срок, «раньше которого»?.. И о каких это «всех болезнях» речь?..

Впрочем, чего мы привязались? Ну, хворает человек. Правда, странно всё же: то у него рука «психологически не замерзнет», а то.   Мог бы после первого-то поцелуя так же «психологически» и не заболеть.

17 ноября (десятый день жестокой горячки). Он: «.. .Ты вечером (или ночью) 7 ноября слушала мои бессмысленные, сбивчивые слова просто и без гнева. Я не знаю, что это было. Лучше пока не вспоминать об этом. Что же всё остальное после этого, всё, что окружает меня, как не пустота и не бессилие?.. »

Бредит, что ли? Что это его там окружает так тревожа? И с какой стати вдруг не вспоминать? Вспоминать о приятном, как говорится, легко и приятно.

Она же пишет, что живет теперь лишь ожиданием его писем, что перечитывает их без конца, что хочет через них понять и прочувствовать всё, что у него на душе.

Да уж. Понять его душу – через такие-то письма – та еще задачка. Но чем ей еще жить вторую неделю? Блок: «Напиши мне, можно ли писать к Тебе еще или всегда только на курсы. Женщины, особенно матери, страшно чутки».

И на это письмецо мы хотим обратить ваше особое внимание. К нему мы еще вернемся. Это ОСОБОЕ письмецо.

Пока же сообщим, что Блок болен аж до самого декабря. Люба ждет, он – продолжает прикладывать «все силы», чтобы приблизить счастливый час их встречи. Наконец, в начале месяца встает с постели, выходит и, представьте себе, снимает меблированную комнату.

Судя по дальнейшей переписке, Люба почти всё время проводит там одна. А Блок? А Блок снова болен.

19 декабря он пишет ей на обороте письма Гиппиус. Как объясняет сам: «нарочно – для веселья». Ах да – мы, кажется, забыли сказать, что девушка нешуточно ревновала его к «Мережковским» вообще, и Зинаиде Николаевне в частности.

Итак, на обороте гиппиусова письма она читает: «Можешь ли Ты устроить так, чтобы нам увидеться завтра вечером в половине 9-го (8 1/2) на Серпуховской? Пойти к Шуре, например? Боюсь, что это трудно...». Впечатление такое, что он только выспрашивает: где и когда, где и когда? А сам: «. досадно, что после моего выздоровления, мне придется отбыть несколько праздничных условных посещений. И это отнимет время. Сегодня Ты ждала меня, и это всего ужаснее.   Сколько времени Ты ждала меня? Неужели два часа? Напиши, прошу тебя. Я напишу завтра еще. Не лучше ли писать не только к Тебе, а также через Шуру. Если ты не боишься серпуховских швейцаров, приходи туда, если это может доставить Тебе сколько-нибудь удовольствия» Вот именно: сколько-нибудь!

А Шура – та самая Шура Никитина, которой было похвастано про первый поцелуй. Теперь она работает дуплом, через которое обмениваются корреспонденцией новоявленные Маша с Дубровским. От кого, спрашивается, таимся, ребята? Но и этого мало: в конце декабря Блок предлагает переписываться до востребования. Он изобретает тайные аббревиатуры. «Я придумал следующее: не писать ли письма к Тебе пока так: Загородный, 14; 2-е почтовое отделение. Литеры, например, АМД. Можно так? Следующее письмо я напишу так, потому что еще не получу ответа. Для того чтобы получить, нужно пойти и спросить письмо с литерами АМД (Alma Mater Die). Если хочешь другие буквы – напиши, только не Л. Д. М.».

Нет, ну просто Штирлиц с Зорге отдыхают!

Зачем, спросите вы вслед за Любой, вся эта конспирация? – а «.  во избежание каких-нибудь подозрений, могущих проявиться вследствие непредвиденного случая, -отвечает он, – Если ты думаешь, что это пошло, напиши тоже. Как Ты думаешь об этом?».

А она вовсе и не об этом думает. Она – о нем: «Милый, бедный, ты опять болен!.. Без тебя мне не хочется больше ходить туда, буду вспоминать, как я ждала тебя, а это было совсем не весело: я больше часу просидела, все слушала, ждала твоих шагов, боялась пошевелиться, чтобы не пропустить их.».

Не он бедный – бедная она. БЕЗ НЕГО она ничего НЕ ХОЧЕТ! Она читать теперь может только то, что говорит ей о нем, что интересует его. Она уже любит и «Мир искусства», и «Новый путь», «и всех «их» (Мережковских), любит за то, что он любит их, и они любят его.

А он всё о своём: «Прости меня, я ничего не сообразил и написал Тебе в почтовое отделение, которое очень далеко от Тебя. Есть гораздо ближе, куда я и напишу следующее письмо». И дальше – адрес почты, секретные инициалы, которые будут указаны на конверте и приписка: «Мне все что-то кажется, что мама может что-нибудь заметить». -Бонд!.. Джеймс Бонд. Или даже этот, как его.   «этот самый Джон Ланкастер»!..

Не обижайтесь, бога ради, но Блок просто великолепен.

30 декабря: «.. .Нам можно будет встретиться скоро. Можешь ли и хочешь ли Ты 2 января в 3 часа дня на Серпуховской. Или лучше вечером там же. Если бы ты могла уйти к Шуре, у которой ты давно не была? Я совершенно стосковался о Тебе, между тем раньше нет никакой возможности, а Тебе, может быть, и тогда нельзя.   Напиши мне обо всем этом, как это можно устроить.   Только скажи мне слово, и я отрекусь от всего и от себя и забуду все прошлое и настоящее, и открою окно на будущие зори, и под Твоим окном, у Твоих ног мне будет жутко и весело и страшно».

Поэкспериментируйте. Представьте, что это послание адресовано вам и попытайтесь хоть что-то ответить на его перечеркивающие одно другое предложения. И поймете наше желание забыть обо всем и еще сто страниц подряд комментировать только это его письмецо к ЛЮБИМОЙ. На одном лишь заострим внимание: более всего в этих строках заинтересовывает, от чего именно грозит он отречься и какое прошлое забыть по одному ее слову? И – главное: он назначает встречу на 2 ЯНВАРЯ...

И вдруг в ответ – совершенно для нас неожиданное: «Мой дорогой, я рада, что мама знает все, я давно этого хотела в глубине души, потому что хотела, чтобы она знала, что тебе хорошо теперь, что ты счастлив и что если я и сделала тебе что-нибудь злое в прошлом году, то теперь и ты, и мама можете мне все простить за мою любовь». И делайте с нами, чего пожелаете, но после загадки убийства Кеннеди нас больше всего интересует, что же именно такого нехорошего («злого») должны были простить Любе Блок и его будущая теща?!

Блок, видимо, знал ответ. Его реакция на ее маму – ноль. Точно и не услышал. Вместо этого он сообщает о разговоре со своей. Разговор этот был «практический», но Александра Андреевна, дескать, обменом информацией осталась довольна. При этом «она многого не знает еще все-таки». И буквально сразу же после «практического» разговора – а именно 2 ЯНВАРЯ – совершенно на наш взгляд неожиданно даже для самого себя Блок идет просить Любиных руки и сердца.

Идет, просит и получает согласие.

Дмитрий Иванович как-то сразу не возражал. По правде говоря, он вообще пребывал в неведении о каких-то серьезных, заслуживающих внимания отношениях принца с принцессочкой. Обнаружив же, что принцессочка очень даже не против, Дмитрий Иванович не нашел ничего лучше как дать бекетовскому внуку свое отцовское согласие. А вот Анна Ивановна повела себя куда настороженней.

И тут – внимание! Тут мы просим немедленно захлопнуть (а то и вовсе – выбросить эту книжку) всех, чья любовь к Блоку априорна и непременно претерпит невыносимую обиду от того, чем мы сейчас в его адрес займемся.

А займемся мы чистой воды домыслами.

То есть, домыслами как раз не слишком чистой воды. Не читали ли мы где-то прежде про некоего городничего, у которого были милая жена и симпатичная дочка? И про некоего инкогнито, который только и успевал, что переползать на коленках от одной юбки к другой, пока, окончательно запутавшись, не попросил руки – дочкиной, естественно? Помните эту историю? Совершеннейшая оказия выходит.

Перелистывая в сотый раз письма Любы к больному Саше, мы обнаружили в послании от 18 ноября и вот какой -не бросившийся почему-то в глаза сразу – кусочек: «А знаешь, я на тебя вчера чуть не обиделась. Утром я каждую минуту ходила смотреть, нет ли письма от тебя; наконец, твой конверт, твой почерк.   и вдруг письмо маме! Сначала я, я не знаю чего-то, невыносимо испугалась; но мама ничего не говорит, значит – бояться нечего.»

Действительно: как же мы это просмотрели-то? -«невыносимо испугалась».   «мама ничего не говорит». И вечером того же дня Блок запоздало, но очень предусмотрительно объясняется: «.. .еще я боюсь того письма, которое я послал вчера в белом конверте с бледной надписью, потому что в тот же день послал Твоей маме программу концерта в сером конверте с черной надписью.» Программу какого такого концерта отправляет умирающий юноша матери своей любимой в конверте непривычного -другого, по крайней мере, чем возлюбленной цвета? (Уточним для порядку: это письмо Анне Ивановне было послано им через неделю после того как внезапно слег и за месяц до того, как перешел на тайнопись). И далее следует уже попадавшееся нам: «Напиши мне, можно ли писать к Тебе еще или всегда на курсы. ЖЕНЩИНЫ, особенно матери, страшно чутки».

ЖЕНЩИНЫ выделено нами. С Блока достаточно уже того, что он вообще это слово сюда вставил. Анна Ивановна для него прежде ЖЕНЩИНА, и только следом «мать», и подите с этим поспорьте.

Боже вас упаси заподозрить нас в чем-то скабрезном. В желании, например, опорочить память почтенной матроны А. И. Поповой-Менделеевой. Но поведение Сашуры, накладывающееся на его недавнее прошлое, на некоторые мысли все же наводит.

«Дорогая Оксана» (Садовская) была старше его мамы, и это Блока не только не отвращало, но и напротив – заводило. А Анна Ивановна всяко помоложе К.С.М. будет. И это, заметим, она, а не кто-то еще приглашает 16-летнего Сашу в Боблово «запросто, по-соседски». И приехав в Боблово в тот вдоль и поперек описанный июньский день, Блок – цитируем первоисточник – «вводит лошадь и спрашивает у кухни, дома ли АННА ИВАНОВНА?». Анне Ивановне на тот момент 38, и это излюбленный пока блоком женский возраст. Во всяком случае, Офелию наш Гамлет тем летом даже за руку не подержал. Скажем и больше. Это в той самой гостиной у Анны Ивановны собирались и до Блока, и после него многочисленные молодые люди – из так называемых «сливок общества». Те самые, которых Люба воспринимала исключительно как «МАМИНЫХ гостей» и с которыми по этой самой причине категорически не собиралась. При этом она не принимала этих маминых «визитеров» всерьез, а Блок называл их не иначе как «поддонками».

Что так?? Мешались под ногами, пока он любезничал с Анной Ивановной (напомним: во время тех дискуссий Люба обычно молча сидела под лампой в дальнем конце гостиной)? А в театре – помните? в Малом? – Люба почему-то удивилась, что кресло Блока оказалось рядом с ее, а не с маминым.

Так может быть, и в ту ложу он явился в качестве одного из «маминых» друзей?..

Несомненно, это лишь цепочка странных совпадений, и мы нижайше просим секретаря суда не заносить всего этого в протокол. Но все-таки сфокусируем ваше внимание на слишком уж активное в ту пору присутствии мамы в отношениях Саши и Любы.

20 ноября, Люба: «. я только жду, жду, жду нашей встречи.».

Он: «Вели – и я выдумаю скалу, чтобы броситься с нее в пропасть. Вели – и я убью первого и второго и тысячного человека из толпы И НЕ ИЗ ТОЛПЫ.». При чем здесь какие-то скала с пропастью? И откуда это желание убивать? Убивать каждого из толпы И НЕ ТОЛЬКО (и это выделено уже самим Блоком). НЕ ИЗ ТОЛПЫ – это кто вообще? Кто это в ближнем кругу ему так уж жить мешает? Не кто-то ли, из-за кого он вынужден два месяца скрываться под одеялом с градусником подмышкой?

22 ноября – очень интересное на наш взгляд письмо: «Моя Дорогая... сегодня я получил письмо от Боткиной с приглашением быть у них в воскресенье 24-го. И меня осенила мысль, я почувствовал, что могу увидеть там Тебя, и решил, что сделаю все, чтобы быть у них. (То есть, болезнь немного отступила? больной уже строит планы?). Будешь ли Ты там – одна или с мамой? Напиши мне, прошу Тебя, об этом скорее, мне необходимо это знать. Можно ли сделать так, чтобы от Боткиных я проводил Тебя?» И еще до вечера получает ответ (вот, кстати, почта работала! не зря, выходит, большевики первым делом почтамты захватывали): «Мой дорогой, мы не будем у Боткиных, а ты приходи к нам в воскресенье, может быть, мама и уедет куда-нибудь, а если нет, все-таки будет лучше, чем у чужих, в толпе. Наконец-то, наконец-то! Господи, какое счастье!.. » Да ничего и не наконец, рано, Любовь Дмитриевна, радуетесь! Глядите-ка, после такого вашего ответа болезнь незамедлительно возвращается: «Конечно, я написал Боткиным, что, «к несчастью», не могу у них быть. Пусть думают, что хотят. Мне лучше, но «рекомендуется» побольше сидеть дома. Я не знаю, когда, наконец, увижу Тебя, Моя Любовь, НЕ У ВАС, А В ДРУГОМ  МЕСТЕ, КОГДА МЫ БУДЕМ ВДВОЕМ».

На сей раз выделение наше.

Ничего-то вы, Любовь Дмитриевна, не поняли. Важно было, чтобы Вы оказались у Боткиных не С мамой, а БЕЗ нее. И аргумент «может быть, мама и уедет» – слабый аргумент. А ну как не уедет, а? Поэтому идет в ход проверенный финт: «рекомендуется подольше сидеть дома». Кстати уж и еще раз о вашей, Александр Александрович, затянувшейся болезни: с какой это стати Боткиным думать что хотят, ежели вы в лежку лежите? Как они вообще смеют приглашать на вечер тяжелого больного? Они люди вообще или варвары последние? Или про ваш высокий жар никому кроме Любы не ведомо?..

Постельный режим не постельный режим, но домашний арест продлится еще, как минимум до декабря.

Почти месяц они не видятся с вечера, когда объяснились!

И лишь в начале декабря, получив от любимой пронизанное отчаянием письмо – нижайше просим извинения за изобилие цитат, но как тут без них? – в котором: «Мой дорогой,.. я не могу оставаться одна со всеми этими сомнениями, помоги мне, объясни мне все, скажи, что делать!.. у меня нет силы, нет воли, все эти рассуждения тают перед моей любовью, я знаю только, что люблю тебя, что ты для меня весь мир, что вся душа моя – одна любовь к тебе.   понимать, рассуждать, хотеть – должен ты.   ты сам сказал мне, что мы стоим на этой границе между безднами, но Я НЕ ЗНАЮ, КАКАЯ БЕЗДНА ТЯНЕТ ТЕБЯ (выделено мною. – Прим. авт.)... отдаю любовь мою в руки твои без всякого страха и сомнения», – лишь после этого письма Блок снимает ту самую комнату для тайных встреч.

И пишет: «Я думал, что мама все узнала или что-нибудь в этом роде». И у нас снова ворох вопросов: ну что же, наконец, такое ВСЁ могла узнать «мама», и чем это так уж опасно? Четыре года он бывал у Менделеевых «запросто», что изменилось?

В снятой Блоком меблированной комнате по адресу ул. Серпуховская, 10, они с Любой будут встречаться с 8 декабря уходящего года по 31 января нового. Но чаще они будут там НЕ встречаться. Люба будет часами просиживать в этой халупе в гордом и обидном одиночестве. Он будет умолять ее не приходить без него на Серпуховскую, ссылаясь на подозрительность и грубость дворника со швейцаром («Кроме того – это меблированные комнаты, какое-то подозрительное и подмигивающее слово» – так на черта ж снимал?) Люба будет обещать не ходить туда, загадочно (для нас) успокаивая любимого («. уж я сумею разубедить и успокоить маму, я поняла, что нужно для этого»). И все равно будет приходить и ждать, ждать, и увещевать его в письмах: «.  мы можем совершенно успокоиться насчет мамы, в этом я убедилась вчера, хоть и немного неприятным образом, но зато уж наверно: мы с мамой сильно поссорились. Началось с пустяков и общих вопросов... вспомнился «тот» разговор, и тут-то я и убедилась, что мама ничего не подозревает; она сама говорила, что просто хотела меня предупредить на всякий случай. Мы были настолько возбуждены, что мама не могла бы не высказать, если бы она знала или подозревала что-нибудь.   Так что мы с мамой поссорились окончательно».

Все это по-прежнему не порождает в вас никаких подозрений?

В свою очередь Блок сообщает Любе, что какие-то навязчивые Лучинские письмами вызывают его читать у них стихи. При этом Блок сетует на письма не дочери, а МАТЕРИ-Лучинской. А в его дневнике 1918-го мы найдем и такую строку, относящуюся к поре тайных свиданий с без пяти минут невестой: «легкая влюбленность в m-me Левицкую – и болезнь».

Мадамы – и делайте с нами, что хотите – определенно интересны ему больше мадемуазелей! И нам очень хочется верить, что к новому 1903 году эта тенденция в отношении Блока к женщинам сломалась. Что, полюбив Любу, в ходе двухмесячного тайм-аута он действительно решил порвать со всем прошлым сразу, набрался, в конце концов, храбрости, и пришел в дом Анны Ивановны просить руки ее дочери.

И еще раз предлагаем вам вспомнить поведение гоголевской Анны Андреевны в момент спонтанного сватовства Хлестакова к Марье Антоновне:

«Анна Андреевна: Ну, благословляй!

Городничий: Да благословит вас Бог, а я не виноват!»

И если мы в чем-то не правы, то с нас и спросится.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю